
Полная версия:
Три цвета времени
Соболевский вынимает из кармана листок «Шаривари» и пишет заказ карандашом через карикатуру, изображающую, как Талейран посвящает Тьера в доктринеры. Тьер, в виде младенца с обезьяньим лицом, в огромных очках, завернут в листы «Journal de Debаts»[205], a Талейран, как восприемник, с важностью возлагает левую руку ему на голову.
– Доктринеры хотят доказать, что монархия, хотя бы конституционная, а еще лучше парламентская, необходима Франции. Они боятся республики, – говорил Бейль, глядя на карикатуру, – но все дело в том, что им нужен монарх, послушный их собственной группе. Я не верю в широкое революционное движение, так как основной массе населения глубоко безразлично, будет ли формироваться министерство из дворян, закрепощающих деревню, или из промышленников, закрепощающих город.
– Какой же выход? – спросил Соболевский.
– Я не вижу пока выхода. Очевидно, правительство Карла Десятого разольет озлобление по стране более широкой волной, и тогда возможна любая катастрофа. У меня такое впечатление, что Карла Десятого нарочно кто-то толкает на крайности абсолютизма, для того чтобы ускорить развязку, а в Тюильри до такой степени все ослепли, что, забыв о революции, занимаются истреблением друг друга и надеются на чудеса.
– В век паровых машин чудеса не обольщают даже провинции, – сказал Соболевский.
– А вы, кажется, тоже интересуетесь паровыми машинами, Сергей Александрович? – спросил Тургенев.
– Да, Александр Иванович, замыслил я нечто такое, от чего голова идет кругом. Поеду в Манчестер, в Ливерпуль, изучу тамошнее бумагопрядильное паровое дело и постараюсь в России понаделать паровых фабрик.
– Вот вы как широко шагаете – захотели в индустриальное дворянство? – спросил Тургенев.
– Даже для того, чтобы узнать, о чем они говорят, я с наслаждением изучил бы русский язык, – сказал Мериме.
– Это не так трудно сделать, – улыбнувшись, ответил Тургенев и перевел ему разговор с Соболевским.
– Вам не жаль будет расстаться со своей независимостью? – спросил Бейль.
Соболевский вопросительно посмотрел на него.
– Я хочу сказать, – ответил Бейль на его молчаливый вопрос, – что, ставя себя в положение работодателя, вы тем самым вступаете в противоречие с огромной группой людей новой породы; если фабрика неизбежно портит им жизнь, то она же наложит неизгладимую печать на ваш характер.
– Каким образом? – спросил Соболевский. – Разве нельзя остаться самим собой?
– На том пути, который вы избираете, это невозможно, – ответил Бейль. – Жизнь заставит вас сделать логические выводы, противоречащие вашей воле. Иначе вы разоритесь.
– Уж не потому ли ваш Сорель отказался принять предложение лесопромышленника Фуке? – спросил Мериме.
– Ах, вы уже читали эту главу в «Литературном журнале»? – спросил Бейль.
– Да, я внимательно прочитываю каждый номер, в котором есть главы «Красного и черного». Жизнь в вашем изображении страшна и ужасна.
Бейль пожал плечами.
– Попытайтесь ее переделать. Я не нахожу иного выхода для моего героя. Если в он был постарше, он научился бы выть по-волчьи, живя с волками, но я хотел отделаться от неотступно следовавшего за мной молодого человека, я описал его; теперь он меня не терзает. Одно время он меня пленял и мучил, особенно, – тут Бейль засмеялся, – особенно, когда я видел моего героя в среде семинаристов, будущих пастырей церкви, голодных и завистливых парней, которые готовы написать донос с обвинением в ереси на всякого, у кого на тарелке за обедом окажется лишняя сосиска с кислой капустой. Вот вам тип нынешнего среднего человека. Я боюсь, что молодежь не простит мне этого места, я боюсь, что буржуа не простят мне Реналя, а дворяне не простят мне моих Каилюсов и Круазнуа; я боюсь, что зарежут мой роман. Я уже получил два предупреждения от редакции с указанием на необходимость изменить конец романа и выбросить речь Жюльена, обращенную к присяжным.
– Я считаю героя вашего романа частным случаем проявления духа мятежного беспокойства, охватившего нынешние умы, – сказал Тургенев Бейлю.
– Да, но это вполне обоснованное беспокойство и обусловленный нашим временем мятеж, – возразил Бейль.
– Я думаю, что мятежные характеры встречались во все времена, но они умиротворяются истинной гуманностью, – пробовал возражать Тургенев.
Бейль вскинулся:
– И это говорите вы, человек, произнесший знаменитую фразу о том, что в Париже занимательность ума обратно пропорциональна богатству обладателя!
– Вы, кажется, говорите не об уме, а о характере, – сказал Тургенев.
– Я придерживаюсь воззрений Гельвеция, убежденного в интеллектуальном равенстве людей. Я хочу сказать, что логика обязательна для всех, но характер, воля, поведение зависят от чисто материальных причин.
– Никогда не могу согласиться с вами, – возразил Тургенев.
– Господа, а красное вино-то вы пьете? – вмешался Соболевский.
Пили вино, разговаривали, наблюдали за приходящими в кабаре посетителями в шарфах и синих блузах, усталыми, с горящими измученными глазами. Две молодые женщины затеяли перебранку. В ответ на нее из соседней комнаты раздалось пение ремесленников:
Qui a compose la chanson?C'est la sincerile de Macon,Mangeant le foie de quatre chiens devorants,Tranchant la tete d'un aspirant,Et sur la tete de ce caponGrava son nom d'honnete Compagnon.[206]– Что это? – спросил Тургенев. – Знаете, я в первый раз в таком учреждении и не все понимаю.
Понизив голос, Бейль сказал:
– Значительная часть рабочих во Франции образовали ремесленные союзы, не признанные законом. Это своего рода кассы взаимной помощи, так называемые devoirs. Но существуют более значительные объединения по цеховым признакам – это так называемые компаньонажи. Девуары часто враждуют между собою. Вы слышите, поется о четырех собаках – это соседние девуары или компаньонажи, которые ненавидят друг друга.
Пение в соседней комнате перешло в крик, начались ожесточенные споры.
– Я всем расскажу, куда вы девали оружие национальных гвардейцев! – кричал старый рабочий.
Другой синеблузник удерживал его и старался успокоить.
– Пойдем, дядя Жозеф, пойдем, – говорил он.
Но старый рабочий, обращаясь к певшему, продолжал кричать:
– Я не знаю, что вы готовите, но мы, старики, этого не допустим!
Тургенев быстро встал. Соболевский поспешно расплатился за всех. Бейль спокойно смотрел на них. Обращаясь к Тургеневу, он спросил:
– Скажите, что случилось на лекции Лерминье?
А.И.Тургенев, думая только о том, чтобы как можно скорей уйти от разгорающейся ссоры, рассеянно ответил:
– Лерминье на лекциях первые три раза либеральничал и снискал рукоплескания молодежи, а в последний раз произнес речь в защиту правительства, и студенты обступили его с угрозами. Он принужден был под крики и шум уйти с кафедры,
Глаза Бейля смеялись.
– И, кажется, не через дверь? – спросил он.
Пробираясь к двери и не понимая сначала вопроса, Тургенев кивнул головой, потом, уже за дверями трактира, ответил Бейлю:
– Да, и ему и мне пришлось прыгнуть в окно первого этажа. У студентов было такое настроение, что они могли сделать лектору большую неприятность.
– Не везет вам в Париже сегодня! – сказал Бейль.
Тургенев сделал вид, что не расслышал.
Входя в полосу тротуаров, освещенных газовыми фонарями, путники услышали тяжелый грохот колес. Ехала артиллерийская батарея с быстротой, допустимой только на лучших участках парижской мостовой. Огромные лафетные дышла с железным концом торчали перед лошадиными мордами. Все четверо остановились, выжидая, когда представится возможность перейти через дорогу. Бейль обратил внимание на молодого человека и молодую девушку, шедших под руку. У юноши был настолько счастливый, беспечный вид, девушка казалась такой веселой, что оба они невольно привлекали внимание. Юноша рванулся с тротуара, чтобы проскользнуть между орудиями, и в мгновение ока был убит ударом дышла. Тургенев содрогнулся и перекрестился. Девушка стояла на тротуаре, заломив руки, не будучи в состоянии произнести ни слова.
– Какая ужасная смерть! – произнес Тургенев. – На все воля всевышнего!
Бейль пристально смотрел на него недобрыми и холодными глазами.
– Единственно, что извиняет всевышнего, – это то, что он не существует, – сказал он. – Не понимаю, как можно, обладая логикой, прощать вашему всевышнему тысячи таких бессмысленных смертей!
Наступило неловкое молчание. Весело проведенный день, закончившийся тяжелым зрелищем, вдруг показался утомительным. Не выискивая никаких предлогов, все четверо расстались на перекрестке и, словно сговорившись, пошли по четырем разным направлениям.
Бейль думал о том, что революционная вспышка неизбежна, и вспоминал слова парижского губернатора Мармона о том, что сейчас всякое восстание в Париже будет подавлено в течение нескольких часов.
Мериме чувствовал себя обессиленным борьбой противоречивых чувств: любовью к Лакост и стремлением бежать от нее. Вместе с тем удушье парижских будней и тяжелый дурман католицизма, отравляющий умы французов, все настоятельнее требовали внесения в жизнь какой-нибудь перемены. Этой переменой мог быть только отъезд из Парижа. Бейль дал правильную оценку чувству ревности, всегда сопровождающему размышления Мериме о Лакост. Бейль писал ему: «Эта ревность есть простая неуверенность в собственном чувстве. Если так, то надо не давать болезни разгореться. Уезжайте в Италию».
Посещение галереи маршала Сульта, ограбившего Испанию во времена позорного подавления испанской революции французскими войсками, навело Мериме на мысль о поездке в Испанию.
«Надо сделать это, пока не прожиты деньги, надо вовремя уехать из Парижа, пока не разразилась политическая буря, пока моя собственная буря еще не слишком удалила меня от берега», – думал про себя Мериме.
* * *Дневник А. И. Тургенева.
«7 июня. Мадам Ансло приглашает на прощальный вечер с Мериме.
8 июня. Слушали лекцию Кювье об истории химии до Лавуазье. В Германии были первые химики; даже и здесь немцы распространяли химические познания. У двора химики-медики. Гонения по подозрению в отравлениях. Был у Валерии за билетами в библиотеку. Обедал в «Salon des etrangers»[207]. Вечер у Потоцкой. У Ансло ужин в честь Мериме. Разговор о путешествии в Гишпанию».
* * *А. И. Тургенев – брату Николаю.
«9 июня, Париж, № 20. Обедал в „Salon des etrangers“.
Там встретил Груши, который был дипломатом в Гишпании, а теперь назначен секретарем посольства в Штокгольм. Он мне очень нравится и все расспрашивает о тебе с живым участием. Он дал мне охоту заглянуть в Гишпанию из Пиреней. И Мериме, коего отъезд в Гишпанию вчера праздновали мы у Ансло, приглашает меня, но боюсь жары и полиции. Впрочем, до Барселоны можно и с одним паспортом французского пограничного префекта добраться. Я кончил вечер у Ансло. Это был прощальный для Мериме. Там от него слышал я, что политика австрийская изменилась в отношении к мнению о состоянии Франции и о политике внутренней здешнего кабинета. Сказывают, что Меттерних объявил разгневанно в Вене, что правительство губит себя, что Австрия никогда не думала, что должно волновать так умы для поддержания и утверждения королевской власти. То же граф Лансдорф объявил в Берлине прусскому министерству. Сказывают, что этот отзыв очень подействовал. Но Полиньяк все надеется на помощь свыше, ибо он, уверяют, почитает себя вдохновенным и недавно объявил это одной из родственниц своих, которая высказала опасение за монархию».
Соболевский, заложив руки за спину, расхаживал с инженером Кеннеди по верхней галерее над машинными установками Манчестерской хлопчатобумажной паровой фабрики.
В этот же день в Чельтенгаме Н.И.Тургенев читал письмо, написанное братом в Париже 18 мая 1930 года:
«Полночь. Сейчас, возвратившись домой, нашел я приписку в записке от Свечиной, в пакете коей присланы были письма от Жуковского и Вяземского, и с плеч, или лучше с души моей, как гора свалилась, и я спокоен: ты не поедешь в Россию. Письмо привез Матусевич. Вот копия письма Жуковского: 22 апреля. Брат ни под каким видом ездить не должен».
29 июня в половине восьмого вечера Тургенев садился на улице Булуа в дилижанс, чтобы через Орлеан пробраться в Пиренеи.
Проспер Мериме в это время ехал в дилижансе из страны басков в Мадрид, беседуя со случайным попутчиком, графом Монтихо, который рассказывал о том, как русская пуля во время боя на высотах Монмартра в 1814 году пробила ему глаз, и это обстоятельство заставило его всегда носить черную повязку.
В Мадриде Мериме был хорошо принят семьею Монтихо. Он подружился со старшим поколением и оказывал покровительство младшему. Две девочки Монтихо, Евгения и Пака, были предметом его забот. Мериме уговаривал англичанку Фоулер не наказывать пятилетнюю Евгению и шестилетнюю Пакиту за детские шалости. Впоследствии Евгения Монтихо, ставшая императрицей Франции, сделала Проспера Мериме сенатором и так несчастливо связала его судьбу с судьбой Второй империи.
Часть четвертая

Глава сорок первая
Ровно через месяц, 29 июля 1830 года, Бейль возвращался извилистыми переулками, проходя через корявые и горбатые мосты, из Сент-Антуанского предместья по улице Ришелье, мимо дома № 71. Артиллерийский бой затихал, но выстрелы слышались и в восточной и в западной частях Парижа. Это длилось третий день. Сегодня уже было ясно, что отмена диких распоряжений, «внушенных королю Карлу и министру Полиньяку самой богородицей», не поможет. Династия пала. Всюду рвали в клочья белые флаги с лилиями Бурбонов, на баррикадах развевались красные знамена, но вместе с тем появился и третий цвет: на баррикаде Сент-Антуана заколыхалось черное знамя с надписью: «Жить, работая, или умереть в бою». Это мрачное знамя с трагической надписью было ответом на черную реакцию последних лет – на голод десятков тысяч рабочих, закрытие фабрик и заводов.
27 июля 1830 года к типографии на улице Ришелье подошел отряд во главе с полицейским комиссаром, имевший задание сломать типографские машины. Манжен, префект полиции, уверял, что роспуск Палаты депутатов не вызовет массового волнения. Он был прав. Рабочим не было никакого дела до расширения избирательных привилегий в среде полутораста – двухсот тысяч французских предпринимателей.
Основной массе французского населения не было никакого дела до того, чем кончится налоговая война, объявленная буржуазией, сидевшей в Палате, аристократам, сидевшим на скамьях пэров. Но когда стали ломать печатные станки, только что выпустившие прокламации о королевском произволе, возмущение охватило Политехническую школу, затем фабрики и заводы. Десять тысяч студентов и рабочих высыпали на улицу. Загремели ломы о камни мостовой. Коляски, омнибусы, винные бочки, кровати, двери магазинов, уличные столбы и тумбы, великолепные деревья бульваров – все пошло в дело. Вырастали баррикады, чтобы конница, налетевшая на толпу, остановилась и сразу отпрянула под выстрелами инсургентов. У губернатора Мармона была армия в четырнадцать тысяч. Ни конница, ни артиллерия не могли повернуться в Париже. Полки и батальоны отказывались стрелять, тем не менее по Парижу гудел набат; восток был охвачен заревом, и Карл X, играя в вист на балконе в Сен-Клу, не без тревоги спрашивал Полиньяка: «Что все это значит?» Полиньяк отвечал: «Вспышка, простой бунт. Это скоро кончится». Но это не кончалось. Бои разгорались. На улицы вылились роты, батальоны и полки старой Национальной гвардии. Старые гвардейцы, достав с чердаков и из укладок помятые мундиры и нацепив трехцветные кокарды, так знакомые Парижу 1793 года, появились всюду с ружьями, пистолетами, саблями и трехцветными знаменами. Движением нужно было руководить. Второй день оно носило стихийный характер. Годфруа Кавеньяк в рабочих кварталах призывал к республике. Депутаты буржуазии собрались у банкира Лаффита,[208] и, не зная, как быть, составляли вялые воззвания без подписи.
Лаффит смеялся: «Если синяя блуза победит, сколько среди вас будет охотников объявить свою подпись; если она будет поражена, вы чисты, никто не запачкал чернилами бумагу». Не растерялся Тьер. Он выпустил громовую листовку за своей подписью. Ее мысль сводилась к следующему: «За провозглашение республики нас растерзает Европа. Карл X пролил народную кровь. Он не может вернуться на престол. Да здравствует власть герцога Орлеанского!»
– Как, неужели мы боролись за то, чтобы вместо дворянского короля посадить короля буржуазии? – кричал Годфруа Кавеньяк.
– Да, вы боролись за это, – отвечал Лафайет, стоявший во главе Национальной гвардии. – Луи Филипп – лучшая из республик.[209]
Так совершилось это предательство. Движение революционной массы было сведено к защите интересов буржуазной верхушки. Депутаты, боявшиеся подписаться под актом низложения Карла X, теперь не испугались выступить против той самой массы, движением которой они воспользовались. Приехавший в Париж пятидесятисемилетний Луи Филипп держался очень скромно. Он пожелал видеть Лафайета, скромно прося аудиенции у своего командира. Луи Филипп был назван королевским наместником. Он вежливо извинился перед Карлом X за то, что занял его место, и обещал ему всяческую помощь. Потом позвал к себе своих друзей генералов и сказал: «Поезжайте, припугните старика, пусть уезжает на все четыре стороны». Карл уехал. Собравшиеся в Париже банкиры предложили Луи Филиппу в точности соблюдать хартию и договорились о том, что тридцатилетние граждане, платящие не меньше двухсот франков налога, могут участвовать в выборах Палаты. Если Карл X хлопотал о привилегиях восьмидесяти тысяч дворян-землевладельцев, то его преемник продал свободу Франции ради выгод двухсот тысяч крупнейших фабрикантов и торговцев.
* * *Мы оставили Бейля среди улицы, в раздумье перед потухающим пожаром вспоминающим московские зрелища 1812 года. В течение двух дней он не выходил из дому, с того момента, как ночью увидел огромные каменные плиты мостовой, сложенные в виде заграждения до карниза второго этажа. 29-го числа, выйдя рано утром и неоднократно попадая в поле обстрела, он с ужасом убедился, что не может вернуться прежней дорогой. Набат и стрельба не затихали, но артиллерийская канонада кончилась. Пушки не достигали цели, они лишь портили дома на узких и кривых улицах Парижа и зачастую избирали мишенью свои собственные воинские части.
Стоя в раздумье, не зная, что предпринять, Бейль увидел человека, идущего разбитой походкой, с самым горестным видом. Старичок с острой бородкой, в синей блузе, с огромным пистолетом в руке конвоировал идущего.
Проходя мимо Бейля, этот измученный человек остановился.
– Марест, куда вас ведут? – спросил Бейль, узнавая своего друга.
Тот встрепенулся и вздрогнул.
– Я просил проводить меня домой. Я боюсь идти один.
Бейль присоединился.
Старому рабочему было поручено командиром баррикады отвести гражданина Мареста домой, снабдив его всеми пропусками.
– Я все-таки думаю, дорогой барон, что вы чувствуете себя плохо, – сказал Бейль.
– Напротив, превосходно, – разозлившись, сказал Марест. – Вы знаете, где сейчас главный бой?
– Я ничего не знаю, – ответил Бейль. – Скажу вам только одно: я убедился в невероятной, героической стойкости безработного Парижа и в подлости всех ваших Лаффитов.
– Они столько же ваши, – ответил Марест. – Но вы знаете, что сейчас происходит? Мармон потерял около трех тысяч человек, версальское подкрепление пришло голодным и умирающим от жажды. Весь восток Парижа полностью в руках восставших. Но и на западе, на левом берегу, у Пале-Рояля, почти у самого Дворца инвалидов, два полка перешли на сторону революции. Да, да, дорогой мой, это революция, а не бунт. Наши милые парижане с крыши Сен-Жермен Оксеруа открыли жаркую пальбу по швейцарским стрелкам, скрывающимся за колоннадой королевского дворца. Все стекла выбиты. Колонны утыканы пулями, как гвоздями. Мармон заперт во дворце, и знаете, что я слышал? С крыши Сен-Жерменского собора сошел Мериме и, видя плохого стрелка, схватил у него ружье, прицелился и убил швейцарца у самых дверей Тюильри. Когда инсургент сказал, что он дарит ему ружье как прекрасному стрелку, Мериме отказался и вежливо заявил: «Благодарю вас, но я роялист».
– Какой вздор, – сказал Бейль. – Четыре дня тому назад я имел письмо от Мериме из Барселоны.
– За четыре дня он успел бы приехать.
– Вздор, – сказал Бейль. – Мериме не роялист.
– Черт знает, кто он такой, – сказал Марест.
– Мериме – мудрец. В то время как мы здесь с вами не можем без няньки вернуться домой, он прекрасно себя чувствует, ночуя в придорожных трактирах в Валенсии вповалку с погонщиками мулов и цыганами. Он ведет какой-то необычайный для него образ жизни. Я думаю, что он очень окреп и поздоровел. Однако, друг мой, что вы будете теперь делать?
– Может быть, вы поправитесь и скажете: «Что мы теперь будем делать?»
– Считаю поправку лишней, – заметил Бейль. – Я буду писать по-прежнему, а вот вам не пришлось бы расстаться с вашими паспортами, визами, регистрациями и прочими хлопотами столь же маловдохновляющего свойства.
Марест рассердился. Бейль продолжал:
– Помните наше пари? В последний раз, когда мы виделись, вы доказывали, что я не кончу «Красного и черного». Сознаться ли вам, – я жалею, что вы проиграли. Теперь, увидя борьбу красного и черного на улицах Парижа, я сумел бы найти применение моему Жюльену Сорелю. Но роман кончен. Надо начинать второй.
– А кто, по-вашему, одержит верх – республиканцы или конституционалисты?
– Это безразлично, – ответил Бейль. – Во главе Франции становится банк.
– Что, что? – с удивлением спросил Марест.
– Да, Францией будет управлять банк. Директором акционерного общества «Франция и Париж» назначен герцог Орлеанский, который станет выполнять волю банкиров.
– Я ничего не понимаю.
– Ну, это уж не моя вина, – сказал Бейль довольно невежливо, – но я думаю, меня хорошо понимает наш провожатый.
Рабочий закивал головой.
– Гражданин говорит правду, – сказал он. – Если не будет республики с правами для рабочих, то будет король с правами для банкиров.
Подошедший мальчик с кинжалом за поясом что-то шепнул на ухо рабочему, говорившему с Бейлем. Тот нахмурился. Потом, обращаясь к Маресту, сказал:
– Гражданин, разрешите мне вас оставить. Мальчик вас доведет. Он имеет такие же пропуска, как и я: вы будете в безопасности.
15 августа Бейль писал Сеттену Шарпу:
«Ваше письмо, дорогой друг, доставило мне огромную радость. Извинением моему запозданию с ответом может служить только то, что я в течение десяти дней вообще не писал ни строчки.
Чтобы вполне отдаться замечательнейшему зрелищу этой великой революции, надо было все эти дни не сходить с парижских бульваров. Кстати сказать, и от самой улицы Шуазель почти до отеля Сен-Фар, где мы поселились на несколько дней, вернувшись из Лондона в 1826 году, все деревья порублены на баррикады, загородившие мостовые и бульвары. Парижские купцы радуются, что отделались от этих деревьев. Не знаете ли вы, как пересаживать толстые деревья с одной почвы на другую? Посоветуйте, каким способом нам восстановить украшение наших бульваров.
Чем более мы отходим от потрясающего зрелища великой недели, как назвал ее господин Лафайет, тем более кажется она удивительной. Ее впечатления аналогичны впечатлению от колоссальной статуи, впечатлению от Монблана, если смотреть на него со склонов Русса в двадцати лье от Женевы.
Все, что сейчас было написано наспех в газетах о героизме парижской толпы, совершенно верно. Появились интриганы, которые все испортили. Король, конечно, великолепен. Он сразу выбрал себе двух дрянных советников: господина Дюпена, адвоката, заявившего 27 июля, после чтения ордонансов[210] Карла X, что он не считает себя депутатом, и второго… Простите, меня прервали, и я должен поспешно отправить вам этот клочок бумаги, Я вам допишу его завтра. Сто тысяч человек вошли в Национальную гвардию Парижа. Наш восхитительный Лафайет стал истинным якорем нашей свободы. Триста тысяч человек в возрасте двадцати пяти лет готовы воевать. Но, кроме шуток, Париж способен отстоять себя, если действительно на него навалятся двести тысяч русских солдат. Простите мои каракули. Меня ждут. Чувствуем мы себя хорошо, но, к несчастью, наш Мериме в Мадриде; он не видел этого незабываемого зрелища: на сто человек героев-оборванцев во время боя 28 июля можно было встретить не более одного хорошо одетого человека. Последняя парижская сволочь оказалась настоящими героями революций и проявляла действительно благородное великодушие после битвы.
Ваш……»
5 сентября 1830 года из путешествия по Северным Пиренеям вернулся в Париж на улицу Кокильер, в отель того же названия, Александр Иванович Тургенев. В тот же день, по своему обыкновению, он был сразу в десяти местах. Он видел Гагарина, Репьева, Якова Толстого, Свечину, Рекамье и Шатобриана. Последние двое во всей революции обвиняют Талейрана.
Вы ознакомились с фрагментом книги.