
Полная версия:
Не отдавай свету

Не отдавай свету
Карта Эйрдана

Восемь, которых нет
как их рисовали на стенах храмов

Лиэна
Сны · Граница
Ей снились все спящие мира

Дейрон
Война · Спор
Спорил громче всех в Совете

Сивель
Жизнь · Рост
Держала чашу, из которой пьёт всё живое

Грамнар
Земля · Основа
На нём держались материки

Ориан
Море · Течение
Знал, куда идти всякой воде

Астэр
Звёзды · Пространство
Расставлял звёзды и расстояния

Иллен
Знание · Истина
Отвечал тому, кто правильно спросит

Морвен
Смерть · Переход
Ведёт мёртвых через реку
Последний из Девяти

Элиар
Солнце · Единство
Его свет видят все
Действующие лица

Кассиан
послушник храма Перехода
Провожает мёртвых до порога

Лира
его младшая сестра
Научилась слышать, как растут её ногти

Ярина Соль
Сновидица, переписчица долгов
Толкует сны за медяк

Рена Тарвес и Тур
капитанша «Неверной» и её боцман
Смеётся громко, считает точно

Сэр Ильяс
рыцарь Стражи Солнца
Верит, что спасает мир

Дарен
наследник Кордара
Читает всё до последней строки

Отец Тальберт
маг Перехода, наставник Кассиана
Если заснёшь — пусть рядом будет вода

Магистр Северин Алей
советник двора Кордара
Рядом с ним всегда чуть теплее

Корвин
брат государя, полководец на Тирессе
Пятнадцать лет держит фронт

Первый страж Маттиас
глава Стражи Солнца
Выйдет последним

Илисса Вандерграф
посланница дома Вандерграф
Красные костяшки — что есть, чёрные — что должна

Ама
слепая старуха из Ордиса
Слушает камень ладонями
Пролог
Тёплая кость
Лира. Кордар, Нижний Вельд, ночь вспышки.К третьей неделе болезни Лира научилась слышать, как растут её ногти.
Звук был тонкий, сухой, как скрип пера по пергаменту, и шёл он изнутри пальцев, оттуда, где кость переходит в кость. Днём его заглушали голоса, шаги матери за стеной, колокол храма Перехода, бивший к службам. Ночью оставался только он.
Ногти приходилось срезать утром и вечером. Мать делала это молча, тупыми портновскими ножницами, и складывала обрезки в чашку из-под молока, чтобы потом сжечь. Обрезки были серые, слоистые, как сланец. Целитель из храма Жизни, приходивший в первую неделю, сказал, что сжигать правильно, и больше не приходил. Его сила, объяснил он, только ускорит то, что уже идёт. Серая лихорадка не лечится ростом. Серая лихорадка и есть рост.
Лира лежала на спине и смотрела на свою руку поверх одеяла. В свете свечи кожа на тыльной стороне ладони была похожа на лишайник на старом камне: светлые разводы, круги внутри кругов, тонкие трещины, которые к утру становились глубже. Если не двигать пальцами, она почти ничего не чувствовала. Если двигать, кости ныли так, будто им было тесно.
Им и было тесно. Всё в ней росло без меры, как растут леса за рекой, о которых рассказывали возчики. Деревья, которые за одно лето проглатывают деревню вместе с колодцем. Лира никогда их не видела. Теперь ей казалось, что видела.
Кассиан спал, уронив голову на край кровати.
Он пришёл из храма на закате, ещё в серой рясе послушника, и сел на табурет, не снимая её. Сказал, что отец Тальберт отпустил его до утра. Это было неправдой: отец Тальберт отпускал его до утра уже девять ночей подряд, а значит, Кассиан просто перестал спрашивать. Лира не стала его ловить. Она ни разу не поймала брата на лжи, хотя он лгал плохо. Ей нравилось, что он вообще пытается.
Он держал её за руку, пока мог. Потом рука у него разжалась, и голова опустилась на одеяло, рядом с её бедром, и он задышал медленно и тяжело, как дышат люди, которые не спали по-настоящему много дней.
Лира смотрела на его затылок. Волосы у него были отцовские, тёмные и жёсткие, и на макушке торчал вихор, который не брала никакая вода. Ей хотелось протянуть руку и пригладить его, но рука была тяжёлой, а пальцы снова тихо скрипели изнутри, и она решила, что ничего, пусть торчит.
— Ты обещал, — сказала она шёпотом, не для того, чтобы разбудить.
Он обещал в тот вечер, когда целитель ушёл в последний раз и мать заплакала в сенях, думая, что её не слышно. Кассиан тогда сел на этот же табурет и сказал очень спокойно, тем голосом, каким, наверное, говорили в храме: что он послушник Перехода, что он учится этому три года, что он уже провожал людей до границы. Что это не страшно, если рядом кто-то есть. Что он будет рядом и проводит её сам, до самого порога, и дальше она пойдёт одна, но к тому времени ей уже не будет страшно.
— Ты же провожал старого Мартина, — сказала тогда Лира. — Мартин кричал.
— Мартин всю жизнь кричал, — ответил Кассиан. — Он и на рынке кричал.
Она засмеялась, и от смеха у неё заболели рёбра, и он испугался, и это было почти хорошо.
Теперь он спал, а граница была рядом. Лира знала это так же, как знают, что в соседней комнате открыли окно: по сквозняку. Сквозняк шёл не снаружи. Он шёл откуда-то из-под кровати, из-под пола, из того места внутри, где у людей обычно ничего нет. Пол под босыми ногами, если бы она сейчас встала, был бы холодным. Она откуда-то знала это совершенно точно, хотя ноги её лежали под одеялом и уже давно ничего не чувствовали.
Свеча на столе горела ровно. Пламя чуть клонилось к окну.
Потом оно перестало клониться.
Лира не сразу поняла, что изменилось. Звук исчез первым: не стало скрипа в пальцах, не стало дыхания Кассиана, не стало далёкой собаки, которая лаяла за огородами с самого заката. Тишина была не такая, как ночью. Ночная тишина всегда чем-то полна. Эта была пустой, как вычерпанный колодец.
Пламя свечи стояло неподвижно. Не горело, не дрожало, просто стояло, жёлтое, острое, как вырезанное из меди. Над ним в воздухе висела пылинка. Лира смотрела на неё долго и не могла понять, что с ней не так, пока не поняла: пылинка не падала.
Кассиан не дышал. Спина у него не поднималась. Лира хотела закричать, но горло было тяжёлым, как всё её тело, и только глаза двигались, и она повела ими к окну.
За окном не было ветра. Ветка яблони, которая всегда скреблась о ставню, застыла на полпути. Над крышами Нижнего Вельда, над храмом с его чёрным колоколом, над далёкими холмами небо было тёмное и ровное, и звёзды стояли, как им положено. А потом свет начал собираться.
Он не приходил откуда-то. Он стягивался отовсюду: из звёзд, из пламени свечи, из её собственных глаз, она почувствовала, как что-то тянет за самое дно зрачков. Светлые нити, тонкие, как волос, текли по небу к одной точке, высоко над холмами, и точка становилась ярче, ярче, и всё вокруг становилось темнее, потому что свет уходил туда. Мир, подумала Лира, пытается куда-то перейти. Весь. Целиком. Как человек, который встаёт с постели.
И тут она поняла, почему видит это. Все замерли. Мать за стеной, собака, Кассиан, пламя. Все, кроме тех, кто уже стоял на пороге. Она стояла на пороге. Пол под ногами, которых она не чувствовала, был холодный, как она и знала.
Кто-то был в комнате.
Он стоял между кроватью и окном, и свет, текущий к точке над холмами, обходил его, как вода обходит камень. Высокий. Плащ, капюшон, перчатки. Одежда как у богатого путника. Но под одеждой не было тела. Там, где должны были быть лицо и шея, медленно ворочался тёмный дым, густой, как дым над торфом, и ткань держала форму, потому что дым её держал.
Лира подумала, что должна бояться. Ей не было страшно. Кассиан обещал, что страшно не будет, и вот не было. Может быть, это и есть тот, кто приходит за людьми, когда их провожают. Может быть, Кассиан всё-таки успел.
Фигура опустилась на одно колено у кровати. Капюшон повернулся к Кассиану, и она смотрела на него, на его вихор, на его руку, разжатую на одеяле. Смотрела долго, если в остановившемся мире бывает «долго». Лире показалось, что фигура узнала его. Что она знает, кто он такой, лучше, чем знает сам Кассиан.
Потом капюшон повернулся к ней.
Глаз не было. Был дым, и в глубине дыма тёмное становилось ещё темнее, как в колодце, когда наклоняешься и долго смотришь вниз.
— Прости меня, — сказал он.
Голос был тихий и очень усталый. Не мужской и не женский. Так мог бы говорить старик, который всю жизнь сторожил переправу и сам ни разу не переправился.
— Мне нужно спрятать это там, где он не станет искать. У тех, кто уходит, не ищут.
Он взял её руку. Перчатка была холодной, но под ней ничего не было, просто холод, и Лира почувствовала, как её серые, тесные, скрипящие пальцы разжимаются сами собой, без боли, впервые за три недели без боли. Он положил что-то ей в ладонь и сомкнул её пальцы поверх.
Это было тёплое. Маленькое, лёгкое, длиной с её мизинец. Гладкое, с отверстиями, как у дудочки, которую отец когда-то вырезал ей из бузины. Тёплое так, как бывает тёплым горло у птицы, если взять её в руки: живым теплом, которое бьётся.
— Держи, — сказал он. — Не отдавай свету.
Лира хотела спросить: какому свету? Тому, что над холмами? Свече? Но губы не двигались, а точка над холмами стала такой яркой, что на неё нельзя было смотреть, и фигура встала, и Лира увидела, что дым под капюшоном редеет. Свет обходил его, но теперь и его тянуло туда же, к точке, нитями, тонкими, как волос. Он таял. Так тают люди, которых провожают, подумала Лира. Так, наверное, таю и я.
— Его зовут Кассиан, — сказала она. Или подумала. В остановившемся мире это было одно и то же.
— Я знаю, — ответил дым. — Он придёт.
Потом свет ударил.
Звука не было. Был белый, полный, со всех сторон сразу, и в этом белом Лира перестала видеть комнату, окно, свечу, брата, и почувствовала только две вещи: холод под босыми ногами и тепло в ладони. Она шагнула. Порог был прямо перед ней, и за ним было что-то широкое и тихое, похожее на реку в тумане, и она шагнула и не перешла. Тепло в ладони держало её, как держит за руку человек, который не хочет отпускать. Она стояла на самом пороге, одной ногой там, другой нигде, и не могла ни вперёд, ни назад.
Белое схлынуло.
Пламя свечи качнулось и снова потянулось к окну. Ветка яблони скребнула ставню. За огородами залаяла собака, сбившись, как будто забыла, на что лаяла. Где-то в Нижнем Вельде заплакал ребёнок, потом другой, потом заскрипели двери, и чей-то голос спросил в темноте: «Что это было? Ты видел? Что это было?»
Кассиан вздрогнул во сне, но не проснулся. Он дышал медленно и тяжело, уронив голову на одеяло, рядом с её бедром. Вихор на макушке торчал.
Лира лежала и смотрела на него. Пальцы её больше не скрипели. Рука на одеяле была серой, неподвижной и сжатой в кулак, и внутри кулака было тепло.
Она хотела разбудить его. Хотела сказать: смотри, ты успел, ты всё-таки успел, тут кто-то был. Хотела сказать: я стою на пороге, а дальше не идётся, позови меня обратно или проводи до конца, ты же обещал.
Но губы не двигались, а холод под ногами поднимался всё выше.
Кассиан спал. Он обещал проводить её до самой границы.
Он проспал.
Часть первая
Дыра в мире

Глава первая
Порог близко

Кассиан. Нижний Вельд, храм Перехода. Двадцать третий день после вспышки.
Агата Мельничиха умирала третий день и всё никак не могла решиться.
Так говорил отец Тальберт, и Кассиан раньше думал, что это просто манера речи, какой у старых жрецов много. Не может решиться. Стоит у порога и смотрит назад.Теперь он знал, что Тальберт говорил буквально.
Дом мельника стоял у запруды, и в комнате, где лежала Агата, пахло мокрым деревом, мукой и камфорой. Окно было завешено. На подоконнике горела лампа, рядом стояла чашка с отваром, который никто уже не пил. Мельник сидел на лавке у двери, огромный, белый от муки даже сегодня, и держал шапку обеими руками, будто её могли отнять.
Кассиан стоял у изголовья. Тальберт сидел рядом с кроватью на табурете, низко наклонившись к умирающей, и говорил с ней тем голосом, которым говорил всегда, спокойно и немного скучно, как читают вслух список покупок.
— Мельница стоит, Агата. Вода идёт. Петер справится. Ты слышишь, как вода идёт?
Агата не отвечала. Глаза у неё были закрыты, рот приоткрыт, и дыхание шло редко и с усилием, будто каждый вдох нужно было поднимать на крышу.
Кассиан положил ладонь на спинку кровати и прислушался.
Это нельзя было объяснить тем, кто не учился. Первые полгода в храме Кассиан тоже думал, что старшие говорят красиво и ничего за этим нет. Граница. Порог. Переход. Слова для похорон. Потом однажды, на третьих своих проводах, у постели старого бочара, он почувствовал это сам: как будто где-то очень далеко, за много комнат отсюда, открыли окно, и по полу потянуло холодом. Далёким, едва заметным. Так ощущалась граница: не место, а сквозняк. Чем ближе человек к ней подходил, тем сильнее тянуло. Хороший жрец Перехода слышал этот сквозняк и мог сказать, сколько человеку осталось, точнее любого лекаря. Очень хороший мог встать между человеком и сквозняком и подержать его, пока работают целители. Тальберт мог. Кассиан до сих пор нет.
Так было до вспышки.
Сейчас граница была не за много комнат. Она была прямо здесь, под досками пола, под кроватью, под ногами у Кассиана, и тянуло от неё так, что ему хотелось переступить с ноги на ногу, как на льду. Он не переступал. Он стоял и смотрел на свои ботинки и думал, что это не может быть так близко. Агата ещё жива. Она дышит. До порога должно быть далеко.
А порог был под ним.
— Агата, — сказал Тальберт. — Петер здесь. Скажи ему, если хочешь что-то сказать.
Мельник на лавке дёрнулся и сжал шапку сильнее.
Агата открыла глаза. Они были мутные, светлые и смотрели не на Тальберта, а мимо него, на Кассиана. Она смотрела так, будто узнала его, хотя видела всего раз или два, когда приносила в храм муку на праздник.
— Мальчик, — сказала она хрипло. — Тут холодно.
Тальберт повернул голову и посмотрел на Кассиана. Быстро, коротко, поверх очков. Потом снова наклонился к Агате.
— Холодно, потому что окно открыто, — сказал он. — Хочешь, закроем?
— Не окно. — Она облизала губы. — Пол. Под ним. Мальчик стоит, и там холодно.
Мельник на лавке встал. Шапка упала на пол.
— Отец, — сказал он. — Отец, что она…
— Сядь, Петер, — сказал Тальберт, не оборачиваясь. — Она бредит. Это бывает.
Это была ложь, и Кассиан понял, что Тальберт знает, что это ложь, потому что Тальберт не лгал никогда, а сейчас голос у него на мгновение стал выше.
Мельник сел.
— Кассиан, — сказал Тальберт ровно. — Возьми её руку.
Он взял. Рука у Агаты была лёгкая, сухая и горячая, и, как только он сжал её, сквозняк из-под пола хлынул сквозь него, как вода через пробитую плотину. Кассиан чуть не отпустил. Ему стало так холодно, что заныли зубы. И в этом холоде он вдруг ясно, как в ясный день видишь дорогу до самого поворота, увидел, где Агата стоит: у самого порога, в полушаге, спиной к нему, и смотрит назад. На запруду, на мельницу, на мужа с его шапкой. Она не боялась. Ей просто не хотелось уходить, пока вода идёт.
— Вода идёт, — сказал Кассиан. Он не собирался этого говорить. Слова сами вышли, тем же тоном, каким говорил Тальберт, спокойно и чуть скучно. — Мельница стоит. Петер справится.
Агата выдохнула. Долго, со свистом, как выпускают воздух из мешка.
Потом шагнула.
Кассиан почувствовал это ладонью. Рука в его руке не стала легче или холоднее, ничего такого, о чём пишут в балладах. Просто сквозняк из-под пола вдруг иссяк, как будто кто-то тихо прикрыл дверь в дальней комнате. И стало очень тихо. Даже вода за окном, показалось ему, на миг шумела тише.
Он отпустил руку и сделал шаг назад. Ноги у него дрожали.
Мельник на лавке смотрел на жену и не двигался. Тальберт поправил очки на проволочной дужке. Потом встал, медленно, держась за колено, подошёл к Петеру и положил ладонь ему на плечо.
— Она ушла легко, — сказал он. — Это правда, Петер. Я провожаю людей сорок лет. Она ушла легко.
Мельник кивнул. Потом наклонился, поднял с пола шапку, посмотрел на неё и заплакал, некрасиво, громко, как плачут большие мужчины, которые не умеют этого делать.
* * *Они шли обратно в храм по гребню плотины. Был конец дня, низкое солнце било в спину, и их тени тянулись далеко вперёд, по мокрым доскам, по траве на откосе, по воде. Тальберт шёл медленно, на каждом шагу стуча палкой, и молчал. Кассиан нёс сумку с маслом и свечами, которыми так и не воспользовались.
— Сколько раз ты провожал сам? — спросил Тальберт, когда плотина кончилась и началась дорога к городу.
— Сам — ни разу.
— А сегодня?
Кассиан не ответил.
— Сегодня ты провожал сам, — сказал Тальберт. — Я сидел рядом и смотрел. Я её не держал. Я её даже не нашёл. Я всю жизнь нахожу людей у порога, Кассиан, и сегодня я её не нашёл. А ты нашёл и проводил. С первого раза. И она тебя увидела.
— Она бредила.
— Ты сам в это веришь?
Кассиан не верил.
Они прошли мимо кладбищенской ограды. Кассиан не стал туда смотреть. Он не смотрел туда двадцать два дня, с тех пор как засыпали могилу, и знал, что, если посмотрит, остановится, а если остановится, Тальберт будет стоять рядом и ждать, и не скажет ни слова, и от этого будет хуже всего.
Он смотрел на дорогу.
Дорога была знакомая до последней выбоины. По ней он водил Лиру к реке, когда она ещё могла ходить: летом, по утрам, пока не жарко, медленно, потому что ноги у неё уже тогда болели и она ступала осторожно, как по льду. У третьей ивы она всегда останавливалась и говорила, что дальше пусть он несёт её на закорках, она устала. Она не уставала. Она просто любила ехать высоко и смотреть поверх заборов. Тогда она была ещё лёгкая. Он сажал её на спину, она держалась за его шею и рассказывала, кто в каком доме с кем поссорился, потому что про Нижний Вельд знала больше, чем староста, хотя никуда не выходила дальше реки. Потом она перестала ходить к реке. Потом перестала вставать. Потом он носил её уже только к окну, чтобы она видела яблоню.
Третья ива стояла на месте. Кассиан прошёл мимо и не повернул головы.
— Как ты спишь? — спросил Тальберт.
— Нормально.
— Врёшь, — сказал Тальберт спокойно. — Ты плохо врёшь, мальчик. Всегда плохо врал. Ты спишь по два часа, а потом лежишь и слушаешь. Я знаю, потому что сам лежу и слушаю.
Кассиан посмотрел на него. Тальберту было за шестьдесят. Он был сухой, сутулый, с длинным лицом и седой щетиной, которую брил раз в три дня, и в очках, которые чинил проволокой. Кассиан знал его три года, с тех пор как мать привела его в храм за руку, потому что после смерти отца он начал видеть, как умирают соседи, раньше, чем они умирали. Тальберт тогда посмотрел на него поверх тех же очков, сказал «ну, заходи» и больше ни о чём не спрашивал.
— Что ты слушаешь? — спросил Кассиан.
Тальберт долго не отвечал. Они дошли до первых домов Нижнего Вельда. На крыльце пекарни сидели две женщины и лущили горох и при виде рясы замолчали и наклонили головы. Тальберт кивнул им. Когда они отошли, он сказал:
— Колокол.
Кассиан ждал.
— Ты не замечал? — Тальберт остановился и посмотрел на него. — С той ночи колокол звучит иначе. Ниже. На полтона, может, меньше. Брат Гервин говорит, что треснула бронза от холода. Сестра Оделия говорит, что это знак. Брат Гервин и сестра Оделия теперь каждый вечер спорят об этом за ужином, так что ужинаю я на кухне. — Он помолчал. — Это не бронза.
— А что?
— Не знаю. — Тальберт пошёл дальше. — Может, бронза. Я старый человек, Кассиан, у меня самого внутри всё на полтона ниже. Но у порога сегодня было слишком холодно. И ты стоял слишком близко. И я делаю это ремесло дольше, чем ты живёшь на свете, а ты три года, и сегодня ты сделал его лучше меня.
Он сказал это без обиды. Тальберт вообще никогда ни на кого не обижался. Он сказал это так, как говорят о погоде, которая испортилась.
Кассиан хотел спросить, что значит «слишком близко». Близко к чему. Но Тальберт уже заговорил о другом: о том, что в кладовой кончается лампадное масло, что Мика опять забыл закрыть курятник и лиса унесла рябую, что к осени надо перекрыть крышу над ризницей, а денег на это нет и не будет. Он говорил ровно и долго, и Кассиан понял, что старик нарочно заговаривает дорогу, чтобы не пришлось говорить о главном.
— Не говори об этом брату Гервину, — добавил он. — И сестре Оделии тоже.
* * *На площади перед храмом стоял человек в белом.
Кассиан увидел его издали: белое пятно на фоне тёмной стены, высоко, на ступенях бывшей ратуши. Вокруг стояли человек двадцать. Ещё неделю назад на этих ступенях продавали лук.
Человек говорил громко, хорошо поставленным голосом, и слова долетали до края площади:
— …восемь! Восемь из Девяти ушли, братья и сёстры, и кто знает это лучше вас? Вы видели свет той ночью. Все видели. Свет собрался в одну точку. Подумайте, что это значит. Подумайте! Не рассеялся — собрался! Остался один, кто держит небо, и вы все видели, как он держит!
Кто-то в толпе крикнул: «А Морвен?» Человек в белом повернулся на голос и улыбнулся так, будто ждал этого вопроса.
— Морвен держит мёртвых, брат. А кто держит живых?
Толпа загудела. Тальберт замедлил шаг, глядя на проповедника, и лицо у него было странное, Кассиан не сразу понял какое. Потом понял: так Тальберт смотрел на опухоль, когда она была уже слишком большой, чтобы резать.
— Солнечная вера, — сказал Тальберт тихо. — Две недели назад у нас о ней и не слышали.
— Он говорит, что Морвен умер? — спросил Кассиан.
— Он говорит, что живые теперь принадлежат Элиару. Это не одно и то же. — Тальберт пошёл к храму. — Пока.
Кассиан посмотрел на проповедника ещё раз. Тот поднял руки, и рукава его белого одеяния упали до локтей, и солнце, низкое, вечернее, вдруг осветило его всего, и площадь, и стену за ним, так ярко, что Кассиан прищурился. Когда он открыл глаза, человек на ступенях уже говорил о чём-то другом, а солнце было как солнце.

