Полная версия:
Три цвета времени
Через три четверти часа, хрипя и кашляя, Аракчеев позвал к себе посланца и, гнусавя, сказал ему:
– Знаю, голубчик, знаю. Государь мне говорил. Только ведь я и по-русски-то, батюшка, читаю плохо, а эти французы такого в своей сумке наворотили, что сам черт ногу сломит. Одначе сымай шинель, садись и перепиши все это. Поколь не перепишешь, отсюдова в Питербурх не поедешь.
Поручик безмолвно повиновался, хотя приказ свирепого артиллерийского генерала сокращал и без того короткие дни его свидания с родными.
Во вскрытой сумке оказались французские донесения министра Дарю, главного интенданта Дюма и несколько частных писем, попавших, вопреки правилам, очевидно по протекции, в важнейший пакет официальной императорской почты, перехваченной русскими войсками в бою под Красным 5 ноября[43]. Молодой человек расположил материал по степени важности, очинил гусиные перья, раскрыл железную банку с чернилами. Только он начал писать, как снова вошел генерал.
Пройдя по комнате три-четыре раза, он обратился к поручику:
– Вот что, молодой человек, ты плохо устав знаешь.
Во время солдатской кухни не кричат «смирно». А ты тут по высочайшему повелению приехал, каждый раз во фрунт стоишь, как я в комнату вхожу. Да вот, чтоб не забыть. Начни-ка ты с той бумаги, где французы нам бунт готовят.
Ответив по-военному, поручик положил перед собой черновик огромного меморандума, посвященного вопросу о том, насколько успехам французского оружия может содействовать восстание крестьянского населения против помещичьей России. Из этого документа явствовало, что уже в самом начале войны, непосредственно перед Витебском, Наполеон поручил самым опытным своим политическим агентам ознакомиться с вопросом о степени революционности русского крестьянства. Меморандум приводил диаметрально противоположные мнения по этому поводу.
Некий Левен, сын фабриканта, политический агент Наполеона, доносил, что воздействовать на крестьян можно только в немногих зажиточных районах, но что вообще крестьянство, придавленное и порабощенное, не в состоянии «внять голосу свободы и цивилизации, который звучит в грохоте французских победоносных орудий».
Этот же агент сообщал свое мудрое наблюдение, что крестьяне, наиболее податливые на агитацию французских якобинцев, суть не кто иные, как намеренно оставленные в занятых местностях русским правительством шпионы.
Другой французский агент, имя которого не было названо, наоборот, с большим энтузиазмом говорил о возможности общего восстания. Он прямо указывал на четыреста двадцать девять писем, полученных разными штабами и адресованных Наполеону. Он описывал эти клочья бумаги – желтые и синие, испещренные неровными строчками, в которых отличный канцелярский почерк чередовался со «скорописью, унаследованной от XVII века». Эти письма говорили о том, что в России невозможно дышать, что люди и в мирное время погибают, как на войне, – целыми семьями и деревнями, что крестьянами торгуют оптом и в розницу, как скотом, разобщая родных, соединяя несоединимое. Безвестные люди предлагали Бонапарту назначить им время и место; они обещали явиться к нему в качестве начальников партизанских отрядов в том случае, если он отменит рабство; они обещали сделать восстание всеобщим. В двух письмах говорилось о том, что сами пишущие, испытавшие на себе неслыханный гнет, не забыли виденного ими в молодые годы за Альпами, куда они были посланы с войсками Суворова.
«И люди там лучше живут, – писали они. – И дышится там вольнее: значит, не везде есть рабы».
Чем дальше читал поручик, тем больше чувствовал, как земля уходит у него из-под ног и перед глазами плывет какой-то туман. Он вспомнил, как его дед засек до полусмерти и отдал в штрафной батальон одного из таких суворовских солдат. Но его поразили заключительные строчки документа: «Из опрошенных партизан ни один не подтвердил этих посулов. Ясно, что этот народ, освободившись от помещиков, станет вдвое страшнее для всякой чужестранной армии, вошедшей в пределы России…»
Снова вошел Аракчеев, презрительно посмотрел на поручика оловянными глазами, прошелся по комнате, похрамывая затекшей ногой и потирая рукой бедро, и, хмурясь, сказал:
– Вот что, князь, мне с тобой тут недосуг; из комнаты выходить не будешь; когда мемориал кончишь – Настеньке передай, а я прочту. – И, не дав времени ответить, скрылся.
Поручик наспех переводил ловкими русскими фразами тяжелые французские обороты меморандума, взяв уже четвертый лист бумаги большого формата. Из дальнейшего изложения явствовало, что все предложения были Наполеоном отвергнуты. Двое из авторов этих писем были вызваны в штаб генерала Лавуазье и допрошены его адъютантом. Имя адъютанта не упоминалось, говорилось только о том, что он сродни «заслуженному генералу», вандейскому контрреволюционеру. Французский дворянин оскорбился мужицкой революционностью и жестоко отомстил крестьянам: оба русских революционера были казнены.
Общее настроение французских штабов было таково, что императору Наполеону приходилось отказываться от своего курса на крестьянскую революцию в России. Меморандум твердо иотчетливо устанавливал положение, что «революция и свержение помещичьего гнета не только не обеспечат успеха французскому оружию, но и сделают самое пребывание иностранных войск в России невозможным». Приводились мнения адъютантов главного штаба и чаще всего молодого генерала графа Филиппа Сегюра: «Уже бывали примеры варварской свободы у варварского народа. Она превращалась в безудержную разнузданность. Мы уже видели несколько собственных примеров тому. Русские дворяне погибли бы от своих рабов, как колонисты от негров в Сан-Доминго. Его величеству угодно отказаться от намерения вызвать такое движение, которое французская политика не в состоянии будет в дальнейшем урегулировать, так как это может и за пределами России разрушить союзы правительств и правящих классов европейских наций».
Тот же граф Сегюр писал, что «русские попы, офицерство и дворяне сумели так напугать крестьянскую массу россказнями о страшных французских зверствах, об отравленной посуде, из которой кормят пленных, о дьявольских печатях, которыми губят не только тела, но и души, обрекая их на вечные муки, что эта агитация, служившая контрманевром русских дворян против императора Наполеона, предупредила его соглашение с бунтарскими организациями в России». Меморандум описывал, как, отступая милю за милей, русские помещики уводили за собой в глубь страны своих крепостных, уничтожая их скудные жилища и хозяйства, оставляя между собою и французами огромные пространства пожаров, запустения и голода.
Меморандум с точностью отмечал, что русскими дворянами на чашку весов брошена в жертву войне судьба всего трудящегося населения страны, что крестьянин такой же враг русского дворянина, как и Наполеон, что, воюя с Наполеоном, русское правительство одновременно стремится обезглавить и истребить организацию собственных крепостных, начинающих с голодного бунта и кончающих истреблением помещиков. Приводились слова графа Сегюра: «Это великое решение русского дворянства направлено столь же против правительства вашего величества, сколько и против собственных крепостных, ибо война императоров и королей уже превратилась в классовую войну, в войну партийную, религиозную, национальную. Словом – это уже не одна, а несколько войн сразу».
Поручик плохо понимал смысл читаемого. Его представления о французском войске совсем не вязались с официальным донесением о смоленском попе, который докладывал Наполеону о способе сохранения церквей от пожара.
Оказывается, что в тех случаях, когда попы сами не вызывали пожаров, ссылаясь на вандализм французов, победители и не думали поджигать церкви. Смоленский поп не поджигал церквей, сваливая вину на французов, а устраивал в церквах столовые и поселял в них горожан и беглых сельчан, лишившихся крова. В проповеди этот священник призывал население к спокойствию и заявлял, что политическая ссора двух императоров не должна ссорить народы и что «французы вовсе не режут младенцев и не кормятся человеческим мясом, как о том говорил с амвона смоленский благочинный».
Против этого места поручик прочел пометку свинцовым карандашом. Почерк был знакомый. Неужели же и этот документ успел прочесть государственный канцлер? «При первом случае попа разыскать и доставить_коменданту Петропавловской крепости. Снятие сана».
Поручик тщательно перенес: «На подлинном собственноручная его сиятельства государственного канцлера резолюция…» И тут же задумался: «Шутит или не шутит графушка? Переводить ли канцлеровы слова на российский язык, а ежели это не дозволено?»
В эту минуту сзади тихонько скрипнула половица. Поручик обернулся. Улыбающаяся, румяная, в папильотках и огромной персидской шали, стояла перед ним Настенька.
– Князенька, вы недавно с армии? Оченно там жутко, когда ловили француза под Москвой? – жеманно, неграмотной скороговоркой спросила она.
Поручик первый раз был в Грузине. По протекции возвращенный из действующих отрядов и определенный за свою молчаливость и знание иностранных языков для поручений по секретным портфелям министерства иностранных дел, он только что начал новую службу. Теперь он исполнял второе или третье поручение по разборке корреспонденции, перехваченной у французов. Зеленый сафьяновый ранец с букпой «N» и лавровым венком, перехваченный в бою под Красным вследствие разрыва французской коммуникации, лежал перед ним на столе, напоминая о кровавом происшествии: опрокинутая в придорожный ров кибитка, испуганные лошади, рвущие сбрую, императорский курьер в енотовой шубе поверх рваного мундира, старающийся зашвырнуть подальше в придорожную грязь этот ранец, и казак из калмыков с раскосыми глазами, свирепым ударом перерубающий меховую шапку и голову француза. «Все это было еще так недавно, – думал поручик. – Неизвестно, что будет дальше. А вот сейчас эта жарко натопленная комната с румяной, неграмотной, лукавой бабой, которую никак нельзя обидеть неучтивым словом, которой поручено передать документы важнейшего значения и с которой прямо не знаешь, как себя вести. И какая досада, что государь разрешил выехать этому проклятому Аракчееву по болезни на три дня в имение, – говорят, просто вследствие очередной ссоры. За два дня загоняли шесть курьеров и столько же лошадей».
– Так точно, из армии я недавно, сударыня.
– Да ты меня сударыней не зови. Я простая и красивых господ офицеров люблю. А сумеешь мне понравиться – и графушка тебя уважит.
С этими словами она быстро подсела на ручку кресла, усадила поручика и, положив ему руку на плечо, сказала:
– Ну, читай, про чего тут написано.
Глава вторая
Быстро передвинув документы, поручик наугад остановился на зеленоватом листке бумаги большого формата и стал читать:
«Москва, 15 октября 1812 г.
Господину Рус, старшему секретарю господина Делоша, нотариуса, улица Гельвеция, № 57. Париж.
Не имеете ли вы случайно, сударь, вестей о госпоже Басковой? В самый день вступления нашего в Москву я счел необходимым покинуть свой пост. Я бегал по московским улицам, с тревогой проникая в горящие дома, тщетно стараясь разыскать Баскову. Я не нашел ее. И лишь через три-четыре дня, случайно встретив одного знакомого, именно арфиста Августа Феселя, от него узнал, что незадолго до нашего вступления она выехала в Санкт Петербург, что этот отъезд повел к почти полному разрыву ее с мужем, что она беременна и, болея глазами, ходит в зеленых очках, что ее муж, уродливый карлик и сентиментальный супруг, отличается жестокой ревностью. Фесель сообщил также свое предположение о том, что у Басковой осталось денег в обрез, только на то, чтобы переехать во Францию. Он говорит, что сам Басков некрасив и вовсе уж не так богат, как о том говорили. Увы, это все неутешительные сведения! Впрочем, быть может, сам Фесель имеет зуб против Баскова. Я думал, что наша с вами дружба и приязнь к Басковой обязывали меня собрать эти невеселые сведения. Трудно представить себе расстояние более непроходимое, чем между Петербургом и Москвою в нынешние дни. Если она его успела проделать, то новое путешествие из Петербурга в Париж для Басковой будет свыше сил, и мне кажется, что она останется в Санкт-Петербурге. Но как она поступит с мужем и какая судьба постигнет этого супруга среди всех нынешних пертурбаций? Вероятно, вы узнаете обо всем этом гораздо раньше, чем я. Не будете ли вы так добры, в случае если получите какие-нибудь известия, сообщить их мне? А если она приедет в Париж, то пусть прямо переезжает в мою квартиру в д.№ 3 по Ново-Люксембургской улице. В каком я был бы тогда восторге! Не будете ли вы так добры передать ей все это и помочь ей у меня расположиться. Что касается прилагаемых писем, то вы должны проявить ко мне доброту и передать их Марешалю (отель Эльбех, площадь Карусель). Это – личный секретарь графа Дарю. Простите мне помарки и плохой почерк, я пишу вам далеко за полночь, безумно тороплюсь и отрываюсь от этого письма, одновременно диктуя деловые бумаги пяти-шести военным писарям при свете сального огарка в Кремлевском дворце. Примите уверения в моем исключительном к вам уважении.
Анри Бейль.
P. S. Я прошу госпожу Морис, портьершу дома № 3 на Ново-Люксембургской, отпереть мою квартиру для Басковой, которая станет там хозяйкой, если только найдет это жилище подходящим».
Дочитав письмо, молодой человек осторожным движением попытался освободить плечо, но рука Настеньки держала его крепко.
– Экие эти французы! Должно быть, и в Москву приехал, чтобы искать свою Маланью. Шутка сказать – захотел разыскать иголку в сене! – произнесла Настасья, словно не замечая движения поручика.
Ширханов испытывал состояние все большей неловкости. Быстро обняв его за шею и поцеловав в щеку, Настенька соскочила с кресла и вышла.
Оправившись от смущения и не зная, что думать, боевой поручик чувствовал себя сбитым с толку и сравнивал это ощущение с теми впечатлениями, которые испытывал недавно: не то это было чувство стыда после неизбежного отступления перед врагом, не то смутная тревога, подобная тревоге солдата, попавшего в неизвестную местность. Покрутив еле пробивавшиеся белокурые усы и разгладив рукою лежавшие перед ним бумаги, он стал размышлять о том, как могла вся эта кипа попасть в одну сумку. Меморандум о подготовке восстания, очевидно, не мог быть послан по Смоленской дороге вместе с частными письмами, вроде прочитанного, значит, при составлении описи надо было этот материал разобщить.
Поручик знал, что вся перехваченная французская почта попадает на разбор, по высочайшему повелению, к генералу Аракчееву. Вместе с тем он слышал о штабных петербургских интригах, которые связаны с прохождением этой корреспонденции через руки чиновников государственного канцлера. Его удивляла и чрезвычайная небрежность такого старого служаки, каким был Аракчеев. Поручик жалел, что не догадался своевременно спросить, как обычно проходят такие доклады у графа. Сейчас этот трехдневный арест с неожиданным вмешательством крепостной любовницы в политические дела стал рисоваться ему в очень мрачных красках. Очевидно, все происшествие обусловлено только случайным пребыванием Аракчеева в Грузине, а в Петербурге этого не случилось бы.
Было уже далеко за полдень. Поручик проголодался, глаза устали от чтения. Стараясь не делать шума, тихонько позванивая шпорами, он зашагал по комнате, досадуя на скрип длинных половиц. Перед окнами заиндевелые деревья уныло вырисовывались на фоне серовато-красного неба. Солнце красным шаром глядело сквозь облачные покровы. Мысли поручика были далеко. Ему рисовались парижские улицы, виденные им три года тому назад, когда ни о какой войне с французами не было и помину, вспоминался артист Таркини, тенор парижской оперы, больной и слабый. Его нашли в Москве после ухода французов. Три года тому назад поручик слышал Таркини в Париже. Очевидно, он вошел в труппу постоянной оперы, сопровождавшей штаб Наполеона и бывшей с ним в Москве. «Но откуда это воспоминание? Да, вот в чем дело: имя этого артиста мелькнуло в одном из писем, лежащих на столе». Поручик стал читать это письмо. Его удивили одинаковые обороты, одинаковые мысли, и чем дальше он вчитывался, тем больше его поражало совпадение почерка с почерком письма, которое он прочел вслух по неожиданному требованию Настасьи. Не дочитав письма, он взглянул на подпись. Вместо Анри Бейль стояла подпись Сушвор, а между тем совершенно несомненно оба письма были написаны одним человеком.
«Очевидно, это тайный агент, – подумал поручик, – или просто я плохо разбираюсь в человеческих почерках. Очень странно, во всяком случае, что один и тот же человек называет себя разными именами в письмах совершенно партикулярного свойства».
Заинтересовавшись загадкой, поручик стал просматривать корреспонденцию дальше. Вот последнее письмо – это жалкий клочок вексельной бумаги, сложенный вчетверо, надорванный, с растекшимися чернилами. На конверте с интендантской печатью «Большой армии» была надпись:
«Господину Керубину Бейлю[44]. Улица Бон. Гренобль».
Молодой человек стал читать:
«Приходится пользоваться этой редкой оказией, дорогой отец, чтобы иметь возможность написать отсюда письмо. Я получил спешное письмо от господина Жоли, который уведомляет меня о переписке с тобой. Пожалуйста, ускорь ход этих дел, чтобы добиться хоть небольшого успеха в результате огромной затраты сил и крайней усталости, угнетающей меня со дня моего отъезда из Москвы, 16 октября. Уезжая, я растерял все свое имущество, все свои запасы; я восемнадцать дней жил, питаясь убийственным солдатским хлебом и водой, что все-таки обходилось мне в четыре франка. Большая часть армии снабжена продовольствием. Если до тебя дошли мои письма, то ты знаешь, что я теперь назначен главным директором армейского снабжения. В этой должности я пользуюсь полной свободой передвижения. Завтра я выезжаю в Оршу, по дороге на Минск. Я буду в восемнадцати милях в тылу армии. Я вполне здоров, но измучен и умираю от усталости. Был болен в дороге. Если его величество сделает меня бароном, этот титул не будет украден. Гаэтан устал, но здоров так же, как и я. Тысяча приветствий всей нашей семье».
Письмо было написано тем же почерком. Адресовано господину Бейлю, а подписано: Шарль Шомет.
Кто же этот странный человек, Бейль, Сушвор или Шомет? Какой-то Шомет значился в списках министра иностранных дел Франции. Но ведь письмо адресовано Бейлю.
Ну, конечно, это и есть настоящая фамилия француза, а тот Шомет пишется иначе и живет, кажется, теперь на Балканах.
«По долгу службы моей обязан я начальству дать экспликацию[45] сего дела, – думал про себя поручик. – А какая тут может быть экспликация? Ежели отписаться, что письма партикулярные и для графа сугубой важности не имеющие, то, пожалуй, спросит он меня: а как же, дескать, главного интенданта французского снабжения ты не обознал? Ежели у него много ложных имен, то, значит, он на тайной службе состоял или, что того хуже, масон или мартинист, вроде того Верещагина, о котором Растопчин рассказывал и который бунт в Москве поднимал».
Мысли у поручика путались. Среди всех затруднений, какие возникали на новой службе, необходимость угадывать мысли начальства больше всего его терзала и мучила. Он досадовал на тетку за то, что она, прибегнув к протекции, извлекла его из действующей армии и устроила на канцелярскую службу. Все это для того, чтобы хорошенькая Наташа Щербакова, его невеста, не скучала и не томилась больше. Как только кончится война, они уезжают в деревню, там венчаются в сельской церкви и начинают жить спокойной жизнью. А сейчас надо работать и работать.
Переписывая документ за документом, он делал черновые отметки и против документов №214 и №215 поставил: «Партикулярные письма главного интенданта Смоленского округа, чиновника и военного комиссара Анри Бейля. Оный Бейль, по-видимости, состоит для секретных поручений при министре-секретаре Наполеона Буонапарта и посему партикулярную свою переписку ведет от разных имен, что явствует из одинаковости как самой корреспонденции, так и подписей руки оного Бейля, а также из адресации чужеименной корреспонденции гражданину Керубину Бейлю, коего оный корреспондент, подписуясь именем Шомета, называет, однакож, своим отцом».
Вошел старик, увешанный крестами и медалями, в валенках и поношенном мундире.
– Его сиятельство приказали кушать вашему сиятельству, – произнес он и, быстро накрыв соседний маленький столик салфеткой, вышел. Через минуту он вернулся, неся на подносе семгу, соленые огурцы, дымящуюся уху и графин перцовой водки. Поручик не заставил себя долго просить.
– Водочку приказано вашему сиятельству оставить, – сказал аракчеевский слуга, входя вновь, чтобы убрать со стола.
– Эй, послушай! Как тебя зовут? – обратился к нему поручик.
– Федоров, ваше сиятельство, – сказал старик, выпрямляясь и по-военному глядя поручику прямо в лицо.
– Вот что, Федоров: доложи генералу обо мне, когда вернется.
– Не приказано ни о ком докладывать, ваше сиятельство.
– Так разве генерал не уезжал?
– Никак нет-с, ваше сиятельство.
– Так, значит, генерал у себя?
– Никак нет-с, ваше сиятельство.
Лицо старика светилось тончайшей хитростью. Молодой князь опять почувствовал себя неловко в этом странном уединенном жилище Аракчеева. Он никогда не придавал значения рассказам, которые слышал в полку о бытовом укладе артиллерийского генерала. Его поражало только одно: странное, не соответствующее характеру царя Александра пристрастие к этому упрямому и норовистому служаке с гнусавым голосом, оттопыренными красными ушами и оловянными глазами, похожими на пуговицы. Генерал стремился подражать Суворову в некоторой намеренной простоте, в отсутствии парадности. Поручик помнил, как однажды в свите Александра I среди великолепных туалетов и пестрых мундиров нарочито выделялся в своей серенькой тужурке Аракчеев, скорее похожий на дядьку из кадетского корпуса, чем на могущественного инспектора артиллерии, одного из любимцев царя: никаких украшений на серой тужурке, кроме овального портрета Павла I, сделанного на эмали и осыпанного брильянтами. Тонкая политика! Скромность «без лести преданного» генерала, вечно попрекающего царя Александра Павловича зрелищем портрета Павла, убитого с молчаливого согласия сына.
Все эти мысли мелькали в голове поручика. Три рюмки водки сделали его, непривычного к вину, рассеянным. Он подошел к окну и посмотрел во внутренний двор аракчеевской усадьбы. Конюх чистил лошадей. Это была первая аракчеевская тройка; небольшие, но крепкие лошадки ржали, хватая друг друга за холку. Конюх, почти подлезая под брюхо лошади, брал ногу между своих колен и очищал щеткой копыта. Очевидно, кто-то собирался уезжать. Маленькая кибитка вывезена на середину двора, но ворота еще закрыты. Наступали сумерки. В комнате уже давно стемнело. Работать стало невозможно. Глаза не различали ни одной буквы. Оставив бумаги на столе, поручик вышел из комнаты, пошел по коридору и негромко позвал Федорова. Ответа не последовало. Он прошел дальше, туда, где, по его мнению, должна была быть людская, толкнул дверь и вышел в сенцы. Следующая дверь, обитая поярком, также не была заперта. Дернув скобку, поручик очутился в клубах снежного пара и вышел в сад. После сумбурных и утомительных впечатлений этих дней и в особенности после недоумений, вызванных странным укладом жизни в Грузине, Ширханов отдыхал, стоя без шапки, с удовольствием вдыхая морозный воздух. Пройдя по запорошенной тропинке, поручик осмотрелся. Он был удивлен, до какой степени скудно и бесталанно было все устройство графского двора.
Постройки – низенькие, прямоугольные, оштукатуренные и выкрашенные в розовый цвет; окна – без наличников; все построено по ранжиру; дорожки в саду такие, что можно пройти только одному человеку.
Ширханов шел тихонько. Снег примораживал шпоры.
Мимо неуклюжей вазы на низком постаменте он прошел в сад и снова возвратился к сенцам. У самых дверей услышал за углом разговор:
– А вот ежели ты не согласишься, Настасья Федоровна прикажет тебя запороть на погребице, как на прошлой неделе. Шестьдесят кнутов, а то и все семьдесят получишь.
– Помилуй, Василий Кириллович, не могу!
– А не можешь – будет, как сказано.
Хруст ботфортов по снегу остановил разговор. Поручик снова вошел в комнату. Два больших шандала со свечами уже горели на столе. Рядом с графинчиком водки был положен кусок кренделя для закуски. Князь Ширханов сел за работу. Писал долго и, забыв всякую осторожность, часто прикладывался к графину с водкой.
Почувствовав усталость, поручик выпил несколько рюмок подряд и грустно опустил голову на стол. Строчки французского письма прыгали у него перед глазами. С большим трудом очинив перо, он продолжал перевод:
«Милостивая государыня!
Примите выражение моего восторга по поводу вашего сообщения, в котором вы извещаете нас, что маленькая Алина и маленький Наполеон купили себе для забавы великолепных морских свинок; вся Москва говорит об этой новости, пришедшей из Парижа! Мне, конечно, хотелось бы самолично поздравить детей с приобретением, во-первых, потому, что я сам принадлежал к числу обитателей любезного моему сердцу Башвильского замка, а во-вторых, и по той причине, что ко времени получения моего письма дети и вы, вероятно, будете оплакивать смерть великолепных зверушек. Те свинки, или, вернее, свиньи, среди которых сейчас живу я, представляют собою образцы существ совершенно иной породы. За исключением двух-трех собеседников, все остальные способны говорить только о самых тяжелых темах с видом чрезвычайной серьезности и с бесконечным углублением вопросов, не требующих более десяти минут обсуждения. Все, впрочем, идет довольно гладко. Мы совсем лишены женского общества, пожалуй, со времени последних встреч с польскими почтарками. Утешаемся тем, что стали тонкими знатоками, почти специалистами пожарного дела. Если в вы знали, до какой степени комический вид имели наши молниеносные переброски из горящих домов в кварталы, не тронутые пожаром, в первые же ночи после вступления в Москву! Для вас, милостивая государыня, это вряд ли большая новость: вероятно, в Париже об этих происшествиях говорят так много, что вы представляете себе картину горящей Москвы не хуже нас. Вам, вероятно, известно от курьеров, привозивших вам корреспонденцию, что Москва – город, до сего времени незнакомый Европе, – имела шестьсот или даже восемьсот дворцов, красота которых превосходит все, что знает Париж. Все было рассчитано на жизнь в величайшей неге. Блистательная и элегантная отделка домов, свежие краски, самая лучшая английская мебель, украшающая комнаты, изящные зеркала, прелестные кровати, диваны разнообразнейших форм. Нет комнат, в которых нельзя было бы расположиться четырьмя или пятью разнообразными способами, из которых каждый давал обитателю полное удобство и очаровательнейший уют, соединенные здесь с совершенным изяществом. Только моя счастливая и благословенная Италия давала мне такие впечатления своими старинными дворцами. Но происхождение этой московской изысканности совершенно иное. Русская власть – это своеобразный вид восточной деспотии. Правящая верхушка – восемьсот или тысяча человек – имеет от пятисот тысяч до полутора миллионов франков ежегодного дохода и сотни тысяч рабов. Куда им девать такие деньги? Служить при дворе? Некий гвардейский сержант, ставший императорским фаворитом, унижал своих же дворян, ссылал аристократов в Сибирь только для того, чтобы конфисковать в свою пользу прекрасных лошадей и замечательные экипажи, принадлежавшие сосланным. В этом несчастном круговороте событий, на неверной и зыбкой придворной почве, люди устраивали погоню за счастьем. И если судить по их дворцам, в которых мы теперь обитаем по очереди, самое большее – тридцать шесть часов в каждом, то можно видеть, что их хозяева спешили как можно скорее взять все, что могли, от этого быстрого бега придворных событий. Для них подарком судьбы становился ненасытный царский разврат. В самом деле: ведь одна Екатерина успела создать имена четырнадцати знатнейшим русским вельможам. А нынешний граф Салтыков, у которого сейчас поселился наш с вами родственник, маршал Дарю, является настоящим, подлинным, действительным кузеном воюющего с нами императора Александра.
Вы ознакомились с фрагментом книги.