Читать книгу Муравейник Russia 2. Книга вторая. Парус (Владимир Макарович Шапко) онлайн бесплатно на Bookz (30-ая страница книги)
bannerbanner
Муравейник Russia 2. Книга вторая. Парус
Муравейник Russia 2. Книга вторая. ПарусПолная версия
Оценить:
Муравейник Russia 2. Книга вторая. Парус

4

Полная версия:

Муравейник Russia 2. Книга вторая. Парус


…Почему-то волнуясь, Серов тыкался среди дылдовских пустых бутылок в углу. Словно среди заблудившихся пыльных паломников. Словно пастор среди толпы. Мессия. Куда их? Куда выводить? Побежать сдать? Цейтнот! Поздно! Евгения накинула тряпку. Типа скатерти. Бутылки сразу стали походить на приговоренных смертников. Весь всклоченный, Серов теперь точно охранял их. Будто тюремщик. Ходил и охранял от посторонних глаз. От всяких проезжающих через Москву, от любопытных. Припрутся ведь сейчас!

Евгения тоже бегала, восклицала старушкой: скоро приедут, скоро будут тут – а у нас не у шубы рукав! Тарелок комплектных, парных, у Дылдова не осталось. Побиты были тарелки, побиты по пьянке. На столе Евгения перекидывала уцелевшие, как шулер карты. По-всякому тасовала. Даже купленные стрельчатые цветы не радовали. Вставленные в кувшин с водой, выглядели вырезанными тромбофлебитами…


Появилось безумное лицо Дылдова: помоги! Серов кинулся. Начался занос вещей. Можно сказать, закантовка. После чемоданов – вдвоём кажилились с громадной коробкой. На ум приходил пакет кирпичей. Который возможно поднять только краном. Довольно большая комната Дылдова на глазах превращалась в товарный двор. Ну, вот и всё! Налимья улыбка хозяина перекашивалась, тряслась. А теперь – познакомьтесь, пожалуйста! Прибывшие гости (мать и дочь) хмурились. Тучная женщина была одета по-дорожному – в плащ с поясом. Смахивала на туго перевязанный сноп. Надо лбом торчал из-под газовой косынки жёлтый букетик завитых цветков. У стройной девчонки брюки были струйны, как шторы; в виде клумбы – на груди взбитый шёлк. Пожалуйста, познакомьтесь, всё уговаривал хозяин. На поспешный шаг Евгении… на шаг с протянутой рукой… Пожарская только мотнула головой и отвернулась к вещам. Руку девицы Серов подержал точно растение. Вьющуюся жимолость. Как дятел, долбанул два раза: Серов! Серов! Руку отпустил.

Дошло до приглашения к столу. Однако Пожарская на стол со всеми его паштетами и салатами вдруг стала смотреть как на секторы, на квадраты незнакомого города. Точно пролетая самолетом мимо. Не желала совершить посадку. Оказывалась то с одной его стороны, то с другой. (Все за ней ходили.) Это ещё зачем? – бормотала. Для чего всё это? Мы не голодные! Ещё чего! Всё же дала себя усадить. И дочку рядом с собой. Под локотки старались Дылдов и Евгения. Серов был наэлектризован, дик. Всклоченностью причёски своей походил на штопор. (Казалось – это мысли его торчат в таком виде из головы.) Крутил бокал за ножку. Недовольный, злой. Постоянно внимательное лицо жены, обращённое к гостям, всё время роднилось с какой-то избитой пошлой метафорой. Вроде пресловутого света в конце туннеля. Этакого светка. Ну что, спрашивается, старается? Для чего? Евгения же, когда слушала, особенно девчонку, когда поворачивалась к ней – становилась сладкой, медовой. Как далёкая какая-нибудь, вся в мечтах, Анталия. Серов не узнавал супругу. Вот уж правда: хочешь узнать жену – выведи на люди. В свет. Уж тогда точно узнаешь! Евгения не обращала внимания на мужа, она пыталась вести Светскую Беседу: как вам Москва? Не правда ли, кругом суета, шум и неразбериха? Ей отвечали односложно. Пожарская отвечала. Угу. Ага. (Вроде как – отстань!) Так серьёзный мужик отвечает надоевшей свистульке-жене. Во время хлебания какого-нибудь борща. Или щей. Заткнешься ты, наконец, а?


Большая бутылка на столе походила на силосную башню в Техасе. На полях его. Её можно было увидеть за десятки километров. Наливая всем, Серов брал её двумя руками. В обхват. Когда доходила очередь до Пожарской – бутылка замирала над её бокалом. Тяжёлый взгляд женщины не давал лить, гипнотизировал. Однако Серов всё же исхитрялся плеснуть. Чуток. И убирался восвояси вместе с бутылкой. Со всеми её американскими наклейками и этикетками.


Пожарская сидела напротив Серова. Когда отходила от стола и рылась в чемодане (у Дылдова не оказалось салфеток к столу, конечно, забыли, Евгения взмахивала ручками, как старушка) – с короткой спиной и объемным задом на длинных ногах – походила на сутулую, недоразвитую лиру. Возвращалась к столу. Совала салфетки дочери. Помедлив, кидала несколько штук на скатерть. Для остальных. (Евгения прямо-таки похудела за это время.) Продолжила обстоятельно, ни на кого не глядя, насыщаться. Голые руки её были усеяны цехинами веснушек. Голые руки её были точно в колониях сохлых клопов! Серов уводил глаза. (Ну вот всё, всё ему было плохо в этой женщине!)


За весь ужин он не сказал и нескольких слов. Сначала украдкой, а потом и открыто, внаглую Серов разглядывал женщину. Эту женщину, сидящую напротив. Что насыщалась сейчас. Что жрала сейчас напротив… Поворачивался с недоумением к Дылдову. Как можно любить такую? Это же больше завод, чем человек. Функциональная фабрика. Для заглатывания, для переработки там чего-то внутри. Как?! Однако женщина чувствовала неприязнь зачуханного мужичонки с острым носиком – иногда на Серова внимательно смотрели жёлтые, спокойно-злые глаза большой котяры… Серов покрывался потом. Чтобы не потерять сознание, поспешно отпивал из бокала.


Девица за столом была всё время с оттопыренными пальчиками. К еде перед собой относилась, по меньшей мере, как к нейрохирургии. Когда пила из бокала, а пила она жёлтую фанту – губы её сводило от газа как гузку.


А сам хозяин?.. Сам хозяин ел, хватал всё подряд. Словно только чтобы меньше говорить. И в то же время нёс, нёс без остановки. Иногда начинал сильно заикаться. Будто давился едой. Пытаясь что-то объяснять гостям, размахивал руками. На него смотрели строго и недоумённо. Как на немтыря в несущемся поезде. Который втюхивает пассажирам порнографию. Дылдов видел, что старается зря, что «порнографию» его не купят, сколько бы он ни старался. Да. В общем, извините. Больше не буду. Да. К концу обеда он заткнулся. Однако оставался очень любопытным. Как пенсионер в задрипанной машинешке. Который, боясь выехать, робко высовывается из боковой улочки. На главную, как говорят, шумящую магистраль…


Ночевать пришлось у Серовых. В общаге.


Постельное бельё Пожарская доставала из своего чемодана. Дылдовское приготовленное с кровати – сбросила. На пол. Долго не решалась застелить простыней весь в жёлтых и коричневых разводах матрац… Дочь уже проглаживала на ночь волосы щёткой. Словно неопасным, изрядно облысевшим ежом.

Утром Дылдов долго стоял в аллее напротив своего дома. Какой-то гражданин не слишком трезвого вида перелез на дорогу прямо через чугунную огородку. Дорогу – простриг. Поперёк. Этаким пьяным вялым зигзагом. Не обращая внимания на машины, на визг тормозов. Разодранный, изломанный поток тут же выправился, и машины рванули дальше. А Дылдов всё стоял, не решаясь ни лезть через огородку, ни идти в обход…


По пояс оголившись, вольная, как Бульба Тарас, Пожарская плескалась над коммунальной раковиной на коммунальной кухне. Соседка Дылдова, не менее вольный казак (пижамные штаны, измятый колокол рубахи), не могла почему-то заставить себя пройти в туалет. Даже в туалет. Однако старушонка-мать её… выбежала в кухню с решимостью бойцового петушка. Прытко подскакала к Пожарской и уставилась снизу… Пожарская скосила лицо. «Ну, в чём дело, старая калоша?» Ни слова не говоря, старушонка вдруг начала быстро-быстро бить её тощими грабками. На манер длиннопалой обезьянки. Норовила голову Пожарской – перекидывать. Как мяч. Пожарская брезгливо отстранялась. Пожарская ударила старушонку только раз. Ладошкой. По темени. Старушонка шмякнулась на попку и подкинулась. Трясла головёнкой как после нокдауна. Заскочивший в кухню Дылдов увидел только самый конец поединка – Пожарская широко шагала к двери, рубашкой удерживая вываливающиеся телеса; старушонка была на полу. Но на удивление легко вскочила на ножки. Как кривоногий джигит. Как ванька-встанька!.. Её дочь, Нюра, уже пела: «Это что же, а? Лёшка? Как жить?» Хороший вопрос, сказали бы сейчас. Очень хороший вопрос. Но Дылдов отмахнулся от него. Дылдов на цыпочках пробежал и приложился ухом к закрытой двери…

34. Проводы Дылдовым своей бывшей жены и своей дочери

Все те полтора суток, что Пожарская и дочь провели в Москве, воспринимались впоследствии Дылдовым какими-то упавшими с высоты, стеклянными, разбившимися. Собрать из них можно было мало что…


…под низким бесконечным потолком универмага, по матовым стеклянным трубкам ходил, трещал, промелькивал облучающий людей свет… Казалось, шло какое-то планетарное, тайное членовредительство этим светом, какая-то тайная обработка им ничего не подозревающих, волнующихся голов… И Пожарская была в этом свете – крупноглазая. Как инопланетянка…


…только глянула в сторону женщины, схватившей то же платье – и у той глаза в испуге заблудились, стали… Женщина отпустила тряпку… Более того, от всей развески – быстро отошла…


…продавец дамской (!) обуви был в каллиграфических усах. Можно сказать – в усиусах. Однако перед Пожарской нервничал, терялся…


…в одном из залов на помосте шёл показ высокой моды. Вернее бы сказать, Долговязой Моды. Стоя в толпе женщин, Дылдов смотрел на длинных девиц с палочными сочленениями, шастающих по подиуму взад и вперед. И бывшая жена, и дочь Анжела, и все женщины вокруг казались у высокого помоста мелкими, пришибленными, в чём-то жестоко обделёнными. Как будто всех их не пустили в рай…


…о чём бы ни спрашивал Дылдов у дочери (видит бог, спрашивал! не раз!) – она только затаенно улыбалась. Точно находясь под водой и в надёжной клетке. В которой её никаким акулам не достать. Перестал спрашивать…


…целый день шёл дождь… К вечеру тучки обессилелись, их несло над рекой как тряпки. Однако Пожарская и дочь зонтов не закрывали. Шли, внимательно смотрели под ноги. Плечи пиджака Дылдова были сырыми насквозь. Он нёс две связанные коробки и тяжёлый – до земли – универмаговский пакет. Дул в реку ветер. Москва-река была – как продавал товар купец…


…подпершись руками, йоги висели у самого асфальта. И это несмотря на непогоду. Походили на усердную, но почему-то застывшую группу красных крабов… Пожарская фыркала. Придурки. Однако дочь долго оборачивалась. Даже хихикала…


…Пожарская и дочь уезжали рано утром, поэтому ночевал дома. На кухне. На раскладушке…


…почему-то вспоминалась комната в общаге на самой окраине городка, где когда-то он, Дылдов, жил с семьей три года… Виделись за широким её окном серые поля, перелески и уходящие вдаль, в погостовую какую-то пустоту, заваливающиеся кресты телеграфных столбов, окинутых осенним злым вороньём…


…хотел постучать в не совсем прикрытую дверь. Спросить, напомнить… Бывшая жена надевала через голову рубашку… Грудь её была прежней! Колыхалась как в штормовую погоду причалы!..


…фонарил темноту безумными глазами. За соседней дверью базланили старушонка и её дочь… Потом привычно начали драться – полетели стулья, табуретки. Пожарская высунулась. Бигуди её походили на сорганизованный выпас баранов. Это что ещё такое?! Ну-ка прекрати! (Что прекратить? Подглядывать? Драку?) Пошёл усмирять, растаскивать. Чёрт знает что! – раздувала ноздри крупная женщина в короткой нижней рубашке. Ноги ее напоминали могучие пальцы. Захлопнула дверь…


…из вязкого тумана рано утром выныривали и исчезали чёрные зонты. Так промелькивали бы, наверное, летучие мыши… В провисших лужах – замокла дорога…


…крышка багажника такси не закрывалась. Не могла закрыться. Изначально… Шофёр и Пожарская лаялись…


…оказавшись за рулём, шофёр мотал футболом: да-а-а. Будто футбол протыкали и вновь быстро подкачивали. Тронулись, наконец. Тюк на коленях у Дылдова был точно из Средней Азии. Точно с караванного пути. Света белого из-за тюка Дылдов не видел…


После того, как умудрился разложить всё в купе – стал прощаться. Ну, дорогие мои, счастливого вам пути! Пожарская сразу выдавила его в коридор. Вот что, Дылдов. Будь здоров и не кашляй! Не вздумай заявиться к нам опять. Как тогда. Я живу не одна. Да и дочь, сам видишь: студентка, к ней ходят приличные люди. Так что запомни… Давай, дуй. Спасибо за приём. Дылдов потянулся обратно в купе, хотел сказать что-нибудь дочери. Но та сразу надменно отвернулась к окну. Тогда… пошёл. Подул. По проходу вагона.

С перрона не уходил. Точно ждал ещё чего-то. Поезд тронулся. Проводницы с лязгом опускали железные плиты, чтобы скорей позакрываться. Обнималась рядом какая-то семья. Старик, старуха, их взрослые дети, снохи, зятья, внуки. Человек десять-двенадцать толклись среди вещей. Тут же меж ними мелькала собачонка. В волнистой густой шубке. Сверлилась, сверлилась меж ног хозяев. Ее, наконец, заметили, начали подхватывать, подкидывать вверх как ребёнка. Даже целовать. Собачонка совсем зашлась от радости. Дылдов дико смотрел. И собачонка эта… его доконала. Отвернулся. Борясь со слезами, часто моргая, смотрел вверх, в небо, на прыгающую чёрную монетку то ли луны, то ли солнца…


Вечером Серов застал Дылдова лежащим на кровати. Лежащим вытянуто, недвижно. С тем обреченным смирением, с каким принимали раньше старики смерть. То есть поп уже был спешно вызван, уже побывал у отходящего. Соответствующая подготовка, подталкивание к могиле, к смерти уже была – так что чего ещё? Не умереть теперь Дылдову было просто нельзя. Невозможно. Никак… Серов процокал донцами двух портвейнов по столу. Приглашающе. Так вытанцовывает, втыкает стаканы свои под хорошим наездником застоявшийся конь. Никакого движения на кровати. (Со стороны умирающего.) Серов помедлил. Ну, хватит дурака валять! Вставай! Дылдов тут же заговорил. Пытался объяснить. Покойник лепетал: собачонка… собачонка… на перроне… А я… а я… а меня… Серов присел на край кровати. Ну, будет, Лёша, будет! Брось. Забудь. Дылдов сразу сел и заплакал. Запрятывал голову в колени, гулко, как ударяемый барабан, рыдал. А я… а меня… а у меня… Серёжа!..

35. Будем звонки и трезвы! Будем мо-ло-ды!

Серов делал утреннюю зарядку. Косясь на жену, отжимался от пола. Двадцать шесть, двадцать семь. Манька запрыгнула ему на спину, оседлала, закачалась. Двадцать-тридцать! Пятьдеся-ат! Катька, наевшись мороженого, болела ангиной, с замотанным горлом была вся как белый куклёнок, тем не менее, хрипела, тоже отсчитывала. И совершенно точно: двадцать девять! Три-идцать! С нежностью чугунной плиты – припал, наконец, к ворсу паласа. Дышал, раздувался, не вмещая воздух. Девчонки бегали вокруг: упал! упал! мама! упал! Врёте, не упал. Врёте…

Подкидывая колени как олень, бегал вокруг общаги в тощих трениках и тапках. Манька что-то пищала, размахивала ручонками с четырнадцатого этажа. Пока не была удёрнута матерью. Врёте, не упал! Ещё побегаем! Поборемся! Серов прыскал воздухом. С задошливостью пульверизатора, нагнетаемого чёрной грушкой. Врёте! Олень бежал иноходью вдоль свежих мокрых утренних кустов. Высокой размашистой иноходью.

Дома сдирал перед всеми мокрую, почерневшую от пота майку. Ноги в трениках, заправленных узласто в носки, стояли как сабли. Мы ещё посмотрим – кто упал. Посмотрим. Под смех жены унёс глаза дикого необъезженного коняжки. Унёс в ванную. Девчонки скакали за ним до самой двери. За которую, однако, пущены не были.

После завтрака, встав на стул, потянулся, открыл антресоль. Черкаемые тараканами, белые папки лежали плотно, одна на другой, до самого верха антресоли. Начал искать нужную. Евгения ехидничала насчет домашнего питомника серовских тараканов. Лелеемой, оберегаемой зонки тараканчиков Серова. Тем более что сыпались они сейчас из зонки отчаянно, наглядно. Серов не слушал, не обращал внимания. Нашёл, наконец, нужный черновик, нужную папку. Не слезая со стула, долго просматривал некоторые страницы в ней. Девчонки дёргали за ноги. Евгения всё о своем зудела: о роковых, о неистребимых тараканах Серова…


На территории издательства на Воровского Серов и Дылдов остановились перекурить. Будучи уже за решётчатой оградой, напротив четырёхэтажного старинного здания. Серов с тоской посматривал на дубовую дверь, в которую он должен был сейчас войти. Дылдов топтался, не знал, что говорить, чем напутствовать друга.

Вышли из издательства две женщины. Одна невысокая, круглая. С загорелыми лоснящимися ногами, как рояльные балясины. Другая худенькая. С кривоватыми ножками. Раскрытые свои книжицы удерживали на ладонях как Кораны. Читали из них друг дружке трепетно, завывая. Поэтессы, зачем-то сказал Дылдов. И добавил, – оголтелые. Проходя мимо, поэтессы гадили за собой: «симулякр! симулякр! ди-искурс! ди-искурс!» Нахватались, кивал на них Дылдов. Как собачонки блох. Смеялся. Однако Серов, будто пропадающий ангел, всё с тоской смотрел на густые деревья.

Пошёл, наконец, к двери. Пошёл, в общем-то, уже приговорённый. Дылдов еле успел крикнуть «ни пуха». К чёрту!


В конференц-зале издательства, засадившись в кресла, тёпленько сидел коллектив. Коллективчик. Человек в двадцать пять-тридцать. У самой сцены лысинки проглядывали стеснительно, нежно. Попадались, впрочем, и наколоченные волосяные башни женщин.

Сам не зная зачем это делает, ни на кого не глядя… Серов вдруг начал ходить вдоль коллектива. По проходу, сбоку. Туда и обратно. И сел. С краю ряда. Перед чьим-то затылком. Как неизвестный совершенно никому родственник. Лысинки начали недоумённо оборачиваться. «Вам что, молодой человек? Вы к кому?» Вопрос прилетел со сцены. От крупного мужчины за столом. У него на лысине был штрих. Напоминающий укрощённую молнию. «Молодой человек!» Серов застыл, будто наклав в штаны. Вскочила высокая худая женщина: «Это ко мне, Леонид Борисович!» Огибая всех, быстро шла. К Серову как будто шло много беспокойных палок. Серов был вытащен из кресла и выведен за дверь. «Вы что – не видите! – шипели ему в бестолковое ухо. – У нас производственное собрание! Про-из-водственное! (Надо же! Как на заводе! На фабрике!) Ждите! Ждите здесь!» Вновь ушла за дверь со всеми беспокойными палками. «Какая наглость!» Хозяйка палок носила фамилию – Подкуйко.


Рукопись была почти в двадцать листов. Отпечатана в двух экземплярах. Лямки на измахраченных папках давно оторвали. Листы разъезжались, готовы были пасть. Поэтому Серов вынес рукопись – в обхватку. Как разгромленную голубятню. Вот, сказал он Дылдову. И впервые, вздрогнув, Дылдов услышал от друга грубое матерное ругательство. Связанное с чьим-то ртом. Вернее – с чьими-то ртами. Брось, Серёжа, не переживай. Серов не унимался: ё… Подкуйко! Сволочь! Брось, Серёжа. Не надо…


Рукопись была брошена в дылдовской комнате на стол – как есть. Растерзанной. Ну, куда теперь? Понятно куда – в забегаловку. Вышли как из покойницкой. На рукопись больше не взглянув.

36. Забегаловка

Сосиски на тарелке напоминали тощие бежевые пальцы. Серов не мог смотреть на них, сглатывал тошноту. Круг постоянных заунывных графоманов, Лёша. Именно этого журнала. Не мои это слова. Один обиженный критик сказал. Но – точно. И весь секрет. Стая. Связка. Серов глянул на тарелку. Гроздь. Опять сглотнул. Скорей сунулся в кружку с пивом. Нет, я с тобой не согласен, Серёжа. Есть там стоящие. Б-в, например. Дылдов брал сосиски, запускал в рот. У него сосиски были нормального цвета, только что принесёнными из буфета, очень горячими. Дылдов обдувал их во рту. Смахивал от этого на слюнявого стеклодува. Да этот твой Б-в не от мира сего! В нём же все от Средневековья какого-то. От каких-то лат, турниров, копий. Забрал, перьев. Он гарцует в них на механическом, искусно сооруженном им же самим коне. Которым удивляет и королей, и простолюдинов. Притом гарцует гордо. Удерживая мозг свой запросто под мышкой. И как всегда у него: завуалирует остренькое в тексте, да так, что сам потом не найдет – и потирает ручки, и радуется, и хихикает: обманул! Прошло! Прошёл его кукиш в кармане. А кто скажет правду?! Кто?! Серов строго посмотрел на жующего друга. Понятно, что кроме них – никто. Да. Оглядывались по сторонам. В табачном космосе под потолком (однако в Забегаловке не курил никто!) вконец заблудившимся, одуревшим спутником блукал телевизор. На экранчике там долго удалялись слоны. Похожие на старые кургузые мошонки. По закону абсурдистского театра, где-то в углу Забегаловки вдруг последовал короткий, надрывный перелив гитарных стальных струн. Как бы кавалер – даме – после неудачной попытки – прокричал: эх! что же ты делаешь со мной! Дама! С некоторым испугом Серов и Дылдов смотрели, как гитарист в обтягивающем костюме мима поспешно чехлит гитару. Откуда он попал сюда? Прямо с концерта, что ли? Нетронутая кружка пива стоит на столе. Когда отвернулись – вновь ударно замяукал речитатив. Ещё более страстный. Кавалер словно бы задрыгал в нетерпении ногами. Такая музыка бывает, когда наказывают гитару. Когда раскачивают. Когда трясут её за горло грифа. И опять музыкант поспешно зачехлял инструмент. Как рыжего, не вовремя мяукнувшего кота. Зачем он так всё делает?! Дылдов недоумевал. Эх, записать бы! Серов досадливо громоздил на кружку соль. На зализанный мокрый край её. Потом пил, прогонял пиво через всё это сооружение. И приехала она ко мне, Роберт, помнится, с двумя раздутыми, коровьими прямо-таки чемоданами и с дремучим котом-онанистом впридачу. И кот этот, не теряя ни минуты, загнулся и начал трудиться на полу с её шерстяным шарфиком. Вот такой мне случился подарок. Голова человека за столиком наискосок – в Забегаловке над всем преобладала. Величиной, насыщенностью деталей голова была – как целый индустриальный Кузбасс. В этом Серов готов был поклясться. Становилось даже страшновато. С плеч Кузбасса свисал квадратный, вконец истёршийся габардин. Как единственная, дорогая ветошка, оставшаяся от спёкшегося сталинизма, под которой пестрела теперь попугайная рубаха цыгана. Ни френча уже тебе, ни кителя. Знаешь, Роберт: утром смотришь, как сквозь туман на горе пролилось солнце. Как будто отчетливо проступила в горной породе богатая, золотая жила. Красота-а. Кузбасс поднёс кружку ко рту. Точно просто жёлтый фонарик. Отпил. В стороне от горы – земля дымится, лезет за поднимающимся солнцем, а над рекой клубятся туманы. Можешь ты представить, Роберт, такую красоту? Могу, Георгий, могу. Собутыльник Кузбасса, Роберт, напоминал красный обсосанный леденец. Часто прикладывался к кружке. Или зимой: просачивается с тёмного ночного неба пороша. Изморозь. Идёшь к дому, снег скрипит под ногами. Череда фонарей вдоль дороги походит на мукомолов без дела. И всё это ты видишь, всё это ты чувствуешь. Красота-а. Кузбасс, конечно же, был поэтом. Прирождённым поэтом. На умиленную зависть Серова и Дылдова. Может, к счастью, – писательство не задело его? Не зацепило его головы? Ведь бывает, вдруг дом рушится, погребает всех и вся, а один человек стоит посреди рухнувшего как ни в чём не бывало – только пылью отплевывается. Или более долговременное явление: вроде как на болоте, на трясине: все идут, все с шестами, но один за другим проваливаются. И с концами! Только их и видели! А он и под ноги не смотрит, и никакого шеста у него нет, и – аки посуху! Знаешь, Роберт, я ведь опрокинулся с лестницы неожиданно для себя, невероятно. Как будто наступил на арбузную корку. Или арбузное семечко там. Не сопоставимо всё это было, понимаешь?, просто несопоставимо: гигантский вес моего тела – и это ничтожное семечко. Или эта корка. Однако всё произошло именно так. Кузбасс опять поднёс к губам – будто всё тот же жёлтый фонарик. Понимаю, Георгий, понимаю. Тебя подхватывают, к примеру, и начинают качать. Подбрасывать к потолку. Ты летаешь, тебе радостно. И вдруг все разом бросают качать. Отходят в стороны. Они тебя не знают. И ты задницей об пол! Ты на полу! Ты извиваешься от боли! Это – как?! А это, Роберт, называется: семь раз подкинули – шесть раз поймали. Леденец согласился, снова быстро отпил. Знаешь, Георгий, утром встанешь: не мушки, не круги уже, а какая-то синенькая гальваника в глазах дрожит. Слева. Ну тяпнешь. Грамм пятьдесят. Проходит всё, жить можно. Скоро, наверное, крякну. Леденец закусил губу. Точно решил распробовать себя на вкус. Да какое сейчас время?! Какое?! Кукурузных початков?! Всяких матёрых голубей мира?! Серов неожиданно начал заводиться. Выйди на улицу, посмотри! Посмотри на их портреты! Что один был, что теперь другой! Бог шельм метит! Всегда метит! А чего орать-то об этом? Дылдов обиделся. И за кукурузного, и за матерого голубя мира. Разорался тут. Ты что – пьян, что ли, уже? Однако так же неожиданно Серов закаменел, уйдя в себя. Кузбасс почему-то начал поглядывать на него. Точно увидел давно известного ему. Он, Роберт, был из тех – из крикунов. Кузбасс кивал в сторону Серова. Однако нельзя сказать, что это природное у таких. Что все эти люди уже в младенчестве были крикунами. Скорей всего, как раз наоборот: дожидаясь груди матери, такой молодец попискивал трепетно, жалобно, даже моляще. Однако став взрослым, окончив совпартшколу, сообразуясь с моментом, голосок свой развил, стал крикуном отчаянным. Что называется, штатным. Для митингов, для демонстраций. Ну, а там и карьера пошла. Инструктор райкома, референт, пристебай. Вот на такую вот корку, на такое вот ничтожнейшее семечко я и наступил однажды. Кузбасс всё взглядывал на Серова. Глазами набегающе восторженными. Вроде северного сияния. Так смотрят в публичном месте на разоблаченного провокатора. На, как оказалось, стариннейшего стукача. С которым расправиться сейчас просто не время, не место: люди кругом. Да что он, придурок, спутал меня, что ли, с кем?! Не обращай внимания – сейчас забудет. Да-а, Роберт. С умишком он оказался, надо признать, изощрённым. Это уж точно. Не мытьем, так катаньем добрался до меня. Подлец! Серов стал длинношеим как манометр. Он что, Лёша, ненормальный? Не обращай внимания, сказал же, – забудет. Кузбасс и в самом деле забыл. Притом резко. В молодости её ещё потягивали. И, видимо, неплохо. Во всяком случае, – преобладал офицерский состав местного гарнизона. Передавали друг дружке. Так сказать, эстафетом. Ну а потом, когда состарилась – тут и я подвернулся. Кузбасс отхлебнул из кружки. Немка с крутыми бровями казачки. Тех и других в крови – пополам. Осенью повседневное любимое её одеяние – толстый длинный блузон стального цвета. Сшитый как ходячая реклама. С американским безработным внутри. Вот такая красота, Роберт. Иногда, Георгий, вдруг прострелит и начинает ныть мысль: а ведь дело-то к концу идёт. Как и Кузбасс, Красный Леденец говорил только о своем. К концу неизбежному. Ведь скоро и тебе в землю. Красный Леденец опять закусил губу, опять пробовал себя на вкус. Уже чуть не плача. Ну, будет, Роберт, будет! Не надо об этом. Кузбасс сходил и вернулся от стойки с кучей кружек – точно просто с кучей тех же китайских фонариков. Расставлял их на столе. Серов всё поражался кубатуре, объему этого мужика. Волосы на голове чудища были как мускулы. Закаменелые мускулы! Как я и говорил, сама тощая, тонкорукая – троеперстием крестилась очень широко. В церкви подглядел однажды. Будто попадала в себя из помпового ружья. В лоб, в живот. В одно плечо, в другое. Снова троеперстие прилетало в лоб. В живот. В одно плечо. В другое. Вот такая картина. Зарядив кружки водкой, Кузбасс и Леденец дули ерша. Однако создана природой была для любви. Это уж точно. Губки бантиком, груди – прямо воины древнерусские! Даже ягодицы её были в виде сердца. Представляешь? В виде накладного сердца, Роберт.

bannerbanner