
Полная версия:
Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие
А Палову, длинную Палову, Серов встретил тем же летом, в июле, зайдя с Никульковой в универмаг. Видимо, только день-два после юга, в сарафане,открытоплечая, была она как густо-розовое, очень чистое коровье вымя. И бедняга Шишов, точно привязанный, таскался за ней по пассажу и только что не мычал. Она подходила к стеллажам, брезгливо щупала развешенные комбинации. Недовольная.Хмурая. Явно не обнаруживая ничего не только приличного, но и просто – сносного. Кошмар! Одно с-совьетико! Тем не менее Шишов был нагружен выше головы. Коробками какими-то, свёртками. Когда останавливался и вытирал пот – неуклюже ворочался с ними, как на арене Миша-медведь с бамбашками. Но ничего не ронял, был ловок. Увидел Серова. Развесил в неуверенности улыбку. Здороваться или нет? Серов подмигнул ему. Тогда с облегчением закивал. Тронул локоть Паловой. Мол, смотри – кто! Палова рассеянно скользнула взглядом по Серову (Серов широко улыбался), чуть дольше задержала взгляд на даме его и южная, чистая, очень свежая, гордо прошла мимо. И Шишов сразу заторопился за ней, опять как за божественным выменем. Да, Серов, что ты потерял! В сравнении с Паловой, плечи Никульковой были пестры и серы, под местным солнцем облезли как попонки. Да-а, невосполнимая потеря. Прямо надо сказать. Кто это? – сразу поинтересовались у Серова. Несколько игриво. Серов почёсывал затылок. Всё не мог прийти в себя после встречи. Так кто же? А? Одноклассница, нехотя пояснил Серов. Покосился на плечи Никульковой. Добавил – бывшая.А, бывшая. Понятно. О бедняге Шишове даже и не спросили, будто его и не было рядом с Паловой.
А поздно вечером того же дня Серов невольно сравнивал уже себя с бедолагой Шишовым. С тяжеленными двумя сумками, набитыми вареньями и соленьями, таскался он за Никульковой по плохо освещённым, кривым улочкам окраинного района, где тесно налезли друг на друга конгломераты, тёмные обгрызанные материки, состоящие из двухэтажных и одноэтажных деревянных домов. Варенья и соленья в банках остались ещё с прошлого года,пропадали. Поэтому домашние поручили Никульковой срочно обойти всех тётей маш и тётей глаш и раздать им все эти банки. А Серов был тут вьючным животным. Мулом. Такую роль ему определили на сегодняшний вечер. Как издыхающий осел, он только и мог что-то запомнить (и то – клочками, отрывками) – когда его останавливали, и онпереводил дух. Когда его бросали и с двумя-тремя банками пропадали в темноте. Сначала он стоял и смотрел на двухэтажный деревянный тёмный дом, стоящий к улице торцом. Сбоку, из невидимого окна, свет заснежил зелёную верхушку куста. Получился куст в снегу летом. Душным летним вечером. Серов загнанно дышал. Серову захотелось с рёвом побежать и ввалиться накалённой мордой в этот белый куст… Но его опять куда-то потащили. И была потная пыхтящая натуга, да снова навалилась и придавила ночь. И только на каком-то перекрестке, опять брошенный, с руками как растопырившаяся тележка, он с изумлением, впервые в жизни увидел Этот Фонарь.Сюрреалистически вывернутый кем-то вверх. Бессмысленно сосущий ночь как пылесос… Как это понимать? Где же ты местный Буслаев Гришка? Что сотворил это чудо? Где ты прячешься, стесняешься? Не стесняйся, выйди из темноты. Дай мне по роже как следует, любя. Чтоб и её вывернуло, как этот чудо-фонарь. Чтоб смотреть ей, роже, в небо, светиться и плакать… Но не вышел никто из темноты, не помог. И Серова снова потащили. И опять был дом. И ещё. И ещё дом. Да-а. А банкам, казалось, не будет конца. От непомерной их, словно неубывающей тяжести руки уже ощущались нитками. Натянутыми нитками. Готовыми вот-вот лопнуть, оборваться. Через каждые десять-пятнадцать семенящих шажков сумки приходилось опускать на землю. А потом болтать ручонками. Чтобы снова их почувствовать. Но о нём не думали, его забыли.Вслух просчитывался новый маршрут. К тёте Гране теперь. На каком же трамвае к ней ехать? Этого района Никульковой, оказывается, мало. Он уже ею освоен. Надо ещё один успеть прихватить. И они поворачивали. И Серов, боясь окончательно оборвать руки, бежал. Семенил ножками к остановке, моля небо только об одном – чтоб трамвай не пришёл совсем. Никогда. Сломался, сошёл с рельсов, провалился. Неужели устал? Слаба-а-ак! И Серов вздыбленно дышал на остановке, бросив сумки. И звезды кучковались, были крупны, дышали как ежи, которых насквозь просвечивали. А сзади, над покинутым районом толстой неуклюжей тёткой тяжело топталась луна. Слаба-а-ак!– всё говорили ему. Грохнуть бы эти сумки с банками об рельсы. И выпустить всю жижу на покинутый район. Была б река. Да. Серебрился б сель под ошарашенной луной. Серов уже курил. (Трамвай не шёл.) Табак не лез в Серова. Табак он будто загонял в удушливую взрывную бочку. По-стариковски бухающую. Ну и слаба-а-ак! – всё донимали его.
Болтающийся свет лампочки со столба как всегда резко бил в глаза, и они отошли в воронью тень его, треплющуюся сбоку дома. Никулькова (небывалое дело!) взяла Серова за руки. Отдохновение Серова было тихим и благодарным. Сумки… сумки – как побитые чёрти— просто валялись у его ног. Точно из-под охотника, из-под добытчика, чуть ли не повизгивая от радости, их увела какая-то никульковская тётя Маша или тётя Глаша. За ней, конечно же, появился на свет фонаря ещё один персонаж. (Никулькова сразу же выдернула руки.) Дядя Коля или дядя Петя. В подтяжках, в майке, с рыхлой, как будто распаренной, лысиной. В упор не видя Серова, он зорко посмотрел в конец улицы. Затем в другой. Продолжая шарить взглядом, пробубнил, что не мешало б познакомиться. Поближе. Чайку там попить и вообще… «А то – чего ж теперь?..» Кивнул в сторону Никульковой. В сторону Женьки. В сторону пропадающей на глазах девки, понимаешь. Которую завлекли, а что дальше – неизвестно! СамаНикулькова Женька делала вид, что никого здесь не знает. Ни дядю, ни Серова. Не знакома, к счастью. Бог миловал. Создавалось интересное положение. Интересный, так сказать, гамбит… Дядя Паша ждал от Серова. Лысина его словно не могла родить горох. Не могла родить кукурузу… Серов поспешно сказал, что давно мечтал, посчитает за честь, что конечно, а то, знаете ли… «Угу», – сказал дядя Гриша. Ещё раз глянул мимо и исчез. Молча и сильно Никулькова стала заглаживать Серову руку. Как на сеансе массажа. От плеча, от плеча. К локтю, к кисти. Слов у неё от переизбытка чувств, видимо, не было. И от массажа этого интенсивного, вдаряясь мощным дурацким бодрячеством, Серов уже выгибал грудь дугой: он,Серов, не кто-нибудь… или какой-то там, а – Серов!..
42. Моцарт
…Они долго называли его Сикуном. Сикун. За глаза, конечно. Говорили так Евгении. Женьке. С самодовольным смеющимся превосходством. Они не сикуны, нет, не сикуны. «Вон, Сикун твой пришел!» Никак не могли забыть. Потом прилепили ещё одну кличку – Восклицательный знак. «Женька! Восклицательный знак пришёл!.. Вон он… Ходит…» И смеялись опять. Невысокий, прямой, очень гордый, Серов прохаживался вдоль окон. Ничего не подозревал. Евгения выходила хмурая. «В чем дело?» – удивлялся Серов. Можно сказать, уже жених. Можно сказать, уже хозяин. Послушно Евгения совала руку в оттопыренный крендель. И шла с этим кренделем от дома. А к окнам, расшвыривая тюль как облака, стремились, лезли смеющиеся лица. Цирк это для них всех, цирк! А Серов – клоун! Евгения сутулилась, готовая заплакать. Серова удивляло это до перекоса бровей. «Да что с тобой?!» – «Ничего!»Евгения выдёргивала руку. Серов шёл с кренделем. С пустым. Та-ак. Женские бзики. Понятно. Закуренная большая папироса Серова обдымливала его из кулака – как пасечника. Пасека вся впереди. Пасека только начинается. Вопрос: какие дымокуры для нее ещё готовить-подбирать?
У Никульковых был малый семейный совет. Никульковы решили, что дальше тянуть резину нельзя. Опасно. Что всё может кончиться для их Женьки большой лялей. А заодно и для них, Никульковых. Куда ж её деть с ребёнком потом, дуру безмозглую? А тут – какой-никакой. Студент всё-таки. Учится.Сикун. Может, что и слепится из него. Словом, решено было принять, разведать как следует, прощупать. Каков гусь. Решили принять в воскресенье. В ближайшее. В семь.
Он пришел к ним скромный и вдохновенный. Конспекты трубочкой удерживал у груди, как Моцарт ноты. Двумя трепетными руками. Конспекты – это жизнь его. Это его смысл существования. Вот так. Не меньше. Конспекты у груди – самое дорогое. Да. Никулькова стояла рядом с ним какая-то безразличная ко всему. Она будто стала даже ниже ростом. Похудела лицом. Она будто страшно устала. Она вынуждена вот стоять – и стоит. Она сказала только: «Познакомьтесь – Серёжа…» Происходило всё это в большой комнате, в столовой, где старинный посудный шкаф был по-прежнему величествен как собор, а раздвинутый и уже накрытый стол подавлял, утеснял всех к стенам. Здесь полгода всего назад они встречали Новый год. Вернее, продолжили встречать. И отсюда он, Серов, – вышел. Он оглядывался сейчас и определял – куда он тогда вышел? Все подходили и пожимали Моцарту руку. «Серов! Серов! – барабанил тот, конспекты от груди не отпуская. И всё оглядывался. – Сергей! Очень приятно!» Его посадили. Прямо за стол. И Никулькову. Женьку. Словно бы случайно втолкнули – рядом. Он всё мял в руках свои конспекты, не зная, куда их можно положить сохранно. Никулькова конспекты выдёрнула. Бросила на тумбочку. Вот теперь он спокоен. Конспекты будут в надёжном месте.
Большущий огранённый графин на столе походил на большущий блёсткий шар, что сказочно крутится в ресторане под потолком. Другими словами, на волшебный китайский фонарь походил графин. Водки в него было влито, по меньшей мере, бутылки три. Его хмуро поднял дядя Никульковой. Тот самый дядя Гриша. Оказавшийся Григорием Ивановичем. Поднял как гуся. Точно решил свернуть ему шею. «Может, вам – вина?..» – спросил в неуверенности у Серова. – «Нет, что вы! Водки!» – вырвалось у Серова с излишней поспешностью. Как будто ему вместо сахара предложили хину. – Лучше, знаете ли. Полезней». Ну что ж, водки так водки. Налито было всем. Кому вина, кому водки. Ну – за знакомство? Начали чокаться. Ваше здоровье! Будьте здоровы! Запрокидываясь, выпивали. Это те – кто водку. Женщины из фужеров – цедили. Дружно принялись все закусывать. Роскошный помидорный салат накладывали из длинного судка, как из ладьи-лебеди, грибную солянку из другого судка, с тарелочек – копчёную колбаску, сыр. Всего за столом усердствовало семь человек. Трое мужчин, включая Серова, и четыре женщины, включая Евгению Никулькову. Восьмая, похоже, домработница, всё время выбегала из кухни и подносила к столу ещё много всего. На секунду присела с краю, как дрозд червяка дерганула рюмку красного, сморщилась и, не закусывая, опять убежала на кухню.
Сначала говорил этот дядя. Григорий Иванович. Он был главным, видимо, здесь. Считался, во всяком случае. Говорил неуклюже, тяжело. Всё время подбирал слова. Затягивал паузы, чтобы найти эти слова. Он говорил о том, что надо бы подумать, взвесить всё… о том… что оно, конечно, кто ж спорит?.. Говорил о том… что чего ж теперь?.. может быть оно, ведь всё бывает… и вообще, конечно… Он словно тяжело, трудно выплетал большую, незатейливую корзину. Лысина его с будто не проросшим горохом лоснилась. Он вспотел… Потом взяла слово жена его, сидящая рядом, прямой потомок,дочь незабвенно-легендарных Зиновея и Кульки, которые с фотопортрета на стене смотрели на ужинающих, словно ни на миг не спуская с них глаз, невероятно молодые, бравые, в той обволакивающей розовой подцветке, что мог дать только истинный фотограф-профессионал базарный. И то – только в двадцатые-тридцатые годы. Только тогда… Наследница, в отличие от мужа-мямли, высказывалась определённо и даже зло. Она говорила, что надо учиться сначала. Заканчивать институт. Обоим. Достигать. Стремиться. А уж потом это самое. Потом эти всякие фигли-мигли и трали-вали… Ко всяким там отношениям мужчин и женщин, ко всякой игривости меж ними, взаимного завлечения, она относилась уже сердито. В силу выхолощенного возраста своего – непримиримо. Как относится к этому делу сердитая старуха-банщица в мужском отделении бани. Которая ворчит постоянно. Что«развесят тут и ходют, болтают колокольнями своими чертовыми!..»Она смотрела прямо перед собой. Смотрела напряжённо. Как смотрят фанатики, слепые. Сжигая взглядом пространство перед собой. Да-а. Вот будет тебе тёща, Серов! Серов даже повернулся, ища у кого-нибудь защиту, поддержку. Ему улыбнулись две женщины. Очень похожие, отцветающие уже, хотя и пышнозавитые. Видимо, родные сестры. С приложенными к щекам ладонями лодочкой они грустно и откровенно разглядывали Серова, моргая длинно начернёнными ресницами как невиноватыми ночными бабочками. И он опять не знал, куда смотреть и что делать. Выручал его мужчина средних лет. Из тех, кто любит удивлять, ошарашивать, труднейшие, каверзные задавать вопросы. На которые, впрочем, тут же сам и даёт ответ. «А знаете ли вы, молодой человек, сколько может пчела налетать за день километров? Рядовая рабочая пчела? А?» Серов вздёргивался: нет, он не знает! Тут же следовал коротенький реферат на тему трудолюбивой пчелы. И по-калмыцки прищурился лектор. И улыбнулся. Вот такого порядка человек. Постоянный читатель рубрики «Это интересно». Из журнала «Наука и жизнь», к примеру. Или из журнала «Вокруг света». Когда он читал Серову второй рефератик (в нём тема была – вулканы) – всё так же в коротких паузах включал и тут же выключал улыбку. Включит и выключит. Включит и выключит. На сердечность оказался – очень экономным. Потом он выпил рюмку водки. Быстро и хорошо поел. Посидел немного, задумавшись, склонив большую круглую голову, окинутую жёсткими волосами, будто декабрьским поседевшим сеном. Встал, извинился, поцеловал мрачную тётку, пожал руку Серову – рад, рад был познакомиться! – и ушёл. Дела. Кто он тут, кем кому – Серов так и не понял. Иперестал вздёргиваться: не перед кем больше стало.
Словно медленную куриную лапу подносила вилку ко рту Евгения Никулькова. С перерывами, с замирающими паузами – жевала. Точно боялась оглохнуть на миг, не услышать чего-то, пропустить. Как будто сама была в гостях. Точно решала… никак не могла решить – к кому ей примкнуть. К этим всем за столом или вот к этому, который рядом?.. Брала зубами медленно кусочек мяса с вилки. Брала как леденец. Не касаясь его губами.
Между тем хмурился Григорий Иванович. Даже обижался. Как будто его обманывали. Водка, наливаемая им в рюмку Серова, всё время как-то неуследимо исчезала. Улетучивалась. Словно сама кидалась к потолку мгновенным испарением. Только что наливал – и пусто. Григорий Иванович пытался понять – как так? Потому что рюмка его, Григория Ивановича, всё время стояла полной. Как бы ожидающей. Знающей себе цену. Хотя он и отпивал из нее по глоточку… Было стремление сравнять. Сравнять обе рюмки. Чтобы были постоянно наполненными. И… и ожидающими. А то чёрт знает что! Григорий Иванович брал графин за горло. А Серов уже размахивал руками. Уже разгоряченный, уже маньячный, какой-то красно-ветровой. Он говорил двум женщинам. Двум сёстрам. Которые по-прежнему были подперты ладошками лодочкой, всё так же моргали загнутыми длинными ресницами как невиноватыми ночными бабочками. «…Да я видел его один раз! Понимаете?! Один-единственный раз! Школьником! В девять лет!.. Из школы иду. По улице. По тротуару. Увидел он меня – и замер. Дышать даже боится. Не может. Как на дыбу подвесили. А я рядом уже, иду с ранцем, мимо, быстрей, пригнулся, побежал, дурачок. А он стоит, покачивается и грудь трёт, и воздуху ему нет. И всё тянется, всё смотрит мне вслед… Они выперли его, выперли! А потом и из города выжили! И сгинул человек, пропал!..» Это он на вопрос об отце. Будущая тёща-банщица вопрос этот въедливо, упорно задавала. И достала-таки. А отвечал он почему-то двум этим молчаливым женщинам с загнутыми ресничками. Почему-то казалось, что им – можно. Они поймут. Но… но сказано было лишнее. Явно лишнее. Сказано всё это было зря. Об этом не знала даже Никулькова. Евгения. Которая сейчас замерла со своей вилкой, с разинутым ртом. На этой патетической страдательной ноте и закончить бы всё, и впечатление бы осталось, и говорили бы о нём, Серове, потом, может быть, с каким-то сочувствием, с каким-то пониманием… Но нет. Рюмки через три,которые выравнивал и выравнивал этот упрямый козёл с непрорастающим горохом на голове, Серов начал вырубаться. У Серова пошлиотключения.Отключки. Периодами. То короткими, то длинными. Пошла уже клоунада. Карусель. Он вдруг уставился на батарею под окном. Батарея под окном была как изготовившийся толстоногий кордебалет! Разом вставший на пуант! Проще говоря, на цырлы! Ну ладно. Пусть. Кордебалет – и пусть. Они приготовились. Понимаете? Сейчас пойдут выкидывать. Ногами. Дружно. Эх, записать бы. Да где ж тут? Графин уже почему-то лёг на бок. Издыхал как первомайский недоносок-пузырь. Это как понимать? Странное поведение графина. Очень странное. Не правда ли? Серову нужно было уходить. Притом уходить немедленно. Срочно. Нужно было встать – и выйти. Как он уже проделал здесь однажды. А он всё сидел и сидел. Блаженно, хитренько улыбался.Принялся рассказывать анекдоты. Хихикал. Один. Прямо-таки заливался смехом. Изображая дикий восторг, в нетерпении подмигивая направо и налево, стал приставать к Григорию Ивановичу с дурацким вопросом о первой брачной ночи. А, дядя Гриша? Григорий Иванович перестал жевать. Щека его отвисла как баллон. Отвечать или нет? Повернулся к жене. Но Серов уже забыл о нём.
Потом его выводили. Он путался в коридоре. Опять вышел не туда. В чью-то спальню. С уже раскрытой постелью. Он пошёл было к ней, но его повернули, направили. Он оказался в кухне, откуда был выход во двор и дальше, к воротам. Не узнавая кухни, поворачивался, озирался. В подтверждение себе,что это он, Серов, вдруг крепко поцеловал дядю Гришу. Сильно примяв его длинную щеку. Стоял, похлопывал кукурузную лысину. Вот, ветеран. Праздник. Со слезами на глазах. Нужно было говорить какие-то слова прощания. А он в забывчивости всё ощупывал лысину. Гороху вроде бы под кожей было много. «Но почему, почему он не всходит?! Почему не произрастает?! Почему наверх нейдёт?! Дядя Гриша?!» – «Ну-ну! – смущался дядя Гриша. – Будет, будет! Надевай-ка лучше обувь свою». Тут же терпеливо стояли и две молчаливые женщины с загнутыми ресничками. Были они в обширных прозрачных блузонах дымчатого цвета, из-под которых выглядывали новые ядовито-синие джинсы… Серов и к ним полез целоваться. Повис на одной из сестёр. Женщина была очень мягкой и помещала его всего. Отпрянул. Пригнувшись, занялся шнурками на туфлях. Конфигурацией походил на верблюда, лезущего через игольное ушко. Потом чётко отчеканивал, оскаливая зубы, как бы делал улыбку: «Благодарю! Тронут! Благодарю!»Никульковой посоветовали проводить его. Хотя бы до остановки. Но та стояла глухо и отчуждённо, как стенка. Серов успокаивал. Серов хотел мира: «Дядя Гриша – не бойся! Прорвёмся!» Оставлял пожелания: «Тетя Каля, пора бросать баню! На колокольни смотреть – хватит! Девочки – жизнь не кончена. Мужики вам будут! Женька, я в порядке! Ты знаешь! Как всегда!» Только что надетые востроносые туфли его носками смотрели в разные стороны. Как у Чарли. По-балетному. Но это ничего. Это дисциплинировало. Не давало упасть. Да. Был рад. Познакомились. Бесконечно. В следующий раз – непременно.«Да. Всё. Всем привет! Провожать – ни-ни! Ни в коем! Я – пошёл! То есть я – вышел!..» Что-то громко прогремело в сенях и словно бы беззвучно отделилось, отпало от дома. Стало тихо. Две женщины, вздыхая, холили кисточками перед зеркальцами длинные свои реснички. Так холят пчёлы в голубых цветках загнутые пестики.
…Серов разом проснулся. По картине на стене сразу понял, где находится. Место узнал. Он был в комнате аспиранта Дружинина и сантехника Колова. На кровати Колова. В общаге. На Малышева. Будильник на столе походил на богдыхана. Сейчас ударится, заверещит, зайдётся. Но давно отгремел, отпрыгался. Одиннадцать. Двенадцатый. Лекциям конец. Побоку лекции. Серов упал обратно на подушку, закинул руки за голову. Наблюдалась свободная миграция тараканов по стенам. Из комнаты в кухню и обратно. Туда бежали гурьбой и обратно гурьбой. Шли выборы. Серов тараканам не мешал. Не до того. Подкинувшись на локоть, уже с испугом вспоминал вчерашнее…
Через пять минут он звонил из автомата возле общаги. Поздоровавшись и назвавшись, сразу спросил про конспекты. Не оставил ли он у них в доме, в столовой? Весёлый женский голосок (не Евгении! где ей быть! на лекциях она! давно!) ответил, что конспекты ему были всунуты в карман. В карман пиджака. Во внутренний. Он не брал их, отбивался, но ему затолкали их всё-таки. С трудом, значит. Можно сказать, с дракой. А уж что и как было потом— это… Разом Серов вспомнил, как, идя по Исетскому мосту, отрывал от тетрадей длинные полосы… и яростно раскидывал направо и налево прохожим. Отрывал и раскидывал. Как забузивший весь в лентах телетайп!.. Расшвырял— и всё, и дальше провал, дальше ночь!.. Смеющийся голосок всё захлёбывался в трубке, рассказывая ему в подробностях – как засовывали ему за пазуху эти конспекты. Как он брыкался. Потеха! А он чувствовал уже, плохо понимая что ему говорят, как тяжело, жестоко краснеет. Но ко всему прочему его уже называли на «ты». После, так сказать, Вчерашнего. Как не раз уже бывало с ним. В других случаях После Вчерашнего. С другими людьми. И всё это – уже с посмеивающимся превосходством трезвых людей, которые не позволят себе такого свинства. Все эти «ты» говорились уже с легоньким презреньицем в голосе. С пьедестала он слетел. Он, так сказать, не опасен. С ним, Серовым, всё понятно. Он уже свой. В доску. Клоун. Петрушка. Напившийся и нёсший чёрт знает что. Он был для них потешник, теряющий к тому же конспекты. С ним можно уже запросто, без церемоний. Хих-хих-хих-хих-хих!.. Он спросил, с кем говорит. Говорила та самая приживалка, Нюра, что каждый раз долбала рюмку с красным как дождевого червяка. А уж кто-кто,а приживалы знают точно, что-почём. Котировку выдают мгновенно. На любого вахлака. Этих на мякине не проведёшь. Шалишь. У этих без ошибки.Птицу видно по полету, добра молодца по соплям. Вот так-то, милок! Голосок в трубке всё посмеивался, всё давал советы, где искать ему эти конспекты. До смерти теперь будет этот голосок помнить про них. Серов извинился, повесил трубку. Да, всё правильно. Всё это правда. Всё это он – Серов… Но отчего, отчего ж тогда так саднит душу! Почему задевает всё это так!..
Из будки вышел. Сильный ветер хватал лицо. Шумел в ушах, как в двух разломанных погремушках.
43. «Григорий! Гри-ишка!»
Соглядатаем подходил на изломе ночи и затаивался у окна чёрный свет. Смрадно дышал, бесконечно веял. Так проходило полчаса, час. Силкина не выдерживала. Дёрнутый за шнурок, ночник вспухал как сыч. Женщина тянулась к стакану, к соде. Отрешённо намешивала ложечкой. С послабевшим, павшим белым мешочком лицом. Залпом выпивала. К врачу, к вра-ачу. Сегодня же. Преступное легкомыслие. Да. К своему здоровью. Преступное. Откинувшись на подушку, на ощупь ставила стакан на блюдце.
Лежала. Разбросанно, плоско. Как лежит пустая одежда. В успокоение себе, в награду, взглядом тянулась к трюмо слева от тахты. К красной пухленькой книжице на полированной поверхности тумбочки трюмо. Книжица стояла как раскрытая икона-складничек, из которой светилась она, Вера Фёдоровна Силкина. Густозавитая на фотокарточке, неузнаваемая, но она! она!Вера Федоровна! Силкина! Потому что кто же устоит в такой день перед фотографом, перед его категоричностью: «Только с причёской, милейшая! Только с причёской! В крайнем случае – с париком!» И пришлось потом бежать домой, срочно искать этот чёртов парик, густой, лохматый, насаживать его на голову, как целого болона какого-то, мчаться на такси назад, скорей под объектив, под свет, сидеть несколько легкомысленной, даже глуповатой от счастья, но… но кто же устоит? В такой день? В такой момент! Кто?!
Закрыв глаза, Вера Фёдоровна гладила уложенный на бок складничек,пальчиком водила по шершаво-скользкой поверхности его. Теперь будет покоиться он милой книжицей весь день у её сердца, а на ночь снова встанет,снова засветится у изголовья на полированном месте, опять как образок-складничек. И так будет каждую ночь, бесконечно, сладостно. Было в этом что-то от давно умершего, похороненного, но… но всё время воскресающего. Как от святости. Каждый день, каждый час, каждую минуту воскресающей. Чувственная сладостная святость. Любовь. Половой акт. Умирание – и воскрешение. К Вере Фёдоровне прихлынуло что-то заполняющее её, горячее. Долго не отпускало… Но опять приходил к двери, постукивая когтями по паркету, Джога. Начинал вынюхивать внизу, в щели, скулить. «Кожин! Кожин! – как англичанину, втолковывала ему Силкина одним словом. – Кожин!» Деликатно Джога уходил. Вера Фёдоровна опять ложилась, закрывала глаза…
Утром под холодным душем тело становилось натянутым, молодым.Закинув слепнущую голову, сжав ягодицы, вставала на носочки и тянулась к чему-то. Вся – как стрела в светящемся зыбком оперенье… С удовольствием вытирала тело сухим махровым полотенцем.