
Полная версия:
Три цвета времени
Бедный Пеллико! Я надеюсь, что прекрасная муза дает поэту хоть некоторое утешение в жестоком одиночестве. Наступит ли когда-нибудь такое время, когда поэт будет дышать воздухом свободы и даст нам при встрече снова почувствовать все обаяние его таланта?
Если вы удостоите меня ответом, то очень прошу вас прислать письмо по генуэзскому адресу как можно скорее, так как теперь уже, вероятно, в силу целого ряда причин я не смогу оставаться больше в Италии и еще раз принужден буду предпринять путешествие в Грецию.
Прошу вас верить в то, что, несмотря на кратковременность наших встреч, я сохраняю о них самые живые воспоминания, и позвольте мне надеяться, что будет время, и мы снова встретимся.
Ваш Ноэль Байрон».
Через год в маленьком местечке Миссолунги Байрон погиб перед началом наступления на турок возглавляемого им греческого отряда.
Глухой полночью австрийская полиция ворвалась в палаццо Лангфранги и, подняв каменные плиты пола, обнаружила скрытый под ними большой склад оружия, оставленный Байроном вследствие вынужденного отъезда.
В Шпильберге каторжанин Кунд организовал снабжение узников бумагой и перьями.
Конфалоньери устроил подпольный тайник. Здесь хранились самые драгоценные вещи – порошки для симпатических чернил и бумага.
Тереза Конфалоньери изредка получала бесформенные клочки бумаги, покрывала их мокрой тряпкой и проглаживала утюгом. Выступали красные буквы, и она читала письма мужа. Иногда приходили целые пачки таких клочков; она сшивала их, тщательно берегла и со слезами перечитывала страницу за страницей. Это были записки Сильвио Пеллико, из которых через много лет возникла книга «Мои темницы».
Часть третья

Глава двадцать восьмая
Привычка разговаривать с дорожными спутниками снова вернулась к Бейлю, как только он въехал на Лионское шоссе.
Но это было не простое и бескорыстное любопытство прежних лет.
Вмешательство в разговор двух собеседников, севших в дилижанс в Лионе, вызвано совершенно другими соображениями: хотелось понять, что представляет собою теперешняя Франция, о которой он знал понаслышке из остроумных, но в конце концов малоубедительных писем Мареста.
«Без работы корабль жизни лишается балласта и становится неустойчивым, – думал он. – Но какой работы? Что представляет собою нынешняя Франция? Дадут ли мне работать?» Все эти вопросы стали его особенно тревожить, когда он прислушивался к разговору лионцев.
– По количеству фабричных труб, – говорил один из них, – Лион чуть ли не первый город Франции, во всяком случае в нем столько рабочих, что они составляют основную массу городского населения. Вот почему именно здесь разразились ужасные события. В течение трех лет после голодного тысяча восемьсот семнадцатого года бесследно исчезали целые семьи, участились грабежи, подметные письма, вымогательства, дневные налеты людей в масках. Полиция была бессильна. Однако ловкость Шаброль-Крузоля, лионского префекта, позволила довольно быстро обнаружить нужных ему преступников, – это были лучшие мастера ткацких фабрик Лиона. Их по приговору суда вешали на площади и гильотинировали в тюрьмах. Вскоре целый ряд свидетельских показаний установил, что большинство лионских рабочих вооружено, что по течению Роны все дерейни к северу и к югу запасаются оружием. Но обыски ничего не доказали. Буржуазия Лиона считала необходимым обвинить ткачей. А так как вооруженная шайка продолжала бесчинствовать, то городские фабриканты вынудили префекта обратиться к генеральному комиссару полиции – Сенвиллю. Они заявили, что лионский пролетариат – очаг преступности. В настоящее время во Франции пять полиций, которые враждуют друг с другом, а так как генеральный комиссар руководит открытой полицией, то он, конечно, ничего не знает. Послали старика Мармона,[124] герцога Рагузского, и только ему удалось установить организаторов этих страшных провокаций, терроризировавших Лион. Ими оказались: генерал Канюэль, старый вандейский контрреволюционер Россиньоль, а третий – это сам лионский префект Шаброль-Крузоль… Вот и делайте, что хотите, с такой компанией правительственных чиновников, – закончил рассказчик, обращаясь к соседу, так же бедно одетому, как и он.
– Но ведь надо надеяться, что их повесили, – вмешался Бейль.
Лионцы переглянулись.
– Откуда вы едете? – спросили они.
– Из Женевы, – ответил Бейль осторожно. – Я тамошний часовщик.
– Видите ли, господин часовщик, мы оба служили двадцать лет тому назад в армии и никак не можем привыкнуть ко всем этим переменам. Вы как швейцарец можете, конечно, и не знать, а нам-то уж хорошо известно, что есть король, есть Палата и есть брат короля, который хочет распустить Палату. Говоря правду, не очень нам нужна эта Палата, но нам не нужны также и дворяне графа д'Артуа[125] – королевского брата. А граф д'Артуа, после того как Лувель убил наследного принца, помешался на заговорах. И там, где их нет, он велит организовать их, чтобы пугать короля Людовика Восемнадцатого. Понимаете, в чем штука? Вся лионская шайка оправдана.
Бейль молчал.
Франция ошеломляла его: если в Италии австрийский гнет создавал впечатление какого-то внутреннего единства страны, то здесь само французское правительство играло роль угнетателя.
С этими невеселыми мыслями приехал Бейль в Париж.
Он поселился в сорок седьмом номере Брюссельской гостиницы, на улице Ришелье, потому только, что встретил там слугу своего давно умершего друга Дамаса. Этому человеку, по фамилии Пти, он вручил свои деньги и имущество.
Он писал в дневнике «Парижские впечатления скользят мимо или внушают мне презрение; все мои мысли прикованы к каменным плитам площади Бельджойозо в Милане!»
Старый друг Марест, тридцатишестилетний человек, глуховатый, сморщенный, подслеповатый, был колючим, острым и злым собеседником. Он вырос в Турине, где «научился совершенно бесподобной глубокой пьемонтской злобе», полному недоверию к судьбе и людям и ненависти к Бурбонам. Все это больше, чем когда-либо, роднило его с Бейлем. Только с Марестом вел Бейль переписку в дни туринского восстания, очевидцем которого он был.
– Больше всего отвратителен мне толстый Людовик Восемнадцатый с его бычьими глазами. Этого неуклюжего калеку таскают шесть лошадей. Я сегодняшний день встретил его карету четыре раза, – говорил Бейль Маресту.
– Он, кажется, довольно благодушен. Но не слишком ли часто он ездит по Парижу? – отвечал Марест. – Ему, конечно, надоедает вечная борьба с Марсанским павильоном.
– Что такое Марсанский павильон?
– Это логовище графа д'Артуа. Там он живет со своей сворой, мечтает о восстановлении майоратов,[126] дворянских привилегий, об уничтожении палат, много молится и фабрикует ханжей на всю Францию… Но больше всего он занят использованием права короля на произвольную раздачу военных патентов.
– Да, я слышал об этом. Сто пятьдесят генералов уже уволены в отставку и заменены всевозможной сволочью из свиты графа д'Артуа. Таким способом он обеспечивает себе свой собственный командный состав в армии.
– Послушай, Бейль, наши посещения кафе «Руан» не могут оставаться дальше секретом. Ты должен появиться у друзей.
– Я нигде не хочу появляться, – ответил Бейль. – Достаточно с меня твоего общества и обедов в компании Крозе и Коломба.
Вечером в Большой опере Бейль случайно познакомился с американцем. В фойе новый знакомый задал ему не мало вопросов, касающихся Франции, ее литературы и политики.
Вопросы американца подтвердили основательность собственных недоумений Бейля.
Вернувшись домой в одиннадцать часов (это было 29 декабря), Бейль положил ноги в шофретку и стал писать письмо инспектору по собиранию косвенных налогов в Монт-Бризон на Луаре. Он писал до поздней ночи и забавлялся своим странным письмом, в котором со стенографической точностью передавался разговор с американским гостем. Заканчивался диалог вопросом американца о возможности слышать в Палате пэров знаменитого Шатобриана. «Это совершенно невозможно, – ответил я. – Так как правительство опасается, что Палата пэров может оказать чрезмерное влияние на общественное мнение, заседания этоговысокого учреждения и речи, произносимые с его трибуны, держатся в строжайшем секрете… Вы видите, мой дорогой друг, из нашего обмена мнений жалкое состояние французской литературы. Это в то время, когда по соседству в Англии живут и пишут восемь поэтов, а в Италии гордятся именами Монти, Манцони, Пеллико и… Фосколо!»
Засыпая, Бейль думал о том, что он не в силах переступить порог того дома, где все было полно воспоминаниями о молодости и о Наполеоне, – порог дома Дарю. Утром Бейль проснулся в десять часов от стука в дверь.
Пришли Коломб и Марест.
– Ну вот, не нужно посылать письма, раз ты приехал, – сказал Бейль, обращаясь к Коломбу.
Пока он одевался, пришедшие громко хохотали и издевались над каждой фразой диалога с американцем.
Бейль отнесся довольно безразлично к насмешкам. Ему хотелось есть.
Пошли в кафе «Руан».
Выпив чашку кофе с двумя бриошами, Бейль и его друзья направились к журналисту Лингаи, о котором шел разговор в кафе «Руан». Лингаи они застали за работой вместе с молодым человеком в сером сюртуке, с оловянными глазами и большим носом.
– Что за отвратительная фигура? – спросил Бейль.
– Это молодой юрист, сын художника Мериме.
Бейль насмешливо оглядел молодого человека. Мериме встал, холодно поздоровался и, слегка поднимая брови, неприязненно и долго посмотрел на Бейля. Лингаи читал свою газетную статью, написанную по заказу министра Монморанси. Статья, блестящая и горячо написанная, защищала совершенно вздорную мысль.
Обведя глазами присутствующих, Лингаи обратился к Мериме:
– Вот вам второй урок риторики. Если вы хотите быть до конца молодцом, вы должны уметь написать прямо противоположное, но с одинаковым блеском и убедительностью.
Говоря так, он взял лист бумаги и стал читать не менее красноречивое опровержение своей собственной статьи. Эффектно закончив последнюю фразу, он швырнул лист на стол и сказал:
– А это заказано министром Корбьером для другой газеты. Так мы создаем общественное мнение Франции. Хуже всего, – сказал он, обращаясь к Мериме, – что я верю и той и другой статье.
– Вернее, вы не верите ни одной, – ответил Мериме. – Я уважаю в вас это презрение к гражданским обязанностям, дорогой наставник.
Лингаи прочел статью. Марест хохотал. Коломб был в ужасе.
Бейль спокойно заметил:
– А я думаю, что Лингаи верит обеим статьям. Не помню сколько лет тому назад, в одну и ту же неделю он дрался на дуэли из-за двух женщин.. Он верил и той и другой – ему верила и та и другая.
Лингаи с благодарностью посмотрел на Бейля.
– Приходится признаться, что упражнения в риторике – довольно полезная вещь, для моего ученика в особенности – Он жестом указал на Мериме – Если бы риторика не доставляла развлечения, то журналисту, серьезно относящемуся к делу, пришлось бы повеситься или переменить профессию, что иногда бывает значительно труднее, чем сунуть шею в петлю Если бы мне предложили занять пост нынешнего премьера, то я не согласился бы. Знаете ли вы, что сделал с могущественным премьером недавно Жирарден, незначительный депутат и посредственный журналист?!
Не дожидаясь вопросов, он продолжал:
– В качестве премьер-министра Виллель[127] внес в Палату проект крайне сурового закона о печати. Журналист Жирарден, депутат, всходит на кафедру и произносит пламенную речь против закона. Его пафос никого не заражает. Правые кричат: «Довольно!» Речь проваливается; один Виллель в министерской ложе вертится, чувствуя себя, видимо, плохо. Наконец, Жирарден поднимает руку и кричит на всю Палату: «Да имейте же уважение к премьеру! Я читаю дословно его собственную речь тысяча восемьсот семнадцатого года. Я ничего не прибавил от себя». В Палате скандал, и при громком хохоте левой и центра премьер уходит из ложи. Нет, все-таки журналистом быть лучше!
Рассказ Лингаи всех рассмешил, особенно Мареста. Его острая бородка тряслась от смеха, он испускал неопределенные восклицания и брызгал слюной. Затем, обратившись к Бейлю, сказал:
– Привыкайте, старина. Это вам не Милан. Мы живем в конституционной стране.
– Да, в этой конституционной стране я начинаю чувствовать отвращение к политике так же, как раньше к религии.
Марест повернулся и, схватив его за локоть, сказал:
– Господа, вот полюбуйтесь! Он ненавидит религию и презирает политику. А между тем я имею точные сведения о том, что во время приезда в Гренобль из своего хваленого Милана пять лет тому назад именно Бейль повел бешеную агитацию в Гренобле и буквально протащил в Палату аббата Грегуара.[128] Вот его религия и политика! От департамента Изеры прошел – не угодно ли – аббат Грегуар! Имейте в виду, дорогой друг, что этого поступка вам до сих пор не прощают в Париже в некоторых салонах.
– Я не собираюсь бывать в гостиных. Что касается старика Грегуара, религия тут ни при чем. Надо помнить, что Грегуар – член Конвента и что он первый в тысяча семьсот девяносто втором году потребовал ареста Людовика Шестнадцатого.
– Вот я и говорю, – останавливая Бейля, сказал Марест, – что если религия тут ни при чем, то политика имеет большое значение. Вполне допускаю мысль, что ты не знаешь всех последствий. Самая угодливая в мире Палата отказалась допустить Грегуара в свою среду, юридически не имея права лишить его депутатских полномочий. А король само это избрание считает для себя величайшим оскорблением.
Бейль пожал плечами.
– Марест, я не понимаю, к чему ваше выступление?
– Да к тому, чтобы вы не надевали маски.
– Не вижу, в чем тут логика, – возразил Бейль.
Разговор на том оборвался. Мериме с величайшим любопытством смотрел на Бейля.
Бейль нашел взгляд довольно дерзким и повернулся к своему новому знакомому спиной.
Через минуту Бейль говорил:
– Я все-таки не понимаю, что здесь происходит. Ну вот хотя бы, что за фигура этот Барро, с которым меня познакомил Коломб? Он абсолютно лишен фантазии, в биржевых делах он как рыба в воде, он подсмеивается над титулами и дворянством, он убежден, как он сам выражается, что настало время неограниченных возможностей для способных людей. В чем обнаруживаются его способности? В уменье перекупать процентные бумаги?
– Да ведь это же делает всякий банкир, – вмешался Коломб, – а Барро имеет банкирскую контору в Люневилле. Нельзя же всем заниматься литературой, музыкой и живописью. Надо кому-нибудь наращивать капитал. Барро – это новый человек новой Франции.
– Поздравляю новую Францию, если ее новый человек такая скотина, – сердито сказал Бейль. – Совершенно несомненно, что под видом всех этих конституций, палат, депутатов, общественного мнения осуществляется власть буржуа.
– Я этого не думаю, – внезапно сказал Мерные. – Уверен, что через несколько лет аристократия сломает шею буржуазии.
– А я уверен, – ответил Бейль, – что ее власть окончательно укрепится. Все сведется опять к благополучной тысяче людей, для которых целью жизни станут деньги, нажива, биржа и все развлечения сведутся к веселым вечерам и ночам в крысиных норах.
– Это хорошее название для балетных кулис и для притонов танцовщиц, – сказал Лингаи. – Но театров не хватит. Вам придется увеличить число парижских публичных домов.
– И то и другое стоит довольно дорого, – желчно возразил Марест. – Поэтому не позже, чем через три дня, я собираюсь жениться.
– Это шутка? – спросил Лингаи.
– Нет, это не шутка! Если я этого не сделаю, то моя старуха мать завещает все состояние церкви.
– Я не знал, что вы такой скаред, – с негодованием заметил Бейль.
– Вы говорите так только потому, что у вас нет ни гроша за душой, – желчно ответил Марест и надулся.
Бейль не произнес ни слова. Весь вечер он не возобновлял разговора с Марестом.
Утром следующего дня Марест напрасно ждал его в кафе «Руан». Бейль не приходил. Марест прочитал все газеты, раза четыре взглянул на часы, пожал плечами и ушел. Бейль сидел в кафе «Лемблен» один, пил кофе, читал газеты и думал: «В Италии бедность не считается преступлением и деньги ничего не прибавляют человеку в глазах общества живых и занимательных людей, которые там меня окружали».
Он вынул записную книжку и стал подсчитывать свои расходы со дня приезда в Париж. Записная книжка была старая, давнишняя, парижская. Просматривая расходы, Бейль вдруг поймал себя на мысли, что выпала статья специальных расходов на женщин. Он был до такой степени погружен в море своих итальянских впечатлений за истекшие четыре года, что даже не заметил этой огромной перемены в себе. Расходы на все остальное были тоже очень невелики. Самая главная статья – театр и книги.
«Можно ли быть довольным собой?» – подумал Бейль и решил, что ему не следует менять образа жизни. Для того чтобы иметь деньги, он не мог и не хотел ударить палец о палец.
Воздержание, к которому он привык в Милане и которое впервые заметил, вернувшись в Париж, его рассмешило.
В те минуты, когда после кофе Марест посматривал на часы, ожидая Бейля, последний испытывал непривычное состояние одиночества, но не чувствовал ни малейшего желания встретиться с Марестом. Он вышел из кафе «Лемблен» и пошел через Тюильри по набережным, останавливаясь около каждого торговца гравюрами. Чувство сильнейшей тоски охватило его под большими каштановыми деревьями Тюильрийского сада. В состоянии отвращения ко всему окружающему Бейль вслух произнес, отвечая на свои мысли о Метильде:
– Раз я не могу ее забыть, то самый лучший исход – самоубийство.
Обогнавший Бейля прохожий с удивлением оглянулся.
Чтобы пропустить его мимо себя, Бейль сделал вид, что не может достать носового платка из редингота, и остановился. Вместе с платком на песчаную дорожку выпал билет на имя барона Мареста, выданный для бесплатного посещения Луврского музея. «Вот где надо провести день!» – обрадовался Бейль и пошел в Лувр.
Длинные галереи с лучшими произведениями итальянской живописи заставили его вернуться к воспоминаниям о посещениях миланской «Бреры». Париж был совершенно забыт среди великолепных картин и статуй. Вот, наконец, копия с картины школы Леонардо «Иродиада», Бейль изменился в лице и, стоя перед полотном, испытывал то странное состояние, которое наполняет человека одновременно чувством горечи и наслаждения. От этой картины Бейль мог оторваться лишь для того, чтобы уйти из музея.
Его охватила парижская горячая пыль. Опять, идя по набережной и покупая английские издания Шекспира в маленьких томиках, он встретился глазами с человеком, глядевшим из кареты, запряженной шестеркой. Толстое вялое лицо и бессмысленные бычьи глаза. Французский король примелькался парижанам. Прохожие даже не поворачивали головы. Лошади медленно тащили экипаж.
«Какая скука. – подумал Бейль. – Вероятно, этот бык, глядя на мою голову итальянского мясника, так же думает обо мне без лести, как и я о нем.
Тем лучше!»
Пересекая дорогу и раскрыв руки, Бейлю загородил путь Марциал Дарю.
– Можно ли так прятаться? Сейчас же идем к нам. Ты ни разу у нас не был. Сегодня у нас обедает твой приятель Филипп.
– Ну если обедает Филипп Сегюр, то разреши в другой раз. Я несколько раз обедал с Филиппом Сегюром за рабочим столом императора. Тогда Филипп не мог говорить ни о чем, кроме своих тридцати ран. Это действительно храброе животное. Но если он был героем в России, в этой азиатской стране, то неужели в Париже вы не можете понять всей его низости?
– В чем его низость? – спросил Марциал. – Впрочем, думай как хочешь. Филипп написал очень интересные воспоминания о походе в Россию и скоро их напечатает.
– Вот уж это одно говорит о его низости. При Бурбонах печатать что-либо о Наполеоне – это значит совершать подлог. Что он может сказать искреннего и честного о русском походе, не подлаживаясь при этом к Бурбонам? Я говорю, что Филипп – мерзавец и напечатает книгу только для того, чтобы получить синюю ленту от Людовика Восемнадцатого. Я к тебе приду, Марциал, и довольно скоро. Передай привет графу и графине.
С этими словами Бейль быстро перешел на другую сторону. Луврская картина стояла перед глазами. Бейль твердо и без колебаний решил на следующее утро отправиться в Лондон.
Вернувшись в гостиницу, Бейль думал, что резко обошелся с Марциалом. Но если бы встретился кто нибудь другой, эта резкость была бы неизбежной: образ Метильды покидает его всякий раз, как только кто-нибудь остановит его на дороге. Всякая встреча на улице, прерывавшая течение его мыслей, вызывала в нем приступ бешенства. А так как мысли были далеко от Парижа, то всякая парижская встреча вызывала раздражение. В таком состоянии вошел Бейль в маленькую, со вкусом убранную комнату Брюссельского отеля.
Бывший слуга, а ныне содержатель гостиницы, Пти, отделал жилище Бейля заново. Книги, альбомы римских видов, флорентийское издание Пиранези и гравюры по стенам украшали комнату. Огромный письменный стол, покрытый малиновым сукном, был завален рукописями.
Около кожаной оттоманки, над которой была полка со статуэтками из Танагры, на кожаном кресле и на полу лежали огромные томы голландского перевода «Тысячи и одной ночи». На подоконнике вороха тонкой бумаги, театральные афиши итальянских концертов, программы, сплошь исписанные карандашом, записки о неаполитанских событиях, сделанные под непосредственным впечатлением рассказов полковника Скотти, чередовавшиеся с размышлениями о любви. И так как этих размышлений накопилось очень много, то Бейль решил превратить их в целый трактат. Осмотревшись кругом, он подошел к письменному столу и с радостью заметил, что работа на три четверти готова.
– За границей могут приходить в голову гениальные мысли, но книгу можно писать только во Франции. В этом я убедился, – шепотом сказал Бейль и, пройдясь из угла в угол, сел за работу, решив, что лучшее дело, какое может он найти себе во Франции, – это создавать книги.
Вернувшись к своим мыслям 1814 года, когда он в Париже после приезда из России снова засел работать над «Историей живописи», Бейль дал себе слово работать изо дня в день. Заскрипело гусиное перо, и он вывел большими буквами латинскую фразу: «Nulla dies sine linea» – «Ни одного дня без письма», и повесил этот листок над письменным столом как напоминание.
В пять часов в дверь постучали три раза. Бейль взглянул на часы: звали к табльдоту. Бейль занял свое место. Через минуту, ехидно улыбаясь и посмеиваясь, вошел Марест и с любопытством взглянул на Бейля.
– Я уже справлялся о вашем здоровье. Отчего вы не пришли в «Руан»?
– Я был в кафе «Лемблен».
– Вот как, – в этом притоне конспираторов и опасных либералов?[129] Поздравляю!
Человек пять или шесть, опустив газеты и оторвавшись на секунду от чтения, метнули глазами на Мареста. Эти «пять-шесть», как лица «без определенных занятий», были отмечены особой печатью обитателей гостиниц. Никто не интересовался ими и их посетителями, но Бейль успел узнать, что им можно верить и что они в сущности имеют вполне определенные занятия. Это мнение подтвердилось впоследствии их участием на баррикадах в 1830 году. Бейль спокойно ответил Маресту:
– Благодарю за поздравление.
Глава двадцать девятая
Концы флагов щелкают, как тысячи бичей; морские канаты натянуты до отказа. На пристани тускло горят фонари, дождь сечет крупный, сплошной. Поздняя ночь в Калэ. Волны с ревом ударяются о берег, молнии чертят небо, без перерыва свистит и воет ветер. Этот заунывный звук ветра охватывает огромные пространства.
Воздух сырой, тяжелый.
В эту ночь Бейль и его спутник, военный экс-комиссар Эдвардс, тщетно разыскивали в темноте среди леса мачт на огромном дебаркадере узкий коридор, чтобы пробраться к маленькому неуклюжему пароходику с огромными колесами по бокам, недавно начавшему переброску пассажиров с французского берега в Англию и обратно через Ламанш.
Поиски длятся целый час. Англичанин Эдвардс говорит:
– Кажется, только на русском языке можно по-настоящему выругать эту погоду и безрезультатные поиски нашего пироскафа.[130]
Бейль молчит и вздрагивает: тонкая холодная струйка воды бежит за ворог по спине. Ветер рвет из рук зонтик и сбивает Бейля с ног.
Поднимая грязный баул из лужи, Бейль еле удерживается от ругани.
Голова болит, во всем теле ломота. Вчера в отвратительной грязной гостинице, куда приехали в дилижансе, Бейль и Эдвардс в нетрезвом виде поругались с английским офицером, который назвал их «вралями». Сегодня утром оба узнали, что оскорбитель уехал.
Эдвардс стонет по поводу того, что оба они остались неотмщенными. Бейль вяло говорит ему, что они найдут этого капитана в Дувре и вызовут его на дуэль. Но из-за чего произошла ссора, Бейль не может вспомнить Ах да, вот в чем дело: Эдвардс рассказывал о происшествии в Лондоне, на Катор-стрит, где собрались на секретное совещание все министры Англии. Только что произошли манчестерские бои с рабочими.
Вы ознакомились с фрагментом книги.