Читать книгу Мишука Налымов (Заволжье) (Алексей Николаевич Толстой) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Мишука Налымов (Заволжье)
Мишука Налымов (Заволжье)Полная версия
Оценить:
Мишука Налымов (Заволжье)

5

Полная версия:

Мишука Налымов (Заволжье)

– Поздно уже. Я хочу спать. Покойной ночи.

Сергей шепотом помянул черта и исчез в окошке. Вера, не зажигая свечи, легла опять на ситцевый диванчик – лицом в подушку, прикрыла голову другой подушечкой и так заплакала, как никогда не плакала в жизни.

9

В доме появилась портниха, с треском рвала коленкор, стучала машинкой, поджав сухой ротик, совещалась с Ольгой Леонтьевной.

Никита несколько раз ездил в Симбирск, в Опекунский совет, в Дворянский банк. Дом чистился. В каретнике обивали новым сукном коляску.

Вера жила эти дни тихо. Редко выходила из своей комнаты. Садилась с книгой у окна и глядела, глядела на синюю воду пруда, на желтые, зеленые полосы хлебов на холмах. Слушала, как древней печалью поют птицы в саду.

Сергей пропадал на охоте, возвращался поздно с полным ягдташем, пахнул лесом, болотом, пухом птиц. На Веру поглядывал с недоброй усмешкой, много, жадно ел за ужином.

Петр Леонтьевич совсем притих, понюхивал табачок.

Однажды Сергей забрел с ружьем и собакой в налымовский лес, в топкую глушь. Пойнтер бодро колотил хвостом папоротники, шарил, время от времени поворачивая к хозяину умную, возбужденную морду. Сергей шел, задираясь ногами за валежник, проваливаясь в мочажники, – перед глазами мотался собачий хвост. Сергей неотступно, угрюмо думал о Вере.

Сколько десятков верст исколесил он за эти дни, только чтобы утолить, погасить в себе свирепое желание! Все было напрасно.

«Фррр»… Вылетел тетерев. Сергей, не глядя, выстрелил. Сорвалось несколько листьев. Собака унеслась вперед скачками, высматривая – взмахивала ушами из папоротника.

Почти сейчас же, неподалеку, гулко затрубил рог. Затрещали сучья. Зычный голос заревел в чаще:

– Кто стреляет в моем лесу, тудыть в вашу душу! Кто смеет шататься по моему лесу!

Сергей быстро оглянулся. На поляне стоял вековой дуб, упоминавшийся во всех налымовских и репьевских хрониках, – дуплистый, ветвистый, корявый, подобный геральдическому дереву.

В ту же минуту с другой стороны поляны, валя кусты, выскочил на рыжей кобыле Мишука. Размахивая над головой медным рогом, орал:

– Ату его, сукины дети, ату!

Две пары налымовских зверей – краснопегих гончих – неслись прямиком на лягаша. Сергей подхватил заскулившую у ног его собаку, посадил в дупло, подпрыгнул, подтянулся к ветви и живо влез на вершину дуба…

– Ату его, сукины дети! Улюлю! – наливаясь кровью, вопил Мишука. Подскакал к дубу, закрутился, поднимаясь на стременах, хлестал арапником по листьям:

– Слезь, сию минуту слезь с моего дуба.

– Дядя Миша, не волнуйтесь, – хихикнул Сергей, забираясь выше, – желудок расстроите, вам вредно волноваться. – И он бросил желудем, – угодил в живот. Мишука заревел:

– Убью! Запорю! Слезь, тебе говорю!..

– Все равно, дядя Миша, не достанете, только соскучитесь, и есть захочется.

– Дерево велю срубить.

– Дуб заветный.

– Слезь, я тебе приказываю, – я предводитель дворянства.

– Я вас не выбирал, дядя Миша, я на выборы не езжу.

– Крамольник!.. Стражникам прикажу тебя стащить. Высеку!

– Дядя Миша, лопнете. – Сергей опять бросил желудем, попал в картуз.

Гончие подпрыгивали, визжали от ярости. Лягаш скулил, высовывая нос из дупла, щелкал зубами. Мишука и Сергей долго ругались, покуда не надоело. Наконец Сергей сказал примиряющим голосом:

– Охота вам, в самом деле, сердиться, дядя Миша. Я ведь тоже с носом остался. Вера-то за Никиту выходит.

– Врешь? – удивился Мишука.

– Чем матерно ругаться, поехали бы мы на лесной хутор. Там выпить можно.

– Вино есть?

– Две четверти водки.

– Гм, – сказал Мишука, – все-таки это как-то так. Ты все-таки подлец.

– Вот это верно, дядя Миша.

Мишуке, видимо, очень хотелось, после всех волнений, поехать на хутор и выпить. Сергей спустился ниже, подмигнул и сделал всем понятный жест:

– И то найдется.

Задрав голову, Мишука заржал, – уцепился даже за седельную луку. Затем ударил кобылу арапником и ускакал на хутор.

Через час Мишука и Сергей сидели в жарко натопленной избе, – Мишука расстегнулся, пил водку стаканами, вспотел, тряс животом сосновый стол.

– Ха-ха… Смел ты, что пришел, Сережа.

– Нам делить с вами нечего, дядя Миша, я вас люблю…

– Рассказывай, ха-ха…

– Люблю, дядя Миша, в вас богатырство, не то что – теперешние дворяне, – сволочь, мелкота…

– Мелкота, говоришь, ха-ха…

– Вы, дядя Миша, все равно как князь в старые времена… Силища…

– Богатырь, говоришь? Князь? Ха-ха…

– Едемте, дядя Миша, вместе в Африку. Вот бы мы начудили…

– В Африку, ха-ха!..

– Эх, денег у меня нет, дядя Миша, вот бы я развернулся…

– Подлец ты, Сережа… Денег я тебе дам, но побью, ха-ха…

В избу вошла ядреная молодая баба, румянец во все лицо, – лукавая, сероглазая. Смело села рядом с Мишукой на лавку, толкнула его локтем. Мишука только ухнул. И начался пир. Изба ходуном заходила.

10

Ольга Леонтьевна и Никита с утра ходили по Симбирску из магазина в магазин, – сзади ехала коляска, полная покупок. Лошади осовели, кучер каким-то чудом успел напиться, не слезая с козел. Никита в тоске бродил за теткой из двери в дверь. Ничего этого не было нужно – ни суеты, ни вещей. Хоть скупи весь Симбирск, хоть ударься сейчас о камни, – разбей голову, – Вера не станет счастливее, не вернется к ней прежняя легкость, блеск глаз, веселый смех: не любит, не любит…

– Ну, уж, батюшка мой, ты – совсем мокрая курица, осовел, жених, – говорила ему Ольга Леонтьевна, – минутки без невесты не может – нос на квинту… Сейчас, сейчас мы поедем.

Тетка летела через улицу к башмачнику, нечесаная голова которого моталась в окошке, тоже пьяная… Лошади и Никита томились на горячей мостовой. Кучер время от времени громко икал, – каждый раз пугливо оглядывался:

– Вот притча-то, ах, господи.

К вечеру, наконец, Ольга Леонтьевна угомонилась, влезла в коляску, много раз пересчитала вещи, махнув рукой:

– На паром, Иван. Смотри только – под гору держи лошадей, – ты совсем пьяный.

– Господи, – отвечал кучер, – напиться-то не с чего, весь день у вас на глазах, – и на всю улицу икнул: – Вот притча-то.

Поехали вниз, к Волге, к парому.

Река темнела. Зажигались огни на бакенах, на мачтах. Вдали шлепал по воде пароход. Тусклый закат догорал на луговой стороне, над Заволжьем. На берегу уютно осветились прилавки с калачами, лимонадные лавки, лотки, где бабы продавали жареное, соленое, вареное. Пахло хлебом, дегтем, сеном, рекой. Вдалеке, с горы – с Венца – уже слышна была духовая музыка, – в городском саду начиналось гулянье. Играли не то вальс, не то что-то ужасно печальное, улетающее в вечернее небо.

По реке, огибая остров, приближался паром, полный, как муравейник, голов, дуг, телег, мешков, поклажи.

Вот заскрипели связки прутьев у борта, конторку качнуло, зашумели голоса, затопали подковы по дереву, – теснясь, ругаясь, стали съезжать на берег возы.

Между телег, прижимаясь к оглоблям, фыркая тревожно, прогремела вороная горячая пара, запряженная в плетушку. Выскочила на песок, – мягко зашуршали колеса. В ту же минуту Ольга Леонтьевна метнулась к плетушке и крикнула диким голосом:

– Вера!

Закутанная темная фигура в плетушке поспешно обернулась. Кучер осадил вороных.

– Что с тобой? Лица на тебе нет. Что случилось? – спрашивала Ольга Леонтьевна, толкая народ, протискиваясь к Вере.

– Ничего не случилось, – ответила Вера холодно, голос ее задрожал, – я не за вами, я прокатиться. До свидания.

Тогда Ольга Леонтьевна молча ухватила коренника за узду, повернула лошадей назад, на паром, велела Никите идти к коляске, чтобы покупки не растащили, и сама села в плетушку рядом с Верой.

– Зонтик где? – сказала она и раскрыла зонт. – Не к чему, – закрыла зонт и сунула под козлы. – Ну, мать моя, спасибо, удружила.

Вера только низко наклонила голову и медленно закуталась по самые глаза в пуховую шаль.

11

За три дня до свадьбы большая родня Репьевых съехалась в Симбирск, в гостиницу Краснова.

День и ночь буйные крики вылетали из номеров, где резались в карты полураздетые помещики.

Выпито было необыкновенное количество вина, – в особенности пили коньяк. Бутылки складывались здесь же, кучами, в номере, для удивления вновь приходящих.

Очумелые половые без памяти бегали по коридору, сизому от дыма. На площади перед окнами торчали зеваки, привлеченные шумом и светом, и говорили, дивясь:

– Заволжье гуляет.

Никто из дам не решался заходить на мужскую половину в гостинице, потому что в коридорах устраивались кавалерийские атаки.

Молодежь – корнеты, поручики, вольноопределяющиеся гвардейских полков, – все в ночном белье, садились верхом на стулья и скакали, размахивая саблями. Командиром был Мстислав Ходанский, двоюродный брат Веры, павлоградский гусар. Кавалерия налетала на проходящих по коридору, отбивала женщин, брала штурмом коньячные батареи.

Помещики, отсидев за картами зады, ходили – как были – в неглиже – под утро освежаться в городской сад, – выворачивали скамейки, боролись, качали деревья. Жутко было простым жителям, спросонок кидаясь к окошкам, глядеть на эти игры.

На четвертые сутки весь Симбирск поплыл в винном чаду. Полицмейстера пришлось увезти за Волгу в сосновый лес, чтобы пришел в себя. Помещик Окоемов видел черта на печке, в круглом отдушнике. Зеваки на площади божились, что слышали, как в гостинице ржут по-жеребячьи.

Но вот, наконец, приехал жених, а за ним и Ольга Леонтьевна с невестой и с братом. Много нужно было ушатов студеной воды – освежить хмельные головы. К двум часам вся родня собралась в собор.

Сергей и Мстислав Ходанский держали венцы. Невеста была бледна и грустна, – неописуемо хороша собой. Жених озабоченно прикладывал ладонь к уху, переспрашивая священника. Ольга Леонтьевна строго поглядывала на родственников: иные из них грузно стояли, выпучив глаза на плавающие огоньки свечей, иные начинали отпускать словечки.

Из церкви молодые проехали прямо на пароход. Там вся родня выпила шампанского, бокалы бросали в воду. Пароход заревел и отчалил, Вера вынула платочек и, взмахнув им, прижала к глазам. Никита рассеянно улыбался, – видимо, совсем ничего не понимал, не видел.

С парохода родня поехала в гостиницу пировать. В большом зале с двух концов на хорах одновременно заиграли два оркестра. После первого тоста об улетевших ласточках Ольга Леонтьевна заплакала. В это как раз время в залу важно вошел Мишука. Он был в черной поддевке, наглухо застегнут. Лицо его было желтое, отечное, под глазами собачьи мешки.

Мутным взором он обвел длинный стол. Все встали. У Ольги Леонтьевны затряслись руки. Мишука подошел к ее руке, затем поцеловал Петра Леонтьевича, не успевшего вытереть усов, и сел, больше не глядя ни на кого, – налил себе большой стакан водки…

Грянули было польку оркестры на хорах, но Балдрясов, чиновник особых поручений, распорядитель пира, зашипел, страдальчески выпучась на музыкантов, вытянулся на цыпочках, – тише!

Мишука съел половину судака, затем немалый кусок гуся, поморщился, отпихнул тарелку.

– Хотя племянница обидела меня, – хрипло и весьма громко сказал он и поднялся во весь огромный рост, – хотя я сказал, что на свадьбе мне не быть, – вот приехал. Пью здоровье молодой. Ура! За молодого не пью – сам за себя выпьет. А сам я скоро помру, вот как.

Он грузно сел… Балдрясов заливчатым тенором крикнул: «Ура!» Грянули музыканты с хор, понесли спьяна такой туш, – даже Мишука оглянулся на них: «Ну и хамы».

Пировали до заката. По просьбе дам отодвинули столы, и начались танцы, для чего пригнали из училища юнкеров. Раскинули карточные столы. Молодежь ломила буфет. Мишука бродил среди гостей скучный, грузный, брезгливо морщился. Развеселило его только небольшое происшествие, – случилось оно за полночь.


Около буфета, в дыму и толкотне, Сергей подошел к Мстиславу Ходанскому, взял его за шнуры гусарки и, качаясь, выговорил мокрыми губами:

– Стива, твоя сестра весьма умно поступила, а? Мстислав Ходанский сразу вскинул голову, – был он высок, мускулист, с черными кудрями, бледный от вина.

– Стива, – опять сказал Сергей, – Вера умная женщина, ты понимаешь? – Он пальцем поводил у носа Ходанского. – Она хитрая, у нее тело горячее и хитрое.

– Поди выспись, – сказал Ходанский.

– Стива, понимаешь, – если бы я пальцем поманил, она бы с парохода убежала…

У Мстислава Ходанского дрогнули ноздри. В это время Мишука, подойдя к нему, ткнул волосатой рукой в Сергея:

– Плюнь ему в морду, он – хам.

– Я это вижу, – сказал Ходанский, показав ровные белые зубы.

Сергей засмеялся невесело. Затем толкнул Ходанского. Тогда Мстислав Ходанский взял его за живот и швырнул на буфет, на тарелки. Посыпалось стекло. Мишука громко захохотал.

– Скандал, скандал! – заговорили в надвинувшейся толпе.

Кто-то помог Сергею слезть с буфета. Балдрясов старательно отирал его носовым платком. Сергей, криво усмехаясь, глядел блестящими глазами на Ходанского:

– Хорошо, ты мне ответишь.

– Ага, дуэль, вот это дело, – захохотал Мишука. Спустя некоторое время в номер, занятый Мишукой, собрались секунданты обеих сторон. Шибко пили коньяк, обсуждали условия предстоящей сатисфакции, – несли чепуху и разноголосицу.

– Ерунда, – сказал Мишука, – пусть стреляются у меня в номере.

Секунданты осели. Выпили. Придерживая друг друга за лацканы фраков, стали совещаться и решили:

– Место для дуэли действительно подходящее. Один из секундантов даже заржал неестественно и повалился под стол. Принесли ящик с пистолетами, позвали противников.

Сергей вошел бледный, озираясь. Мишука толкнул его к столу:

– Выпей коньяку перед смертью.

Мишука сам зарядил пистолеты. Противников поставили в двух углах комнаты. Мстислав стал, расстегнув гусарку, раздвинув ноги, откинул великолепную голову. Сергей сгорбился, втянул шею, глядел колючими глазами.

– Господа дворяне, – сказал Мишука, высоко держа перед собой пистолеты, – мириться вы не желаете, надеюсь? Нет? И не надо. Стрелять по команде – раз, два, три, – с места.

Он подал пистолеты, – сначала Мстиславу Ходанскому, затем Сергею. Отошел в угол и разинул рот, очень довольный.

Два канделябра, поставленные на пол, освещали противников.

Секунданты присели, зажали уши, один, схватившись за голову, лег ничком на оттоманку.

– Раз, два, – сказал Мишука.

В это время четвертый секундант, помещик Храповалов, красавец в черных бакенбардах, во фраке и в болотных сапогах, крикнул:

– Подождите.

Взял с карточного стола мел, твердыми шагами подошел к Ходанскому и начертил ему на груди крест, пошел к Сергею и ему начертил крест.

– Теперь стреляться.

Храповалов отошел к стене и скрестил руки. Мишука скомандовал:

– Три!

Враз грохнули два выстрела, дым застлал комнату. Секундант, лежавший на диване, молча заболтал ногами.

Мишука сказал с удивлением:

– Живы.

Взял мел, повернул Мстислава Ходанского лицом к стене и на заду ему начертил крест:

– Стрелять сюда.

Сергею он тоже поставил крест поперек фалд фрака. Противники вытянули позади себя руки с пистолетами. Мишука стал командовать:

– Раз, два…

Сергей покачнулся и, бормоча несвязное, повалился на ковер.

– Готов, – крикнул Мишука, – суд божий!

Ходанский отошел от стены и выстрелил в горлышко бутылки – вдовы Клико. Сизый дым струей потянулся к Мишуке, – он чихнул, замотал губами:

– Шампанского. Лошадей. К девкам… Сережку отлить водой и ко мне в коляску.

Под утро шесть троек с гиком и свистом понеслись по мирным улицам Симбирска. Обыватели подымали головы и говорили заспанным своим женам:

– Заволжье гуляет, – Налымов.

12

Жарко натопленные печи, легкий запах вымытых полов, зимний свет сквозь морозные стекла покоят увядающие дни Ольги Леонтьевны. Тихо улетает время за письмами, разговорами вполголоса, за неспешным ожиданием вестей.

В чистой и белой, наполненной снежным светом комнате трещат дрова в изразцовой печи. Ольга Леонтьевна сидит близ окна за тоненьким столиком и пишет острым, мелким почерком длинные письма. Повернет хрустящий листочек и пишет поперек строк:

«…Я понимаю эту постоянную грусть – ты проверь хорошенько, непременно сходи к доктору. Мне кажется, что ты – в ожидании. Дай Бог, дай Бог.

Родишь, смотри – не пеленай ребенка, англичане давно это бросили, а уж я – скажу тебе по секрету – второй месяц шью рубашечки и подгузнички. Ты молода, смеешься над старой теткой, а тетка-то и пригодится…

…Пишешь – Никита утомляется на службе, плохо спит, молчалив. Это ничего, Верочка, – обойдется. Трудновато ему, но человек он хороший. Ходите почаще в театр, говорят, Александрийский театр очень интересный. Познакомьтесь с хорошими людьми, сдружитесь. Нельзя же, никого не видя, сычами сидеть на Васильевском острове да слушать, как ветер воет, – этого и у нас с Петром Леонтьевичем в Репьевке хоть отбавляй… А мы с Петром поскрипываем. Только я беспокоюсь – брат по ночам стал свет какой-то видеть. Поутру встает восторженный. Работает – выпиливает и точит – по-прежнему. Недавно придумал очень полезное изобретение – машинку от комаров, – в виде пищалки. Эту пищалку нужно поставить в саду, она станет пищать, и комары все сядут на листья – не смогут летать и умрут от голоду. Жалко, что проверить нельзя – на дворе зима, комаров нет. И смех и грех… А ты, Верочка, поласковее будь с Никитой, – любит он тебя, любит и предан по гроб… Мороженых куриц и масло, что я тебе послала, – ешьте: к Рождеству пошлю еще партию».

Гаснет зимний день. Лиловые студеные тени ложатся на снег, резче выступают следы от валенок. В столовой Ольга Леонтьевна и Петр Леонтьевич, сидя в конце длинного стола, пьют чай и помалкивают. Тонким уютным голоском поет самовар, – прижился к дому. Большие окна столовой запушены снегом.

– Сегодня опять письмо от Сережи получила, – говорит Ольга Леонтьевна, – прочесть?

– Прочти, Оленька.

Ольга Леонтьевна вполголоса читает:

«Вчера вернулся в Каир. Видел старичка сфинкса, лазил на пирамиды. (Петр Леонтьевич начал постукивать ногой, Ольга Леонтьевна взглянула на него, – он перестал стучать.) Пришла мне в голову блестящая идея, милая тетя: решил я здесь купить мумию, дешевка, рублей за пятнадцать. На спине где-нибудь у нее выпилю кусочек и спрячу его. Мумию запакую и – в Россию. В нашем лесу, – помнишь, в том месте, где, говорят, был скит, – закопаю этого фараона, посыплю сверху фосфором. Пущу слух: что, мол, в скиту могила по ночам светится. Народ – валом. Монаха туда нужно какого-нибудь заманить оборотистого. – Копайте. Раскопают – мощи. Пожалуйте, – продаю место с могилами, с мощами, с подъездной дорогой. Купят. Гостиницу построят. Государю императору пошлют телеграмму. А тут-то я кусочек и представлю: извините, это мой собственный фараон, вот кусочек из спины, – счетик из магазина. Стами тысячами не отделаются от меня монахи. Вот, милая тетя, что значит – африканское небо, – боюсь, что стану финансовым гением или женюсь на негритянке. Одновременно с этим пишу дяде Мише, – деньги у меня на исходе».

– Нехорошо, – после молчания сказал Петр Леонтьевич, – нехорошо и егозливо. Всегда он был безбожником, а теперь и кощунствует. Напиши ему, чтобы он больше нам не писал про фараонов.


Однажды в сумерки в Репьевку приехал нарочный, налымовский работник, привез Ольге Леонтьевне странное письмо. Каракулями в нем было нацарапано: «Приезжайте, Михаиле Михайловичу вовсе плохо, – хочет вас видеть».

Налымовский работник сказал, что действительно барин – плох, письмо же это писала Клеопатра, девка, – никакими силами барин ее выгнать из усадьбы не мог, потом привык, ныне она за ним ходит.

Ольга Леонтьевна немедленно собралась и в крытом возке поехала в Налымове по большим снегам, по мертвой равнине, озаренной ледяной и тусклой, в трех радужных кольцах, луной.

В полночь возок остановился у налымовского крыльца. Окна в столовой были слабо освещены. Брехали собаки.

В сенях Ольгу Леонтьевну встретила высокая тощая женщина в черной шали, поклонилась по-бабьи. Из дверей зарычала белая борзая сука.

– Что с ним? Плох? – спросила Ольга Леонтьевна, выпутываясь из трех шуб. – А вы кто такая? Клеопатра, что ли? Ведите меня к нему.

Клеопатра пошла впереди, отворяя и придерживая двери. Сука рычала из темноты. У дверей в столовую Клеопатра сказала шепотом:

– Сюда пожалуйте, они ждут.

У круглого стола, покрытого залитой пятнами, смятой скатертью, под висячей лампой увидела Ольга Леонтьевна Мишуку. Он был страшен, – распух до нечеловеческого вида. Облезлый череп его был исцарапан, желтые, словно налитые маслом, щеки закрывали глаза, еле видны сопящие ноздри.

Под локтями и сзади, придерживая затылок, привинчены были к креслу деревянные бруски, – на них, опустив опухшие кисти рук, висел он огромной тушей. Дышал тяжко, с хрипом.

Из студенистых щек устремились на Ольгу Леонтьевну зеленые его глазки. Она в великом страхе подбежала:

– Мишенька! Что с тобой? До чего ты себя довел!

– Сестрица, – с трудом проговорил Мишука, – спасибо, – и стал глотать воздух. – Все сижу, лежать не могу, водянка.

– Гниет у них в груди, – сказала Клеопатра. – А едят беспрестанно, – не успеваем подавать.

Действительно, на нечистой скатерти стояли тарелки с едой. Усы Мишуки, щетинистые, тройной подбородок были замазаны жиром. Озираясь, Ольга Леонтьевна увидела там же на столе большую банку с водой и в ней раскоряченную белопузую ящерицу.

– Крокодил, – проговорил Мишука. – Сережка из Африки прислал в благодарность живого. Сегодня подох, значит и я…

В ужасе Ольга Леонтьевна всплеснула руками:

– Доктора-то звали?

– Доктор сегодня был, – ответила Клеопатра, стоявшая, поджав губы, у буфета, – доктор сказал, что они сегодня помрут, в крайнем случае – завтра.

– Зав… зав… зав… – пробормотал Мишука, с усилием поднимая вылезшие брови.

Ольга Леонтьевна спросила:

– Что он говорит? Завтра? Ох, трудно ему помирать…

– Завещание спрашивают…

Клеопатра достала из буфетного ящика сложенный лист бумаги, подошла к лампе:

– Для этого вас и вызвали, для свидетельства. И она стала читать:

«Пахотную землю всю, – луга, леса, пустоши, усадьбу и прочее, – жертвую, помимо ближайших родственников, троюродной племяннице моей Вере Ходанской, по мужу Репьевой, во исполнение чего внесено мною в симбирский суд векселей на миллион пятьдесят тысяч. Деньгами пятнадцать тысяч дать девке Марье Шитиковой, по прозванию Клеопатре, за верность ее и за мое над ней надругательство. Ближайшим родственникам, буде таковые найдутся, дарю мое благословение, деньгами же и землями – шиш».

Строго поджав губы, слушала Ольга Леонтьевна странное это завещание. Когда чтение окончилось и Мишука, кряхтя и морщась, сложил действительно из трех пальцев непомерной величины шиш, – который предназначался ближайшим родственникам, – Ольга Леонтьевна всполохнулась:

– Спасибо, Мишенька, что не обидел сироту, но скажи – почему ей такая честь?..

– Обесчестить ее хотел, – проговорил Мишука, – Веру-то, за это ей и дарю.

– Через нее всех нас выгнали из дому, как собак, – сказала Клеопатра.

Тогда Ольга Леонтьевна стала совать в ридикюль очки и носовой платок и решительно подступила к Мишуке:

– Да как ты посмел! Вотчинами хочешь откупиться, пакостник. Ногой в гробу стоит, кукиши показывает, а на уме – озорство. За могилой обесчестить женщину норовит… Дай сюда завещание.

Она вырвала у Клеопатры бумагу и, скомкав, бросила ее Мишуке в лицо:

– Прощай!

Мишука, глядя, как немощная собака, задышал часто, закатил глаза, захрипел. Клеопатра полезла под стул, куда откатилось скомканное завещание. Ольга Леонтьевна рысцой дошла уже до дверей, но обернулась и ахнула:

– Батюшки, да он кончается!

Багровея, пучась, Мишука стал приподниматься. Затрещали и сломались, посыпались на пол бруски, державшие его в кресле. Вдруг завыла диким голосом под столом белая сука. Клеопатра, вытянув жилистую шею, вытянув нос, глядела колюче на отходящего.

Мишука, разинув рот, вывалил язык, будто собираясь заглотить черную девку.

– По… по… попа, – выдавил он из чрева. И рухнул в кресло, в заскрипевшие пружины. Повалилась голова на грудь. Изо рта хлынула сукровица – Ольга Леонтьевна только мелко, мелко крестилась:

– Упокой, господи, душу раба твоего…

Клеопатра не торопясь подошла и прикрыла Мишуке лицо чистой салфеткой.

bannerbanner