Читать книгу Каждый мечтает о собаке (Владимир Карпович Железников) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Каждый мечтает о собаке
Каждый мечтает о собаке
Оценить:

5

Полная версия:

Каждый мечтает о собаке

Зашел, встал у окна. Почему-то, когда смотришь в окно, люди кажутся другими, чем они есть на самом деле. Иногда даже знакомых не сразу узнаешь.

Ко мне подошла одна из продавщиц, та, что помоложе, с башней на голове. Она заглянула в окно через мое плечо: мол, интересно, что я там увидел такое особенное.

– Что ты все у нас высматриваешь? – спросила она.

– Я? Ничего…

– Ходят здесь всякие, – сказала она, и все, кто был в магазине, посмотрели в нашу сторону, – а потом с прилавка пропадают вещи.

– Что вы!.. – Я хотел ей объяснить, почему я к ним захожу, но тут я понял, что она просто меня обозвала вором, а я еще хотел ей про Пушкина рассказать. – Эх вы, – сказал я и пошел к выходу.

Потом какая-то сила повернула меня обратно, и я снова подскочил к ней.

– Может быть, вы хотите заглянуть в мой портфель? Пожалуйста. – Я открыл перед ней портфель и начал тыкать им ей в лицо. – А может быть, вывернуть вам карманы?.. – Я стал выворачивать перед ней карманы своих брюк и уронил на пол лошадку.

Поднял ее и вышел. Дотащился до нашего двора, вошел в арку и выглянул: они все еще стояли у подъезда и разговаривали. Холодно было стоять: в этой арке вечно сквозняк и пахнет подвалом, а они там беседовали, руками размахивали, смеялись, видно ударились в воспоминания.

Но вот он наконец оторвался от моей матери. Она скрылась в подъезде, а он стал быстро приближаться ко мне. Прошел мимо все тем же размашистым шагом, что-то напевая себе под нос. Певец какой, распелся! Не люблю я таких, очень он гладкий и аккуратный и шел по двору без всякого любопытства. И мне, между прочим, чуть по носу рукой не съездил – хорошо, я успел отскочить, – и даже не посмотрел в мою сторону.

Я вошел во двор и посмотрел на окна нашей квартиры. Окна как окна. Ничего на них не написано. Отец просил меня: «Береги мать». А как это делать? Неизвестно. Она и вчера, видно, из-за него поздно вернулась домой, а мне ничего не рассказала, хотя мы всегда все выкладываем друг другу. Она любила мне рассказывать и про сослуживцев, и даже про их семьи. Я никогда никого не видел из ее сослуживцев, но всех представлял. А тут она, значит, что-то скрывала от меня.

Двор мне показался коротким: не успел опомниться – и уже стоял перед нашим подъездом. Ноги мои приросли к месту. Может быть, к тому самому месту, где только что стояла мать, где три года назад последний раз прошел отец.

И вдруг я почувствовал плечо отца, меня даже качнуло от того, как он резко и неожиданно прижался ко мне плечом. А теперь его рука обняла меня. Так хорошо, когда на плече его рука!

Он часто ко мне приходит. Первое время это было всегда ночью. Встанет, бывало, в самом тесном углу моей комнаты и стоит. Ему там неудобно, потому что он большой и толстый, а он стоит. Сначала я старался от него отделаться, начинал вспоминать всякие дневные истории, или содержание каких-нибудь книг, или просто пел про себя. Но это не помогало, и тогда я стал с ним разговаривать, вот как сейчас. Одевал его в военные костюмы, нравился он мне в военном, и развешивал на его груди ордена. Он всю войну был на фронте, и у него было много орденов. Его два ордена Отечественной войны и польский «Крест храбрых» до сих пор хранятся у нас, а два ордена Боевого Красного Знамени пришлось отдать в военкомат. Такой порядок. А жалко, мне нравились эти ордена.

Он умер три года назад, и все, может быть, думали, что я его забыл, а он, наоборот, за эти три года крепко засел в моей памяти, и не проходило дня, чтобы я его не вспомнил. Вот и сейчас он шел рядом со мной, и его рука приятно грела мне плечо. Какая у него тяжелая рука – это оттого, что он вырос в семье лесорубов, а на войне был артиллеристом. На таких работах рукам некогда отдыхать.

Пойти посидеть с ним в сквере, где играют малыши. Они там здорово пищат, но мне это не мешает думать.

5

Мать сидела около окна и читала книгу. Можно было подумать, что она так сидела уже два часа, а можно было подумать, что она схватилась за книгу, когда услыхала, что я открываю дверь.

– Ты почему так поздно? – спросила она, а сама трогала пальцами одной руки кончики пальцев на другой. Вечно у нее болят кончики пальцев от клавиш машинки.

Я уже хотел ей ответить, что был у Кулаковых, но тут она выскочила вперед и сказала:

– Я волновалась.

Ловко придумала, сама только что пришла и обо мне-то, может быть, не помнила, а говорит: «Я волновалась». Повернулся и пошел в ванную. Что-то ведь надо было делать. Пришел в ванную и начал мыть руки, три раза намылил, все старался придумать, как же мне поступить.

Ужас до чего я нерешительный и жалостливый. Я поэтому всегда во все игры проигрываю, в шахматы например, потому что мне жалко противника.

Я не слышал из-за шума воды, как она вошла в ванную. Она выросла передо мной неожиданно и так неожиданно заглянула мне в глаза, что поняла, о чем я думал. Вот бывает так, другой человек посмотрит тебе в глаза и все прочтет в них, и она прочитала все по моим глазам и догадалась, что я ее видел с провожатым, но сделала вид, что ничего не поняла.

– Ты голодный? – спросила она, точно это было сейчас самое главное.

– Нет, – ответил я и намылил руки в десятый раз.

Она все еще стояла за моей спиной.

– Мне повезло, получила большую работу на дом. Диссертацию одного молодого ученого. Заработаю деньги и куплю тебе новую лыжную куртку. А то скоро зима.

Видели мы этого молодого ученого. Руки у меня окоченели от воды, и я стал их вытирать. По-моему, было что-то унизительное в том, что она будет печатать его работу, а потом купит мне на эти деньги куртку.

– У меня и старая куртка не такая уж плохая, – сказал я.

Она помолчала, потом прижала кончики пальцев к вискам. Это значит, у нее заболела голова. Я увидел, как на левом виске, под ее тоненькими прозрачными пальцами нетерпеливо билась жилка. У нее даже веснушки на носу побелели.

Мы вернулись в комнату и сели по разным углам. Мы, даже когда ссоримся, все равно сидим в одной комнате. Мама мне говорила, что когда она меня обидит, то моя боль тут же передается ей.

– Гвоздик! – окликнула она меня. Она всегда придумывает мне разные имена, когда у нее хорошее настроение или когда она, наперекор всему, хочет его сделать хорошим. – Гвоздик, может быть, ты все же расскажешь мне, где ты был и почему ты не хочешь есть?

А вдруг он вправду только отдал ей перепечатать свою диссертацию?

– У Кулаковых я был. Это новенькие из нашего класса. Брат и сестра. Иван и Тошка. Они живут в Плотниковом переулке, в новом доме…

Она слушала меня и чему-то улыбалась. Не понял я, мне она улыбалась или нет.

– Мы там под руководством Ирины Тимофеевны, это их мать, жарили мясо. Здорово получилось. А отец у них летчик-испытатель, его дома не было, но фотографии я его видел. У Ивана над столом ими вся стена увешана.

Она снова чему-то улыбнулась. Мне даже захотелось оглянуться, потому что выходило, что она улыбалась кому-то, кто стоял позади меня. У меня так бывает. Например, мне иногда кажется, что я войду в свою комнату, а там сидит отец. Вот и сейчас мне захотелось оглянуться, и я бы оглянулся, но тут хлопнула входная дверь, и в комнату вошел дед.

Он пришел не один, а с шофером такси, и они втащили большой картонный ящик. Я сразу узнал, что это за ящик, но все это было настолько неожиданно, что и надеяться боялся.

Наконец шофер ушел, и дед сказал:

– А что вы на это скажете?

Я подошел, развязал веревку, приоткрыл ящик, увидел полированную стенку телевизора и сказал:

– Порядок.

– «Порядок»! – передразнил меня дед. – Какое куцее слово подыскал для выражения чувства восторга и радости.

Я промолчал, нечего было говорить, когда и так все ясно: телевизор стоит посередине комнаты и это действительно порядок. Наивысший, восхитительный, потрясающий, необыкновенный порядок!

Мама тоже подбежала к ящику, провела рукой по его гладкой, полированной поверхности и сказала:

– Такой дорогой. Спасибо, отец… Теперь мы не будем скучать вечерами. А для Юры это даже полезно: по телевизору все время идут передачи для детей. А то у Рябовых есть телевизор и у Поповых, у всех его приятелей, так он может в своем развитии отстать от них.

– Ну ладно, ладно, – сказал дед. – Где мы поставим сей предмет?

– Вон, в углу. Пока на пол, – сказала мать. – А потом купим маленький столик. – Она с беспокойством посмотрела на деда, какой-то у нее был виноватый вид. – Я получила на дом работу, перепечатаю, получу деньги, и купим столик. А ты, Юра, немного подождешь с курткой? Ладно?

– Могу подождать, – сказал я. Мне было обидно за мать, чего она так перед дедом… – А вообще-то, я могу сделать столик сам, на уроке труда. У нас Роман Иванович любит, когда мы на уроке что-нибудь делаем для дома.

– Знаю я вашу работу. Один обман, – ответил дед. – На твой столик поставь эту вещь, цена которой сто девяносто рублей, а твой столик хряк… и нет телевизора.

– Мы делаем крепко, – сказал я. – Роман Иванович говорит, что у нас золотые руки.

– «Золотые руки»! Отойди, пожалуйста, от телевизора. Понял? Не ты купил, не тебе ломать.

– А я разве собираюсь ломать? – удивился я.

– Иди, иди, мы вдвоем с матерью все сделаем…

Я повернулся и отошел к окну, пока они там пыхтели около телевизора, вытаскивали его из коробки, ставили в угол и дед проверял лакировку и отделку. «Ну и пусть себе проверяет, – подумал я. – Не знает даже, что проверять». Хотелось оглянуться и посмотреть, что они там колдуют, но я взял себя в руки – не оглянулся. Стоял, смотрел в окно, а сам слушал, что они говорили.

– Что это ты вдруг расщедрился? – спросила мать.

– Кто же вас пожалеет, если не я, – сказал дед.

– Спасибо, отец, – сказала мать.

– Только ты Юрия предупреди, чтобы он не таскал к нам ребят со двора. Обязательно сломают…

– Конечно. После них разве что лишняя работа, – в тон деду поддакнула мать. – Полы все затопчут…

Мать говорила как-то неуверенно, она ведь была совсем другой, и то, что она сейчас говорила, было против ее воли. Она подлаживалась под деда, просто старалась ему угодить, и все из-за какого-то телевизора. Плевать мне тысячу раз на этот телевизор. Ни разу к нему не подойду.

Хуже всего, когда человек только для себя. Мне бы сейчас поговорить с дедом как надо, а я молчу. Знаю, что дед жадный, несправедливый, а прощаю его и даже иногда похваливаю ребятам. Странно это… Чужих осуждаешь, а своим все прощаешь. А вот Иван Кулаков ни за что бы его не простил.

– Эй, Юрий! – крикнул дед. – Подойди, помоги.

Я даже не оглянулся.

– Кажется, я попал в немилость, – сказал дед. – Они очень чувствительны.

– Юра, будь справедлив к деду, – сказала мать. – Без него мы просто пропали бы.

Не буду прощать! Не буду, не буду! Хотелось сделать себе больно-больно, ударить себя, чтобы можно было заплакать. Прижался лбом к стеклу и надавил изо всех сил: нос приплюснул, и губы прижал, и стал смотреть в окно напротив, где сидели люди и пили чай. Мирно так пили, а потом один вскочил, стал размахивать руками и кричать.

– Эх, молодо-зелено! Ничего, ничего, Галина, – сказал дед. – Я на него не обижаюсь. Вырастет – поймет и меня еще вспомнит добрым словом.

В это время зазвонил телефон, и мама выскочила в коридор. Она о чем-то там долго болтала по телефону, но ничего не было слышно, потому что дед включил свой телевизор и опробовал звук. Он так его опробовал, что от грохота в ушах звенело. А потом вернулась мама. Она была в новом пальто. Узенькое такое пальто из коричневого вельвета. Она его сама шила, а примерку делала по мне. Я еще ни разу не видел ее в пальто.

– Ну как выглядит твоя старушка, Сережка? – спросила она.

Это теперь у нее на целый вечер. То Гвоздик, то Сережка, то Лопушок, то Кешка. Ей нравится, что я на все имена откликаюсь без запинки.

– Неплохо, – сказал я.

Действительно, ей здорово было к лицу это пальтишко. Она была в нем какая-то ненастоящая, какая-то Золушка, какая-то коричневая птичка, и я вдруг подумал, что она это пальто сшила для него. Совершенно ясно, что ей захотелось покрасоваться перед ним, потому что она его шила целых два месяца без всякого интереса, а тут в два дня все закончила.

Она подошла к зеркалу, попудрила нос и сказала:

– Я ненадолго.

Дед и я молча посмотрели на нее. Всем все было ясно, но каждый продолжал играть в кошки-мышки, никто не мог первый сказать правду.

– В магазин, – сказала она. – И еще кое-куда…

Она повернулась, чтобы уйти, а я решил ей крикнуть вслед, в ее тоненькую коричневую спину, что знаю, о каком магазине идет речь, – так это меня захлестнуло, так это пахло предательством. Я даже почувствовал запах этого предательства: у него был кислый, незнакомый запах и он сильно ударил мне в нос. Раньше она никогда не покупала духи, говорила, что это дорого.

Мама словно почувствовала мое состояние, остановилась в проеме дверей и оглянулась. И эти ее жалобно умоляющие глаза, и робкая улыбка, за которую она всегда прятала свою нерешительность, ударили меня по сердцу, и я ничего не смог ей сказать.

И она ушла, и теперь вместо нее в проеме дверей зияла темная пустота передней. А я все смотрел в эту пустоту, надеясь, вдруг мать вернется, снимет пальто и останется дома.

Отец бы, вероятно, за это меня осудил: как же, мол, я берегу мать, если не остановил ее сейчас. И правильно бы осудил…

Я вышел в темноту передней и, не зажигая света, стал одеваться. Дед шмыгнул следом за мной и зажег свет.

– Я ненадолго, – сказал я, подражая матери. – К товарищу и еще кое-куда.

– Не тебе судить мать, – сказал дед. – Мал еще.

Значит, он тоже обо всем догадался. Ну что ж, тогда и объяснять нечего. На всякий случай хлопнул дверью так, что ему и без слов стало ясно, как я к этому отношусь.

6

Эфэф закрыл толстую потрепанную тетрадь. Видно, он до моего прихода ее читал, и я ему помешал. Чем он был хорош, так это тем, что никогда не произносил любимой фразы взрослых, которые всегда заняты и желают побыстрее отделаться от нашего брата: «С чем пожаловали, дорогой мой (или милый мой)?» По-моему, эта фраза никак не годится для начала разговора, она сразу отбивает всякую охоту вообще разговаривать. А у Эфэф не так. Раз пожаловали, значит пожаловали. Значит, надо.

Мы помолчали.

Как всегда, на рубахе у него пуговицы были застегнуты не в те петли, и воротник от этого съехал набок. Нет, он был совсем не то, что наш историк Сергей Яковлевич, который всегда ходил в новеньких, отглаженных костюмах и был «любезным и прекрасным».

Эфэф просто многого не замечал и разговоры обычные вести не умел: там, какая погода, дует ветер или не дует, или еще какую-нибудь ерунду. Вот не умел он болтать.

– Сейчас читал письма отца к маме. Она их в эту тетрадь вклеила, чтобы сохранились. – Эфэф кивнул на тетрадь, что лежала на столе. – И убедился, к своему стыду, что ничего толком не помню. Понимаешь? Ничего… Даже обидно стало. Стоит мне закрыть глаза, и я вспоминаю отца, маму, нашу комнату. Обои у нас были почти белые, и мама разрешала мне на них рисовать. А вот о чем мы говорили в то время, не помню…

Мой отец был инженером-энергетиком и без конца строил где-то электростанции. А мы с мамой жили в Москве и только делали, что ждали его. Помню его три приезда за всю мою жизнь. В первый раз он приехал в гражданском костюме: ему было двадцать пять лет, но мне он показался дедушкой, потому что у него была борода. Перед отъездом он нарисовал на стене, рядом с моими рисунками, кошку с зелеными глазами. Потом, в сорок первом, мы с мамой бегали на Белорусский вокзал, его эшелон шел на фронт через Москву. Он тогда снял со своей шапки-ушанки звездочку и подарил мне.

Он вернулся уже после войны. Однажды утром вошел в комнату, как будто отсутствовал дня три или четыре. У него были свои ключи, и он открыл ими входную дверь так тихо, что мы не слышали.

С этими ключами целая история приключилась. У нашей соседки украли сумку, и в ней были ключи, ну, она испугалась как бы нас не обворовали, и купила новый замок. А я его врезал в дверь. Мама пришла с работы, увидела новый замок и заплакала…

Вот сегодня я прочел письмо отца с фронта, в котором он написал, что новые ключи от квартиры получил, и понял, почему мама тогда плакала. Она хотела, чтобы у отца там, на фронте, были ключи от нашей квартиры.

И вот он вошел тогда в комнату, снял фуражку, и я увидел, что он стал седым. А через несколько дней после возвращения он спорол погоны и снова уехал… Потом погиб, восстанавливая Днепрогэс… Подорвался на немецкой мине.

Эфэф замолчал; я знаю, что делают, когда так молчат. В эти минуты или даже секунды перед человеком вспыхивают, как маленькие костры, видения прошлого. Он сейчас, конечно, видел своего отца, и свою маму, и их комнату с рисунками на стене, этого кота с зелеными глазами.

– Из всех учителей почему-то запомнил одного географа, – снова начал свои воспоминания Эфэф. (Я не стал его перебивать и отвлекать, пусть выговорится, раз ему это надо.) – Он всегда нам рассказывал то, чего не было в книгах, в учебниках, и поэтому мы его любили… Товарищей внешне помню, а себя нет. Никогда не видел себя со стороны. Так вот и с тобой будет, я тебя лучше запомню, чем ты сам себя. Ты в моей памяти останешься таким, какой ты сейчас есть: маленький, лохматый, точно тебя кто-то только что сильно обидел и ты после этого долго болтался по переулкам, разговаривая сам с собой… В поисках истины, которую нелегко найти… А сам ты себя таким не будешь помнить. Вот хорошо это или плохо? Как ты думаешь?

– Не знаю, – ответил я.

– По-моему, хорошо, – сказал Эфэф. – Каждый человек должен меньше всего помнить о себе и больше о других. – Он снова помолчал, потом откинулся на спинку стула и сказал: – Что до матери…

Он встал, подошел к полке, взял какую-то книгу и стал читать слова, будто специально написанные для меня:

– «Что до матери, то, конечно, я заметил и понял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно, тогда же, когда и себя самого… С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, – чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней – к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!..» Ты что, подружился с Кулаковыми? – вдруг спросил Эфэф.

Сразу было видно, что он разволновался, желает это от меня скрыть и поэтому спросил про Кулаковых.

– Не с Кулаковыми, – уточнил я. – А с Кулаковым.

– Надежный парень?

– Надежный… Еще какой… И семья у них будь здоров: мама врач, а отец летчик-испытатель… На сверхзвуковых…

– Летчик? – перебил меня Эфэф. – А я все думал, на кого это похож Иван Кулаков… Кулаков, вот оно что.

– А вы что, знаете его отца?

– Нет… На фотографиях видел… И даже один раз в кино… Этот Кулаков знаменитый летчик… Он разогнал самолет до скорости три тысячи километров в час…

Эфэф рассказывал мне о Кулакове, а сам, видно, думал о своем, и разволновался он здорово от этих воспоминаний. Я по себе знаю: когда такое привяжется, нелегко отвлечься. У него даже начала чуть-чуть дрожать нижняя губа.

Я как-то спросил, почему у него дрожит губа. А Эфэф мне ответил, что у него это бывает, если он сдерживает улыбку.

Сначала я ему поверил, правда мне показалось странным, что человек сдерживает улыбку, когда ему хочется улыбнуться. Вроде бы ни к чему. А потом понял, что он меня обманул, потому что у него губа иногда начинала дрожать в самое неподходящее время, когда было не до смеха, вот как сейчас. Просто не хотел отвечать на этот вопрос и намекал: мол, не лезь не в свое дело.

Между прочим, я бы и не полез, но у моего отца, когда он волновался, прыгала левая бровь – последствие контузии.

– Федор Федорович, а почему вы сами не пошли в летчики? – спросил я. – Это ведь интереснее, чем возиться с нами.

Эфэф прикусил губу, и теперь нельзя было понять, дрожит она или нет, потом сказал:

– Нет во мне ничего геройского… Поэтому не пошел…

Я промолчал. Действительно, геройского в нем ничего не было, но уговаривать его в обратном ради вежливости мне не хотелось. Не такой он был человек, не нуждался в этом, и в голосе его совсем не было обиды, что он не герой.

Только сейчас я заметил, что у него к спине привязана электрическая грелка на длинном шнуре. Эфэф увидел, что я смотрю на шнур, и сказал:

– Люблю погреть спину. – Снял грелку и небрежным движением бросил ее на стол.

7

Когда я вернулся домой, дед уже спал, а матери еще не было.

Я сел и стал ее ждать…

Походил по комнате, зачем-то попрыгал на одной ноге, поиграл с лошадкой, как трехлетний пацан, привязал к ее шее нитку и таскал по столу.

Хуже всего ждать и замирать каждый раз, когда где-то внизу хлопает дверца лифта, и надеяться, что лифт остановится на нашем этаже.

Потом покривлялся перед зеркалом.

Потом потушил в комнате свет, и долго смотрел в темный двор, и считал несколько раз до тысячи и один раз до пяти тысяч.

А потом мать наконец пришла, и я, как был одетый, только скинув ботинки, нырнул под одеяло.

Она осторожно разделась, подошла ко мне, нагнулась, и на меня пахнуло свежим воздухом от ее щек и губ. И я уже хотел закричать ей, что она может идти к нему, раз она без него не может жить! А я как-нибудь проживу и один! Но я не открыл глаза и ничего не закричал, и она, еще немного постояв надо мной, неслышно ступая на носках, прошла в ванную комнату. И оттуда до меня донесся еле уловимый ее смех – ей так было хорошо и весело, что она смеялась наедине с собой.

После этого я каждый день ждал, что она мне все расскажет сама, как бывало раньше, но она молчала. Не могла, вероятно, набраться храбрости, она ведь нерешительная, но с работы теперь она всегда приходила с опозданием и часто исчезала из дому вечерами.

Мне бы надо было ей крикнуть: «Эй, мама, отзовись, расскажи, какая ты, когда одна, днем или ночью в темноте, о чем ты думаешь? Давай посидим вдвоем и все обсудим. Я ведь уже не маленький, и отец мне приказал, чтобы я берег тебя».

Но легко сказать крикни, а трудно крикнуть, потому что неизвестно, как на твой крик ответят. А вдруг она меня не поймет, и я молчал и думал, что она… «горькая любовь всей моей жизни».

8

Теперь, прежде чем открыть дверь класса, я всегда думаю о том, что увижу за первой партой Кулаковых. Ивана, этого необыкновенного человека, моего лучшего друга, и его прямую противоположность – его ехидную сестричку, рыжую бестию Тошку.

Вхожу в класс, а глаза влево, влево, влево. Это у меня рефлекс, даже не хочу косить, а кошу. Я бы мог, конечно, просто подойти к Ивану, и все, но мне нравится, когда он на виду у всего класса окликает меня.

Значит, иду я прямо, а глаза влево, влево, влево. Но вот Иван увидел меня и окликнул. А я, когда вижу его, всегда почему-то хочу улыбаться.

– Здорово, – говорю и крепко жму ему руку.

– Привет. – Он тоже крепко жмет мне руку в ответ.

И вдруг эта Тошка, эта рыжая бестия, – до сих пор она сидела к нам спиной – поворачивается и протягивает мне ладошку. У всех на виду! Желает поздороваться. Каково? А сама на меня так нежно и лукаво смотрит и жеманно улыбается. И прическа у нее новая: на макушке бантик, а волосы болтаются до плеч. Взял и тряхнул ее ладошку изо всех сил, чуть не вырвал руку, чтобы в следующий раз не лезла. А она захохотала на весь класс и сказала:

– Сократик у нас самый вежливый мальчик во всем классе. Прямо французский мушкетер граф де ла Фер.

Я даже покраснел от ее слов.

– Хватит дурачиться, – сказал Иван.

Она презрительно оглядела брата, ловко у нее это получилось: сощурила глаза, ногу на ногу закинула, чтобы все видели ее настоящие капроновые чулки, и отвернулась.

– Вообще-то, я за мужскую дружбу, – громко сказал я.

– Я тоже за мужскую дружбу, – ответил Иван.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

bannerbanner