
Полная версия:
Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие
Через час, дома, у своей двери сковыривая ногой с ноги ботинки, слушал Чушин страстный рассказ, страстную интерпретацию случившегося. Час назад. Только час назад. «Ужас, старик! Ужас! – восклицала Чуша. – Прямо напротив нашего дома! Грузовиком! Ударило! Мозги на асфальт! Ужас! Ужас, Кропин!»
Вместе с быстрой напористой речью глаза её крупно выкатывались и ещё сильнее, чем обычно, косили. И Кропин, как всегда испытывал неудобство, не мог смотреть ей в лицо. Не знал, куда смотреть. В какой глаз. Будто виноват был в страстном этом её косоглазии… Коротко рассказал, как всё было, и ушёл к себе.
Ночью никак не мог забыть плачущие, с длинными ресницами, глаза мужчины, его обрывающиеся короткие стоны… Перекидывался на бок. Слушал в подушке чёрную, старую, дрыгающуюся лягушку, никак не могущую издохнуть… Удушливо откидывался на спину, задавливал всё затылком… Но всё выходило под потолок. Видел уже себя. Безумного. Бегущего. Меж зарывающихся передками машин. Отмахивающегося от визжащих тормозов… Поджимался весь, валился снова на бок…
Утром нужно было на работу, на дежурство, хотел ещё заехать к Кочерге, завезти продукты, но встать с кровати сил не было. Лежал пластом, с закрытыми глазами. Ощущал себя лужей, через которую сейчас переедут.Опять сжимались, дрожали веки, словно боялись вчерашнее, пережитое выпустить в комнату…
Точно уже прожив весь день, который и начинать-то не стоило,в пижаме, в шлёпанцах шаркал на кухню. Перетаскивал там себя: от столика к плите, от плиты к раковине, от раковины снова к плите, вроде бы налаживался варить кашку.
Чуша плавала по кухне. Кормила своего сожителя. Переляева. Начальника отдела Переляева. Своего непосредственного начальника. Сегодня Переляев был с ночевкой. Три раза за ночь Чуша ставила музыку. Получил полное удовольствие. Большой заряд энергии. Высокий лоб Переляева имел вид истрепавшегося кожаного мяча. Орудуя ножом и вилкой в яичнице, Переляев всёчему-то смеялся. Похохатывал. Словно оставался ещё в опьянении. Голые стекляшки очков тряслись как большие слёзы. Чуша носила тарелки. Подхихикивала Переляеву. Как положено всем полнотелым дамам, была в скользком халате. Расписном. Являясь как бы обширной клеткой. Для сотни вспархивающих в ней попок-дурачков. Поглядывала на Кропина. Как бы узнавала, правильно ли она хихикает.
Кропин вяло мешал манную свою, всхлипывающую кашку. Старался не смотреть на откровенную животную радость утренних мужчины и женщины.
29. Знакомство после похорон
Три года назад, в декабре, пережив мужа только на два месяца, умерла Валя Семёнова. Просто изошла в слезах в своей небольшой комнатке. Никого из родных в Москве у неё не было. Обнаружился только племянник, да и то живущий в Ленинграде, военный моряк, офицер, адрес которого, заранее написанный Валей,Кропин нашёл на её комоде, на видном месте.
Кропин тут же отправил в Ленинград телеграмму, мало почему-то надеясь, что кто-нибудь приедет. Но моряк этот прибыл на следующее же утро, ночной «Стрелой». Ходил по коридору, по кухне какой-то испуганный, напряжённый. В морской чёрной форме своей. Уже не молодой, лысый, с забытым флажком чьих-то волос впереди на голом темени… В раскрытую комнатку, где лежала на столе искусно прибранная старухами Валя, не заходил. А если и натыкался взглядом на умершую тётку, то останавливался и столбенел, глядя во все глаза. Словно не верил, что эта высохшая старушка, с любовью прибранная, лежащая на столе как жутковатый восковой цветок – его родная тётка… Словом, толку от него не было никакого. Лепился было с утра к Дмитрию Алексеевичу Жогин, с бутылками, ещё с чем-то там, активничал,хотел сбегать в одно место, в другое, но к обеду напился и тоже отпал…
После похорон чёрные старухи помыли полы, лихо закинули по рюмке за упокой рабы божьей Валентины, в узлы повязали одежду её и бельё, на горбы закинули, крякнули и цепко, по-мужски, пошли на выход. Как похоронный чёрный отряд. Как десантированные партизаны. Кропин метался,совал рублевки, трёшки, распахивал, держал перед выходящим отрядом дверь.
Втроем остались на кухне. Моряк сидел к столу боком, опустив голову, положив на край стола руку. Слегка выпученными глазами удерживал всё произошедшее за эти два дня. Почти ничего не ел, не пил. Кропин смотрел на чужой флажок на его темени, на безвольно выпавшую из чёрного рукава белую руку и говорил ему о его тётке, о Вале Семёновой. Вспоминал только хорошее, даже весёлое, даже смешное. Словно подспудно скрывал, прятал от него её бедность, одиночество, её заброшенность в последние годы – родными, сослуживцами, друзьями. Словно скрывал, что даже на похороны, проводить её… не пришёл никто. Что на кладбище (как будто моряк не знал) пришлось просить кладбищенских людей в чёрных фуфайках нести гроб. Нести до могилы. И те втроем плыли с гробом по глубокому, почти в пояс, снегу. И ведь больно на всё это было смотреть, да слёз больно. Кропин быстро сдёргивал слёзы. В поддержку ему, точно и он участвовал в похоронах днем, Жогин хватал бутылки, подливал.При этом без конца поддёргивал засученные рукава пуловера, надетого на голое тело, пожизненного своего пуловера «орангутанг». Словно стремился всё время показать моряку, что всё с руками чисто, не шулера какие, не шахеры-махеры. Вот, смотрите: сама льётся. Без дураков… Напился быстро. И перестал поддёргивать и засучивать. Сидел, с повялым крестом рук. Ничего уже не понимал, ни за чем не мог уследить.
Когда моряк и Кропин одевались в коридоре, чтобы одному ехать на вокзал, другому – проводить до автобуса, Жогин тоже мотнулся было за ними. Надел даже мешочное осеннее свое пальто. Но так и остался на месте с руками в карманах его. В раздумчивой одушевленности лифта – открывал и закрывал полы. Моряк похлопал его по плечу, попрощался. Жогин хотел,видимо, обнять моряка, но не смог высвободить рук из созданного лифта.Всё открывал его и закрывал. Пришлось оставить в кухне и лифт, и лифтёра.
По дороге Кропин говорил о сорока рублях на книжке Вали Семёновой. Что нужно сходить туда-то и туда-то, там-то заверить бумажку, подтвердить родство. И выдадут. В сберкассе. Офицер махнул рукой. Заговорил о других деньгах. О деньгах, потраченных Кропиным на похороны. Тут двух мнений не будет. Деньги он, моряк, вышлет через неделю. Телеграфом. Зачем же телеграфом-то? Дорого ведь? Да, телеграфом! – стискивал зубы, упрямился моряк. То ли пьяный, то ли ещё почему. Подошли к пустой остановке.Кропинзавысматривал автобус.
Снег, таившийся от фонаря в тени, казался… накалённым, красно-пепловым… И сразу вспомнилось сегодняшнее кладбище. Заснеженное, в падающих сумерках. Как на безбрежных зимних пространствах ройные огоньки сёл, всюду мерцали огни прогорающих могил. И могила, перед которой стояли, щель, куда нужно было опустить Валю, среди безбрежных этих снегов и жутких огней на снегу… казалась внезапно провалившейся, чёрной, зияющей… И виделось уже тоскующему Кропину, что неземные те, тайные отсветы на безбрежном кладбище, пришли сейчас и сюда, на эту остановку, пришли к ним, и никуда от них не уйти, никак их не забыть… Кропин боялся взглянуть на моряка, боялся увидеть в глазах его то же, что видел сейчас сам в раскалённой тени возле фонаря. Но моряк опять пребывал в туповатой задумчивости, казалось, не видел ничего. Пьяный? Но – когда? Ведь не пил почти!
Появился, наконец, автобус. Кропин поспешно объявил, что как раз тот, какой надо, 120-ый. Прижал левой перчаткой правую. Чтобы незаметно освободить ладонь для прощального рукопожатия. Но моряк вдруг повернулся и, не видя руки старика, замелькавшей как птица,схватил его за плечи:
– Отец, я хотел сказать… Слышишь, отец! Прости меня! – Встряхивал,ловил испуганные глаза старика:– Прости меня, отец! Слышишь! Прости!
– Да что ты! Что ты! Сынок! – бормотал Кропин, мгновенно пролившись слезами. Моряк крепко обнял его, поцеловал. Боком влез в автобус. И словно сам захлопнул за собой створки двери.
Непереносимые сдавливали горло ежи. Кропин трясся с непокрытой головой, больно наморщивался, слезами, казалось, сочился из всех морщин и морщинок лица, красно расплавляя в них пропадающий вдали автобус. Потом снял рукой красного снегу за фонарем. Покачиваясь, остужал в нём раскалённое лицо, точно гнулся-лез в колкую, бьющую по глазам ледяную темень.Стряхивая снег, надевал шапку. Пошёл обратно домой.
Так и не справившись с полами пальто, валялся Жогин посреди коридора. Весь раскрыленный, лицом в пол. Точно влетел сюда неизвестно откуда.
Никак не проходил в дверь, когда Кропин тащил.Процедура напоминала закантовку птеродактиля. Или дельтаплана. Еле протащил в комнату. На диване, перевёрнутый на спину, Жогин сразу захрапел в родном своем, спёртом от несвежей одежды и красок, воздухе. Не зажигая света, Кропин подбирал валяющиеся по полу сохлые кисти, рваные рулоны бумаги, пустые бутылки. Еле успел подхватить голый скелет мольберта, задев его плечом. Пошёл к двери. Ноги егопо-слоновьи затаптывали лезущий по полу из коридора свет.
На кухне долго ещё мыл посуду, убирал всё.
Из домоуправления явились на другой же день. Параграфами преисполненные, подзаконами. С блокнотами, с карандашами. Осмотрели комнату.Снова перемерили. Так, четырнадцать и два десятых метра. Велели очистить от мебели. От всякой рухляди. Кропин пошёл по соседям. Пенсионеры сначала вяло, а потом всё шустрее и шустрее растаскивали всё.Жогин прятался, только выглядывал. Опасался, что напомнят о квартплате.Потом осмелел. На глазах у комиссии поволок к себе комод Вали Семёновой.Кропин тоже взял себе кое-что. В первую очередь Валину печатную машинку. «Ремингтон». Ещё раз помыл в комнате пол. Вот и всё. Будто и не жила здесь никогда Валя Семёнова. Домоуправ сразу выхватил у него ключи. Закрыл. Опечатал. Оглядываясь строго на печать, комиссия пошла к входной двери. Останавливалась, осматривала будущий фронт работ, который орал ей о себе отовсюду: с облезлых стен, с махратого потолка. Жогин тоже интересовался, находился среди комиссии.
Целую неделю к комнате Вали Семёновой ходила мать-одиночка с ребёнком и с отцом-пенсионером со всеми его льготами. Пенсионер сперва воинственно напирал, бренча медалями. Требовал Вскрытия Жилплощади.То есть Сорватия Пломбы. Потом как-то утих, успокоился в новом для него коридоре. Освоился, привык. Пока дочь шмыгала повсюду за Кропиным, ищуще заглядывала в глаза, расспрашивала, – мирно дремал в коридоре на табуретке, опершись на клюшку. Забытые медали свисали, как уснувший листопад. Эх, отшумела роща золотая, подталкивал ЖогинКропина. Четырёхлетний внук пенсионера Вова, тоже раздетый, но в тёплом костюмчике, в валенках, ползал по полу, потихоньку тарахтел одной и той же железной облупившейся машинкой. Шло почти круглосуточное дежурство у печати на двери. Кропин поил их чаем, пытался подкармливать, но они смущались, даже как-то теряли дар речи. Потом стали приносить с собой, деликатно брали у него только тарелочку, для Вовы, обещая её тут же помыть. Всё должно было решиться в среду. Да, в среду. На заседании жилищной комиссии. Пенсионер был в льготной. На расширение. Двенадцать метров у них – и здесь четырнадцать и два десятых. Объединить – и здорово бы было. Кропин и Жогин считали их уже своими, соседями. Каждые десять-пятнадцать минут Жогин выходил и выворачивал изумлённому Вове под нос большую конфету. Как фигу. Фокусом. Предварительно стырив её у Кропина из тумбочки. Гордый, уходил к себе. Но в среду мать с сыном и пенсионер не пришли. Вместо них вечером явился домоуправ, привёл с собой совсем другую женщину. Очень полную, в сером коротком пальто, в меху по голове и вороту, будто в ворохах московского грязноватого снега. «Обошла, – выдохнул в ухо КропинуЖогин. – На вороных. На скольких только – вопрос». Домоуправ ходил по комнате, показывал товар лицом.
На другой день в обед уже втаскивали вещи. Командовала эта женщина в кубастом пальто. Ритмически заплетала назад красными, как апельсины,ногами в стоптанных ботиках. Делала грузчикам пальчиками. Заманивала.Грузчики мрачно танцевали с громадной тахтой. Так и заводила их, заманивая, в Валину комнату. Потом считала картонные коробки. Грузчики шли и шли мимо неё, как грумы. Каждый с коробкой. Когда всё было внесено, она сказала грузчикам «спасибо», улыбнулась и закрыла дверь. Грузчики пошли к выходу спотыкаясь, что-то бубня по дороге.
С кухни не уходили Жогин и Кропин. Вслушивались. То ли боялись выйти в коридор, то ли ждали новую соседку в кухне. Познакомиться ведь надо, наверное.
Женщина явила себя минут через пятнадцать.
С намазанными губами, в коротком, каком-то шансонеточном, обдёрганном и свисшем платье, с коленками, как с толстыми фонарями – была она обширна. Уж очень как-то объёмна. Как вон, через дорогу. Во всю стену дома. «Храните деньги в сберегательной кассе». Улыбалась. Поджимала ручки на животе. Как будто зябла в незнакомом помещении.
Отчаянно, с какой-то ноздрёвско-чичиковской очевидностью Жогин представил Кропина, вертя его и выхлопывая как товар. Сам уронил голову:«Жогин!» Взбодрил лохмы пуловера своего, как взбадривают жабо: – «Художник Жогин!»
Быстро выдвинули кропинский столик с чистой клеёнкой. Сели. Жогин выхватил портвейную. Как флаг на переговоры. Кропин бегал с чайником и заварником. Искал в своей тумбочке печенье. Удивился, что большие конфеты Жогин перетаскал все. Хотя сразу вспомнил, для кого он их таскал.Кому дарил. Молодец – вообще-то.
Выпили. И того, и другого. Больше молчали. Новая соседка посматривала на мужчин. Отпивала чай мелкими глоточками. От её спокойной необъятной плоти, рассевшейся всего лишь в метре, мужчинам было душно.Сидели прямо. Старались не дышать. Спохватываясь,Жогинантишулерскизасучивался, наливал. Постоянно дёргали. Даже Кропин. Дама посмеивалась, переводя с одного на другого по-бабьи понимающие всё раскосые глаза.
Жогин спросил, замужем ли она. Дыхание свое окоротил. Блуждал глазами. Как будто в газовой зоне. Она ответила, что была. Помолчала, словно туго вспоминая. «Его звали— Никандр. (Имя «Никандр» произнесла широко и неотвратимо, словно нависнув над пропастью, осознавая её.) Он был бухгалтер. Его бритым жёлтым черепом можно было таранить стены. А ночью посмотрю так сбоку – глазалуплеными яйцами торчат. Чёрными. Глаза открыты – понимаете?! И – храпит. Нижняя губа хлопает. Как парус…Ужас!Я его боялась… Умер. Прямо неудобно говорить – как, во время чего. Только приподнялся надо мною, прохрипел страшно «что это?!» – и рухнул обратно на меня… Ужас! Я – кричала…»
Мужчины сглотнули, перевели дух. Кропин полез за платком.Жогин засучился, налил.
«…А потом у меня был Геворгик. Армяшечка. Он меня называл так – Чуша. Обнимет (а он низенький такой был, лысенький), вывернет ко мне свою головку – и скажет так нежно: «Ты моя чудная Чу-уша!» И глаза всплывают. Знаете— как маслины в коктейле… Ну прелесть Геворгик!» Мужчины расслабились, заулыбались. «Умер… – ошарашила их женщина. – Да, умер, бедняжечка…»
Мужчина думали, забыв про вино. Женщина была покойна. Перед зеркальцем распускала губы свои, как, по меньшей мере, лагуны. Шёл небольшой антракт. Бегали рабочие, сшибали декорации. В опустевшем зале болтался непонятно кто… Откровенная автобиография продолжилась только после того, как поспешно подсучился Жогин и мужчины выпили.
Они узнали дальше, что работает эта Чуша чертёжницей. Был назван какой-то НИИ. Очень ценима на работе. Начальством. Потому что она давала Хламидку. Мужчины не поняли, переглянулись. Ну что тут не понять? Элементарно. Она схватила коробок со спичками. Пристукнула на стол, на попа.Вот дом, к примеру. Общий вид его. Голая, так сказать, идея. Высыпала спички из коробка. Все. А это – детальки, оснастка. Сгребла все спички, взгромоздила кучкой. Кучка получилась выше дома. Это то, что дом несёт,тащит. Что нацеплялось на него.Хламидка как раз. Непонятно? А-а! Жаргон! Понятно! Кто же не поймёт! Дурак поймёт! Мужчины радовались как второгодники на задней парте. Вот Чуша— и вот выполненная ею хламидка. Всегда без помарочки. Без волоска, без соринки. Можно смело на множитель её. Потом хламидку хватает заведующий отделом Переляев и бежит. Бежит на подпись к Ответственному лицу. Лицо всегда долго и тупо разглядывает хламидку, раскинутую на стол. Начинает ощущать сердцебиение. Мгновенно всё подписывает. Ха-ах-хах-хах! – выскакивает Переляев из кабинета как американский чёрт из коробки и бежит с хламидкой к отделу. Хламидка треплется как боевое знамя. И в отделе сразу торт появляется, шампанское. ИПереляев-обаяшка целует Чушу. И все быстренько становятся в очередь, чтобы тоже поцеловать. Подпрыгивают, слюнявят. И перезвон бокалов начинается. И в пузырьках шампанского уже посмеивается всем премия (квартальная). И всем радостно, и все счастливы. И – ну вот вам полный хеппиенд!
Мужчины смеялись. Долго. По очереди. Один – и сразу другой. У Жогина жёлтые зубья, казалось, бренчали. Как амулеты. Оба боялись оборвать козлиный горловой этот аплодисмент. Собрались тянуть его до бесконечности. В поддержку Чуше, в поддержку дружного отдела НИИ. Кропин не хотел раздвоения. Кропин всё застолье держался. Видит бог, стремился забыть.Но раскол в сознании наступил. За столом сидело уже два Кропина. Один смеялся, подхватывал смех от Жогина, козлил. Другой – уже требовал объяснить. Да, требовал. Почему старик, пенсионер, весь в медалях, внук его и дочь— обмануты. Где? Какой старик? О чём он говорит? Да, обмануты! Требовал объяснить, почему молодые… здоровенные гражданки… обходят их на вороных. Всегда обходят, везде. Обскакивают. В очереди за колбасой! В очереди на квартиру!
Жогин испуганно глянул под стол – всего три пустых. Всего три! Ну стари-и-ик. Нет, почему? Кто объяснит?! Кропин, с шумом отодвигая стул,выкачнулся из-за стола. То ли чтобы дать простор замаху… то ли чтобы уйти.Жогин тут же поднырнул, взял его на падекатр. А мы пошли-пошли-пошли!Нет, почему? – упрямился старик, утанцовывая с Жогиным. Почему, я вас спрашиваю!
Жогин быстро вернулся. Вот старик! Вот даёт! Взбадривая лохмы пуловера, как создавая новое оживление, продолжил свои пассы над бутылками, но женщина ходкие руки решительно остановила. Определённо недовольная, надутая. Сталаопять рассматривать губы в зеркальце. Теперь уже просто как капризное красное пятно, съехавшее набок. Жогинсмиренненько сидел не очень умный. Не мог уловить, откуда ветерок, струйка. Куда надо ему грести. Начал говорить на ощупь, неуверенно. О характере старика. Видя, что женщина самодовольно расправилась, что ему еле заметно кивают, задавая нужный темп, смелел и смелел. Плескал язычишком. О том, что было и чего не было. Глаза с хихиканьем бегали. Словно искали на столе гадости про старика. Договорился до того, что сам поверил в его несносность. В несносный якобы его характер. Сидел на стуле прямо-таки несчастный. Забитый. Уже чуть не плакал. Явно просился под крылышко. Он хотел бы быть сучочком. Чтобы миленьким девочкам это самое. На его сидеть ветвях. Он бы выдержал девочку. Одну бы выдержал. Даже такую. Точно. Если бы не старик. Замордовал. Сгноил. Рубльдаст – требует два. Знаете раньше: кулаки? – он! Мироед! Со свету сживает. Как жить дальше – неизвестно. С радостью ощутил на своем плече тяжёлую руку. Этакое пухлое белое большое крыло. Похлопывающее его. Ощутительно,надо сказать. Мол, не бойся. Тебя теперь есть кому защитить. Не таких обламывали. Хотел по-собачьи лизнуть руку, но застеснялся. После чего, как пущенный с горы снега комок, как-то сразу спьянился. Оказался словно бы под горкой в глубоком снегу. Один, с повялой кистью руки, пальцы которой, уже бесчувственные, зло жгла негаснущая сигарета, мычащий что-то для женщины, которой давно уже за столом не было…
У себя в комнате лежал, не спал Кропин. Необременительный хмелёк,который легко залетает к старикам, так же быстро улетучился, будто и не было его вовсе. Душу опять саднило недавнее, непроходящее, казалось, прилипшее теперь навек… Опять виделся глуповатый старик с его медалями… Подвязывающий перед едой в пустом чужом коридоре салфетку. Подвязывающий как какой-то полоумный шелкопряд, не понимающий ни времени, ни места… Виделась высохшая дочь его, быстренькие недалёкие глазки которой всё время пытались понять, уловить, не опоздать, успеть… С болью вспомнился их Вова, их маленький мальчик Вова, с большой конфетой сидящий как с куклой… Которую он и не думал даже разворачивать, а отдавал сразу дедушке. И возвращался опять на стул. И улыбался и ждал, когда опять придёт волшебник дяденька (Жогин) и свалится ему, Вове, на руки ещё одна большая сказочная конфета…
Глаза Кропина закрылись. Мокли. Отёртые рукавом рубахи, облегченные,слушали время в ночной квартире. За стеной тяжело возилась женщина, точно никак не могла уместиться в комнате Вали Семёновой. На кухне мычал Жогин.
Потом, когда грохнуло там, старик поднялся, пошёл поднимать, тащить…
30. Новый сосед Новосёлова
Вошедшего Новосёлова долго «не замечали». Нырова подкладывала и подкладывала бумажки Силкиной на стол. Изображалось стоящему зрителюусердие, уважение, даже трепетное почтение к начальству. Чтобы понял, дубина, как оно должно быть. Поучился бы. Пока возможность такую дают.Пока̀ что дают. Бумажкам, казалось, не будет конца. Капризно, устало Силкина подписывала. Ах, эти бумаги, документация. Надоели. Ах. Над столом не царила даже, а прямо-таки городилась Атмосфера. Атмосфера большого кабинетабольшого начальника. Начальницы, в данном случае.
Новосёлов повторил, зачем пришёл.
Так же со вкусом подкладывая (бумаги), Нырова стала объяснять всёСилкиной. Объяснять положение, ситуацию, в какую попал Александр Константинович. Они ведь, Александр Константинович то есть, стесняются.Да, стесняются. Силкина недоуменно взметнула бровки, перестав даже подписывать. Да, Вера Фёдоровна, им ведь неудобно. Перед товарищами, перед друзьями. В комнатах везде у нас по трое-четверо, а то и по пятеро, сами знаете, а они, то есть Александр Константинович, проживают одни (ожидалось даже холуйски подленькое «с» на конце «одни», но сглотнулось «с» у Ныровой). Вот с просьбой к Вам, Вера Фёдоровна,и пришли(и опять надо бы «с» на конец слова, но застряло, пропало в глотке). Так что помогите им.Александру Константиновичу – то есть… С непонимающими, кукольными (абсолютно) глазками Силкина поворачивалась то к Новосёлову, то к Ныровой. Что вы говорите, ай-ай-ай, стесняется! Товарищей! А Нырова, как подводя итог всему предыдущему, уже собирала бумаги со стола… И было в этом вроде бы простом действе её что-то тайное и… наглое одновременно. Что-то от цыганского подвешенного магазина под подолом у прожжённой цыганки. Откуда та мгновенно могла выдернуть любой наглый свой товар.
Новосёлов хмурился. Стоял как-то нелепо, застенчиво. В позе заварного чайника. Сунув руку в высокий, тесный карман пиджака. Где ощупывал шариковую ручку.
– Что же мне – к Хромову идти?..
Нырова опять начала было объяснять за него как за придурка— Новосёлов взмахнул рукой. Довольно! Водил злым взглядом по полу. Отсекая Нырову, задал вопрос Силкиной. Прямо, в лоб:
– Почему вы, Вера Федоровна, окружаете себя шутами, клоунами?..Я пришёл к вам по простому делу, а вы… с удовольствием устраиваете тут спектакль… Надо же уважать себя хотя бы… Извините.
– Ах, какие мы нежные! Не понимаем шуток! – Силкина посмеивалась.Силкинаторопливенько гордилась собой. Торопилась нагордиться собой.Пока этот мерзавец здесь. Да, торопилась успеть: – Ай-ай-ай! Зачем же Хромов? Извольте, хорошо, пожалуйста, будет вам и белка, будет и свисток!Разве можем мы препятствовать, разве можем мыЗапрещать такое проявление благородства? Такую честность? Не так ли, Степанида Васильевна?..
Нырова не ответила. Нырова всё собирала бумаги на столе. Нырова всё ухмылялась. Цыганский подлый свой товар выхватывать не торопилась.Придерживала пока. Хватит на сегодня вахлаку – умыла…
Шёл к двери так же нелепо – по-прежнему с высоко закруглённой, как будто впаянной в карман рукой. Как всё тот же чайник. В коридоре выкинул смятую ручку. Не знал, чем вытереть пасту с ладони. Один со сшибленным каблуком из кабинета Силкиной шарахнется, другой – идёт по коридору,уносит руку, как растопыренного рака. Пошевеливая им, стряхивая. Выглянул Ошмёток. Трезвый. Тут же исчез. Новосёлов натолкнулся на урну. Жёстко оттирал пасту скомканной газетой.
Вечером Новосёлов позвал Серова к себе. Для небольшого разговора.Восстав из-за стола,Серов быстро глянулна жену. Очередная кляуза твоя?Провокация? Но пошёл. За Новосёловым.
На пустой кровати Абрамишина сидел со стопкой белья на руках… новый жилец. Новый сосед Новосёлова. Некто, как выяснилось, Тюков. Марка. Парень лет двадцати двух, похожий на вынутого из мешка кота. Эдакого котика, лунного обитателя, со спутанной чёлкой, с глазами как воды. «А я вас знаю!» – сказал он Серову. И прыснул. Ну! Что такое! «Вы из колонны… Из четвёртой!» И опять прыснул. Прямо-таки давился смехом. Ну и что дальше?– экспертом смотрел Серов. «А я тоже… оттуда-а-а! – И как забурлил: – Слесарю-ю!»