banner banner banner
Маленькие птичьи сердца
Маленькие птичьи сердца
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Маленькие птичьи сердца

скачать книгу бесплатно

Маленькие птичьи сердца
Виктория Ллойд-Барлоу

Сандей живет в небольшом городке. Ей сложно общаться с людьми, поэтому она ищет подсказки, как вести беседы и принимать гостей, в справочнике по этикету и сицилийском фольклоре. Близкие отношения у нее лишь с дочерью, но Долли уже шестнадцать, она вот-вот выпорхнет из гнезда, и Сандей заранее переживает об этом. Когда рядом поселяется гламурная лондонская пара Вита и Ролло, которая обезоруживает своим обаянием, ее тревога только нарастает. Долли все чаще задерживается у них в гостях, забывая предупредить мать, все реже делится с ней секретами, все более странно ведет себя. Сандей все больше беспокоит вопрос: что кроется за фасадом красивой жизни лондонской пары? Это пронзительная история о родительстве, одиночестве и о том, что цена доверия между людьми всегда высока.

Виктория Ллойд-Барлоу

Маленькие птичьи сердца

© Viktoria Lloyd-Barlow, 2023

© Юлия Змеева, перевод на русский язык, 2023

© Livebook Publishing, оформление, 2023

Озерный край,

1988

Я впервые увидела Виту всего три года назад. День начался, как начинались тогда все мои дни – я поздоровалась с дочерью, которая с превращением в подростка стала все больше закрываться и все реже и реже показывать мне себя. Я разбудила ее, приняла душ, оделась, потом, естественно, разбудила ее еще раз и спустилась вниз. Тем летом я ела только белое и, по сути, питалась хлопьями, тостами, кашами и оладьями на завтрак, обед и ужин. В дни, когда допускалась несухая пища, белыми также считались яичница и омлет. Однако в разные дни яйца могли считаться белой едой, а могли и не считаться, и понять это можно было, только подержав яйцо в руке. Такая маленькая, но реальная радость: я, взрослый человек, могла решать, никому ничего не объясняя, считалось ли яйцо белым и, следовательно, съедобным, или не считалось. И никто не посмел бы сказать мне, что я выпендриваюсь. Что я истеричка и просто хочу привлечь к себе внимание. Никто не стал бы игнорировать меня, пока я не съем что-то цветное.

Иногда и лишь в присутствии Долли я для вида ела что-то, что не вписывалось в мой реестр разрешенных продуктов. Так, значит, ты все-таки можешь нормально есть? Можешь делать все то же, что и остальные, и не выпендриваться? Мать часто так говорила. Я же отвечала про себя и продолжаю отвечать даже теперь, когда она умерла: да, мама, могу, но у исключений из правил есть цена, и платить ее мне. Это мое горло и тело пылают, когда я вежливо проглатываю пищу неправильного цвета; моя рука чешется, когда сосед приветствует меня легким касанием. Это мне нести следы этих встреч, этой болезненной сенсорной атаки.

Но нарушение правил ради дочери воспринималось не так травматично. Потому что любовь к ней была сильнее моей приверженности привычкам. Я уже тогда боялась растущего между нами отчуждения, этого откормленного зверя, что стремительно рос вширь и с каждым днем все больше отделял нас друг от друга. Чем сильнее Долли отдалялась, тем старательнее я пыталась поддерживать иллюзию нормальности. Когда могла, подавляла поведение, которое являлось для меня естественным. Так, в белый период я отважно добавляла на тарелку вроде бы бледный, но все же не белый кусок: очищенное и нарезанное яблоко, бледно-зеленый виноград, отварную рыбу или курицу. В период, когда я могла есть лишь фрукты и розовый йогурт, я делала нам сырную тарелку с крекерами, чтобы перекусывать перед телевизором, и тайно содрогалась, когда сухие крошки когтями врезались мне в горло.

В прошлом году наш сад облюбовал местный кот. Это был тощий серый зверь, при приближении нарочно смотревший мимо меня в одну точку; он напоминал мне маленького высокопоставленного чиновника – вежливого, но отстраненного. Несмотря на очевидное отсутствие интереса, он одно время регулярно к нам заходил и приносил маленькие трупики домашних мышей и полевок. Кот аккуратно складывал их у наших ног и садился рядом, всем видом показывая, что находится здесь без особого желания: тельце напряжено, маленькая мордочка повернута в сторону. Поначалу мы пытались его погладить, а он хоть и не убегал, но вздрагивал от наших прикосновений; вскоре мы смекнули, что его лучше не трогать.

Когда я ела не-белую пищу ради дочери, я напрягалась, как тот кот, и ждала, что мою жертву оценят молча и без лишней суеты. Долли благоразумно молчала и никак не комментировала мои попытки бороться со своими странными пищевыми привычками. Я видела в этом проявление такта, хотя на самом деле ей, подростку, было просто на меня плевать. Я в свою очередь не говорила о том, какими тревожными мне казались разнообразные цвета и текстуры пищи, которой она отдавала предпочтение. Теперь я понимаю, что эту теплоту между нами я вообразила. Все, о чем мы молчали, все наши тихие компромиссы я принимала за любовь. Но со временем осознала, что дочь не успокаивают эти недомолвки: они успокаивали лишь меня. Теперь я знаю, что мы с ней разные и совсем не похожи ни в пищевых привычках, ни во всем остальном. Я должна была понять это еще давно, памятуя, как скоро она возненавидела кота.

Вскоре после того, как я тем утром разбудила Долли во второй раз, дверь хлопнула, сообщив, что дочь ушла в школу, и я осталась в доме одна. Я сидела внизу, в холле, а сверху доносилось настойчивое бормотание. Долли забыла выключить телевизор; она часто об этом забывала, и он разговаривал сам с собой в пустой комнате, как заблудившийся в доме пожилой гость. Телевизор недавно подарил ее отец; строгая черная коробка контрастировала с девичьей обстановкой комнаты. Бабушка Долли выбрала эту мебель много лет назад, но рюшечки и цветочки уже давно разонравились Долли, чей вкус теперь стал более утонченным. Летом мы планировали сделать в комнате долгожданный ремонт, но в последнее время она все чаще размышляла, что через пару лет уедет путешествовать или учиться в университете, и тогда часто ли она будет приезжать домой? «Сама знаешь, путешествия… новые друзья… да и работа, наверное», – рассуждала она, подперев рукой подбородок, острый, как у всех Форрестеров, а когда произнесла слово «работа», резко вдохнула и смущенно хихикнула, как школьница на уроке биологии.

Речь Долли нередко была грамматически бессвязной и не имела четкой структуры и темы, но и бессмысленной ее назвать было нельзя. О будущем она говорила обрывками фраз, но в неизменно легком и светлом ключе. Ее речь лилась как прекрасная песнь, и я заслушивалась музыкой слов, но не их смыслом: почти все, что говорила мне дочь тем летом, соответствовало этому описанию. Разговоры были красивым отвлекающим маневром, и я осознала всю глубину своей обиды лишь потом, когда она уехала. Легкость, с которой она говорила об отъезде, ужасала меня, как и сам отъезд.

Тем утром я вошла в ее комнату с намерением выключить телевизор, но так этого и не сделала, заслушавшись фактами, которые обсуждали в передаче. У старого профессора брала интервью бойкая женщина в ярком платье; узор на ткани, казалось, жил своей жизнью, переливался и вспыхивал, как интерференция волн на экране. Профессор считался экспертом по культуре Викторианской эпохи и все лето ходил на круизном лайнере, читал лекции и продавал книги с автографами; одну из них он держал в руках и иногда показывал в кадре.

Ведущая вела интервью бодро и заинтересованно, хоть явно не разбиралась в теме, но беседу затрудняло то, что они с профессором находились далеко друг от друга. Никто не объяснил, что из-за спутникового интервала речь профессора транслировалась с задержкой, поэтому возникало впечатление, что он колебался перед ответом. После каждого вопроса – когда в Британии возникла традиция наряжать елку на Рождество? Почему романы Диккенса такие длинные? – профессор некоторое время молча смотрел в камеру, а выражение его лица не менялось. Когда же вопрос наконец долетал до него по спутниковой связи, его лицо преображалось, и по нему пробегала заметная волна оживления. Первоначальная задержка с ответом и отсутствие реакции на лице напомнило мне, как общалась с людьми я сама. Я вспомнила своих смущенных родителей в школе, толкавших меня в спину, пока я молча выстраивала в голове идеальные фразы, но никак не могла заставить себя их произнести, как умелая пловчиха не может выплыть на поверхность, запутавшись в водорослях на дне. Чужие и знакомые люди часто повторяют заданные вопросы, так как я не успеваю ответить на них вовремя, но сама я эту отсрочку не чувствую. При этом они смотрят на меня неподвижным взглядом, словно рассчитывая, что их суровость заставит меня произнести несказанные слова.

После отсрочки профессор отвечал тщательно выстроенными фразами. Если бы в обычной жизни у меня всегда была такая отсрочка, никто не заметил бы, что со мной что-то не так. Задержка в ответе и сопутствующий дискомфорт были мне так хорошо знакомы, что я поспешила выключить передачу. Перед тем как экран погас, бесстрастное лицо профессора застыло в ожидании – одинокий лик в бескрайнем и беззвучном океане, сквозь который к нему спешили произнесенные слова.

Я начала прибираться в комнате Долли, наслаждаясь установившейся в своем доме тишиной. Раздвинула шторы – и в комнату хлынул яркий утренний свет, ударил мне в глаза и засветил раскинувшиеся за окном поля. Мы жили в городе на дне долины. Позади нашего дома тянулась улица, упиравшаяся в фермерские угодья, расположенные на крутом холме, резко взмывавшем вверх и ведущем прочь от города. Я прожила здесь всю жизнь и знала, что в конце лета эти поля поджигали. Каждый год мне нравилось смотреть, как после сбора урожая работники ферм разводили маленькие костерки, и те разгорались, стимулируя урожайность земли. Гнилостно-сладкий дым опускался в сады на дно долины. И каждый год я мысленно повторяла: брукка ла терра, брукка ла терра. «Горит земля»: этими словами итальянцы описывают усердие, с которым сицилийцы возделывают землю. Я шептала их тихо, как молитву; костры казались благом и приносили очищение. Сжигание земли после сбора урожая научило меня, что горение можно ошибочно принять за сияние; то, что горит, увлекает, как и то, что сияет.

Когда глаза привыкли к солнцу, я увидела, что на лужайке соседнего дома лежит невысокая темноволосая женщина. Дом сдавали отпускникам, а хозяева – Том и его жена – приезжали только летом и иногда на долгие выходные среди года. Местные, как правило, недолюбливали отпускников, которых в последние годы в городе прибавилось, но Том, по натуре дружелюбный, не входил в эту категорию. У него было трое детей, все погодки, и одно время мне казалось, будто он несколько лет носил на руках одного и того же младенца, а потом вдруг откуда ни возьмись появлялись выросшие дети, неуверенно ковылявшие за ним следом, и именно они были его новыми детьми. Его жена была светловолосой, рыхлой и миловидностью сама напоминала ребенка. Женщина в саду являлась ее полной противоположностью.

Она не замечала моего взгляда, и меня это сразу встревожило. Она лежала на спине, раскинув руки и ноги под неестественными углами, будто упала с большой высоты или кто-то специально уложил ее так, пока она была без сознания. Я имела удовольствие наблюдать за ней без двусмысленного визуального контакта, который всегда сулит надежду или отказ, но не дает никаких гарантий, что вы верно его интерпретировали. Однажды я точно так же смотрела на свою маленькую дочь, когда та лежала на спине в компьютерном томографе. Я первой тебя полюбила, говорила я Долли в приступе сентиментальности, прибавляя сама себе очков в соревновании, в котором та даже не собиралась участвовать. Я первой тебя узнала, повторяла я дочери снова и снова; я смотрела на тебя и любила тебя задолго до того, как ты меня увидела. Я произносила эти слова, обращаясь сначала к ее внимательному младенческому личику, затем ко взрослому строгому женскому лицу; произносила ласково и с ложным ощущением собственничества. Ее глаза с возрастом не изменились; во взгляде всегда в равной степени смешивались подозрительность и пристальное внимание.

Женщина, которой предстояло стать моей Витой, лежала на полосато-зеленой лужайке Тома, раскинувшись на солнцепеке в неподвижной неге, подобно окружавшим ее плодовым деревьям. В прошлом году лето выдалось долгим, продленным теплой весной и ласковой осенью; в разгар жары духота, как строгий отец, приговорила нас к домашнему аресту. Но в год Виты солнце появлялось лишь для вида, а лето было летом лишь по внешним признакам, без настоящей жары. Первые его дни запомнились мне утренней дымкой, сулившей тепло, которое так и не наступало. Теперь я понимаю, что они были своего рода репетицией перед тем, что последовало потом, когда внезапно наступивший зной прокатился по нашим сонным улицам с застывшей ухмылкой на лице и раскинутыми в стороны огненными руками.

Вита лежала, раскинув руки в стороны ладонями вверх, точно ждала, что с неба на нее посыплются дары. Ее волосы, красиво заколотые шпильками, и чернильно-синий аккуратный приталенный костюм меня испугали; я решила, что женщина такой элегантной наружности не могла просто так разлечься на лужайке по своей воле и наверняка очутилась там в результате падения или насильственного вмешательства. Я сбежала вниз и выскочила в сад, громко хлопнув стеклянными дверями, а потом открыла скрипучую дверь сарая, чтобы проверить ее реакцию. Она повернула голову и открыла глаза, и мы взглянули друг на друга поверх низкого деревянного забора; она доверительно посмотрела на меня, на миг впустив меня в свой мир. Ее прелестное лицо было спокойным; она встала и зашагала к дому ничтоже сумняшеся, как будто была одна на всем белом свете и никто на нее не смотрел.

Потом мне в дверь позвонили, я открыла и увидела ее. Она стояла на пороге моего дома, сонно моргая, сцепив руки за спиной и потягиваясь на обманчиво ярком солнце.

– Ммм, – тихо пропела она себе под нос, а увидев меня, рассмеялась. – Я еще… не до конца… проснулась! – сказала она.

Не до конца пра-а-аснулась, молча повторила я про себя. Пра-а-аснулась!

Я часто подражаю чужому произношению и научилась делать это мысленно. Мне нравится улавливать ритм чужой речи, рисунок ударных и безударных слогов. Вита тянула гласные, это свидетельствовало о том, что передо мной иностранка с безупречным, старательно натренированным произношением. Я очень внимательный слушатель; таким образом я с детства защищалась от чужих глаз, что всегда, при любой беседе и социальном контакте, стремились встретиться с моими. Я пришла к выводу, что мимика едва ли сообщит мне больше, чем слова. То ли дело манера речи, тон, секундные паузы, акценты – этим языком я владела в совершенстве.

– Здравствуйте! Я Вита, – поздоровалась маленькая женщина, стоявшая на моем пороге. От нее приятно пахло.

Та-да-да! ТААА диии-да, молча повторила я про себя, выискивая в ее речи ритмический рисунок, который указывал бы на принадлежность к другой национальности, происхождению или социальному слою. Слушать чужую речь мне помогали движения пальцев, наподобие тех, что совершает дирижер, но я пришла к выводу, что собеседников это отвлекает и даже настораживает. При первой встрече собеседник обычно акцентирует приветствие или свое имя, но Вита намеренно акцентировала личное местоимение «я», отчего у меня возникло ощущение, что передо мной звезда, которую давно ждали: вот она я, наконец-то!

Мой бывший свекор водил давнюю дружбу с одним актером средней известности, жившим здесь у нас неподалеку, и неизменно упоминал об этом при любом удобном случае. Я встречала актера несколько раз дома у свекров, и каждый раз тот здоровался со мной как впервые, соблюдая один и тот же ритуал: кланялся и скромно поднимал взгляд, а потом называл свое имя с краткой лукавой улыбкой, как будто все это было игрой в формальности, а на самом деле никому не надо было сообщать, кто он такой. Но Вита была не из таких; восторженным тоном своего приветствия она словно признавала, что между нами уже существует некая связь, а акцент на «я», казалось, включал и меня. Как будто я ждала ее или догадывалась о ее существовании до нашей встречи; как будто мы уже были близкими друзьями.

Попытки наладить дружеское общение всегда должны исходить от старожилов квартала. Если соседи не инициируют знакомство, новоселы должны соблюдать правила вежливости при случайных встречах и не требовать сближения, а также не сообщать о себе лишнего. Свои познания по теме соседского общения я черпала из зачитанной книжки, которая появилась у меня еще в подростковом возрасте, когда я начала попадать в различные запутанные социальные ситуации и не знала, как себя вести. «Дамский этикет: путеводитель по поведению в обществе» принадлежал перу Эдит Огилви, дамы почтенных лет, написавшей огромное количество любовных романов и надевавшей бриллианты и розовый шифон даже за завтраком. Эдит, с одной стороны, щепетильно следовала светским правилам, а с другой, была в меру эксцентрична – труднодостижимый баланс, к которому я сама однажды надеялась прийти. Леди Огилви, мир ее праху, дважды побывала замужем, и оба мужа подарили ей аристократические титулы и возможность жить в роскоши; о своих удачно сложившихся жизненных обстоятельствах она не раз писала в своих книгах; об этом же свидетельствовали и ее фотографии. По причине отсутствия иных забот Эдит занимали исключительно тонкие материи: как управлять прислугой загородного дома и с какими титулами обращаться к заезжим высокопоставленным лицам. Но в целом ее советы относительно поведения в обществе были довольно полезны. Соседям и новым знакомствам Эдит посвятила целую главу. Однако в ней ничего не говорилось о том, что делать, если ты случайно увидел соседку спящей, а потом та проснулась и явилась к тебе домой без приглашения.

– Я вас увидела и решила представиться. Захотела познакомиться. Муж говорит, что я слишком нетерпелива, всегда первая напрашиваюсь в гости, люди не успевают нас пригласить, – рассмеялась Вита.

Она смеялась громко и непринужденно, не прикрывая рта и не пытаясь скрыть своей радости, как большинство людей, а напротив, широко открывала рот, демонстрируя мелкие блестящие зубы.

Успокойся, успокойся, тихо, тихо, тихо, твердили мне в детстве, когда я слишком шумела. Громче, повтори, ну чего ты так тихо, постоянно одергивали меня, когда я стала постарше. Но Вита первая нарушила правила этикета, и сама в этом призналась; наше знакомство произошло задом наперед не по моей вине, и я была ей благодарна. В ее произношении я услышала спокойную уверенность роскоши; то звучала речь человека, в чьей жизни были уроки тенниса, частные школы и летние каникулы за границей. Она говорила властно и успокаивающе, словно заказывала коктейли у неопытного бармена. Я поняла, что никогда не слышала такого правильного английского произношения, как у Виты, и, пожалуй, она все-таки не иностранка. Она тараторила так бойко и безупречно, что даже я с моим талантом замечать несоответствия решила, что столь беглое произношение не может быть настоящим, что это пародия, искусная игра. Но ее речь была чистой и лилась непринужденно.

– Почему вы остановились у Тома? Вы дружите? – спросила я.

Из-за тонкой изящной фигуры издалека она казалась моложе, но, увидев ее вблизи, я поняла, что она намного старше меня. Судя по неглубоким морщинам, ей было около пятидесяти пяти; у нее были внимательные глаза и кожа, которая выглядит свежо лишь под солнцем, умасленная средством для загара. В наших краях загар сойдет уже в сентябре, подумала я. И щеголять загаром тут не выйдет: большую часть года мы ходим в куртках, замотанные шарфами. Я повторяла это про себя маминым голосом, но даже ругая Виту про себя, знала, что та отыщет способ быть загорелой круглый год и найдет повод выгулять платье, в котором этот загар предстанет в лучшем виде. Кожа Виты сияла, как атлас; такой кожи я прежде ни у кого не видела. И неудивительно: второй такой Виты я не встречала. Она была как драгоценный камушек в форме человека, добытый в недрах земли и поднятый на поверхность, чтобы жить среди нас, обычных серых камушков, своим блеском напоминая о том, какие мы серые и скучные. По сравнению со мной, бледной и невзрачной, Вита – смуглая, с точеными формами – казалась прекрасным мраморным изваянием. И на ощупь была холодной, как мрамор. Я по сравнению с ней была шепотком, трепещущей искоркой, дуновением ветерка, едва заметным в знойный летний день.

– У Тома? Ах да, у Тома! Мы с ним хорошие друзья. Что за милый, милый человек, правда? Чудесный человек. А вас как зовут?

Ее внезапное появление на моем пороге в тот день само по себе было социальной неловкостью, и я мысленно пролистнула свод правил поведения при первой встрече. Хотя Вита смотрела на меня, я не ощущала привычного давящего ожидания; она, казалось, не испытывала ни любопытства, ни беспокойства. Ее пристальный взгляд ничего от меня не требовал; я к такому не привыкла, но это успокаивало. Наконец я представилась, попытавшись сымитировать ритм ее приветствия: та-да-да! ТААА диии-да.

– Здравствуйте! Я Сандей, – назвав свое имя, я отошла на шаг назад, увеличив промежуток между нами. Я постоянно пячусь; весь мир – бесконечная череда комнат, куда я захожу по ошибке. И ни в одной из этих комнат мне не удается задержаться надолго; меня срочно вызывают в другую, где я должна вести себя уже иначе, а как – непонятно. Иногда я пячусь, пячусь и упираюсь в стену, пытаясь сбежать от кого-нибудь из знакомых, а потом отползаю и пячусь вбок, как крабик на несгибаемых ножках. Скажите «как поживаете» и никогда – никогда – не говорите «рада знакомству», шепнула мне невидимая Эдит. – Как поживаете?

– Сандей?[1 - Сандей – воскресенье, букв. – солнечный день (англ. Sunday).] – ответила Вита. – Какое прекрасное имя, дорогая! Чудесное. А вы как поживаете? – она одобрительно смотрела на меня, будто мы условились назваться вымышленными именами и мое вымышленное имя пришлось ей по душе.

Я не стала интересоваться, почему мое имя не вызвало у Виты никаких вопросов и нареканий; давным-давно я заставила себя смириться с тем, что люди могут быть непредсказуемыми. Но, приняв непредсказуемость этого мира, я обрекла себя на жизнь в одиночестве в кроличьей норе. С тех пор мне приходилось цепляться за любую твердую реальность и незыблемые факты, за особенности произношения и рисунок речи, которые никогда не врали. Моя жизнь превратилась в карикатуру, где невозможное и не имеющее научного объяснения никогда не ставилось под сомнение, несмотря на всю свою странность. Скажем, начальник нашей местной почты никогда не здоровается со мной веселым «доброго денечка!», как с другими гражданами. Когда я захожу на почту в пасмурный день, он спрашивает: «Куда ты дела солнце?» Он произносит эти слова грубо и без тени улыбки, как будто я лично ответственна за плохую погоду и украла у него то, что принадлежит ему по праву. В другие дни он спрашивает, почему я принесла дождь, снег или ветер; я, по его мнению, виновата в любой погоде, кроме солнечной. А в качестве прощания он произносит столь же бессмысленную фразу: «В следующий раз, дорогая, будь добра, принеси с собой солнце». Таким образом он заранее благодарит меня за хорошую погоду вежливым и будничным тоном, как будто отсчитывает сдачу.

Для тех, кто шутит со мной такие шутки, я отрепетировала звук, похожий на резкий выдох: ха! Звук призван показать, что шутка кажется мне смешной и я ее понимаю. Звук «ха!» – мой ответ на все загадки общения, которые нельзя разрешить, сказав, к примеру, «это интересно». Последнее людям тоже нравится, но оба ответа можно произнести лишь во время паузы в речи собеседника и ни в коем случае не во время говорения, даже если собеседник повторяется. Не следует указывать собеседнику, что он повторяется, даже если заметили фактическую ошибку. Кроме того, люди любят, когда им смотрят в глаза. Но не слишком пристально. Как для всех ситуаций, связанных с общением, у меня есть целая система, как поддерживать визуальный контакт. Я смотрю в глаза ровно пять секунд, отвожу взгляд на шесть и снова смотрю в глаза в течение пяти секунд. Если не выдерживаю пять, пробую выдержать хотя бы три.

Людям также не нравится, когда собеседник ерзает, стучит пальцами или совершает другие лишние движения; они любят неподвижность. И любят, когда им улыбаются. Эдит Огилви утверждает, что улыбка способна облагородить любое, даже самое невзрачное лицо. Человек, обделенный красотой, должен стремиться выражать благодушие и радость. Улыбка приведет к успеху в обществе, а угрюмость не поможет завести друзей и новые знакомства даже писаной красавице.

Пытаясь слушать собеседника и изображая сосредоточение, я думаю лишь о том, что скоро это закончится. Так много правил, так много всего нужно упомнить, что слова собеседника чаще всего пролетают мимо ушей.

Заметив, что я попятилась, Вита восприняла это как приглашение войти и тут же вошла, воскликнув, что у нас совершенно одинаковые дома. Проходя мимо меня, она похлопала меня по руке; темно-синяя ткань ее костюма оказалась на удивление мягкой. Ее уверенность обволакивала, как аромат, и я ее вдохнула. Вита похвалила одинаковые белые стены, которые были у меня во всех комнатах, но похвалила походя, как хвалят увиденный мельком пейзаж или скульптуру в музее. Я почему-то сразу поняла, что ее дом, где бы тот ни находился, пылает многоцветьем красок и всегда полон гостей, картин, шума и гама. Эдит Огилви отличалась большой строгостью в отношении интерьеров и настаивала, что обстановка дома должна быть невычурной, комфортабельной и выдержанной в натуральных тонах. Хороший вкус не позволяет держать в доме ничего броского, к примеру, слишком новые или необычные предметы или фотографии, единственным назначением которых является демонстрация социальных связей. Насчет последнего мне можно было не переживать.

Наши с Томом дома располагались на тихой улице, как два одиноких близнеца: единственные два особняка ранней Викторианской эпохи среди домов середины века, разделенных на две части, для двух семей. Дом Тома построили раньше; он стоял в конце улицы и из всех домов нашего квартала был наиболее защищен от посторонних глаз. Застройщик обанкротился, не успев реализовать свой план застроить всю улицу добротными особняками из красного кирпича с элегантными крылечками. Поэтому наши два викторианских особняка, внушительные и строгие, выделяются на фоне стоящих вокруг небольших типовых домов, и эта видимая разница противопоставляет нас соседям. Меня с моим домом связывают болезненные чувства; я ощущаю себя женой, чей муж значительно выше ее по социальной лестнице, а к любви постоянно примешивается леденящий страх быть брошенной и остаться ни с чем. Я никогда не смогла бы купить дом сама и часто представляю параллельную жизнь, в которой живу в приюте или на улице, грязная, пугающая и себя, и окружающих. Мои родители много работали, жили скромно и выплатили полную сумму по закладной незадолго до десятого юбилея свадьбы – поразительное достижение, которое я с моим жалким доходом никогда не смогла бы повторить.

Мы с Витой зашли в кухню, где все еще висели бирюзовые кухонные шкафчики с янтарным рифленым стеклом, которые повесил мой отец, когда я была маленькой.

– Какой красивый цвет! – воскликнула Вита и робко провела рукой по дверце шкафчика, как делала я сама.

Но было уже поздно менять то, что я собиралась сказать. Я привыкла, что при первой встрече люди обычно спрашивают, «где вы живете» и «кем работаете». Поскольку Вита уже знала, где я живу, я подготовила реплику, в которой кратко описывала свою работу на ферме. Я не ожидала, что разговор уйдет в сторону дизайна интерьеров, а ведь мне стоит большого труда и времени перенаправить разговор в другое русло и сосредоточиться на чем-то новом. При этом я не завидую способности других людей быстро перестраиваться; меня она пугает. Их ум, как пойманная рыбка, трепыхается и постоянно и бессмысленно кружит. Я же плыву дальше, не замечая смены течения.

– Я работаю на ферме. В теплицах, – слова слетели с языка непроизвольно; сказав то, что планировала, я могла продолжить разговор на дальнейшую тему. Но я знала, что мой ответ покажется ей странным, поэтому нарочно произнесла его тихо, почти про себя. А потом добавила громче: – Мой отец сам сделал эти шкафчики. Они тут с моего детства.

Эти шкафчики были единственным выделяющимся цветовым пятном в моем белоснежном доме. Мать не интересовалась интерьерами. Она любила лишь воду, что ждала за порогом и мягко покачивалась за окном ее комнаты, отделенная от дома лишь дорогой. Отец спрашивал, в какой цвет покрасить стены в той или иной комнате, но мать всегда отвечала: «В белый».

А если он предлагал подумать, отвечала: «Сам выбери, Уолтер» и больше ничего не говорила.

Он не выносил ее молчания. Поэтому покрасил дом так, как она сказала, и дом получился белым, а мебель и другие предметы обстановки он выбрал сам и расставил по своему разумению. Бирюзовую кухню он строил молча, а моя восьмилетняя сестра и я, всего на год ее младше, часами следили за ним из коридора. Тихими строгими голосами, как антропологи, наблюдающие за странным древним ритуалом и пытающиеся уловить его смысл, мы сообщали друг другу, чем он занят. Он рисует на стене карандашом. Берет молоток. Тихо, он меня увидел!

Вита одобрительно кивнула, оглядев папины шкафчики, и принялась с энтузиазмом перечислять, что у наших домов было общего. Архитектор и строитель любили лепнину, и Вита с восторгом отмечала все завитушки, резные арочные проемы и камины, которые у нашего дома и дома Тома были одинаковыми. Схожесть, кажется, ее радовала, а не огорчала; она сама в этом призналась, оглядываясь и рассеянно похлопывая меня по руке, как близкую подругу. На кухне я предложила ей сесть за маленький столик, но не предложила чаю. Принимая незнакомого гостя, не стоит вести себя так, как вы обычно себя не ведете, предупреждал «Дамский этикет». Хозяйка должна вести себя сообразно своим привычкам, а не стремиться исполнить претенциозные новые ритуалы, которые затем не сможет повторить. Я представила Эдит в пене розового шифона, обволакивающей ее рыхлое тело (физические нагрузки для дам нежелательны, если речь не идет о благородных играх вроде тенниса или крокета); она рассуждала о том, как опасна показуха, являющаяся худшим из нарушений для дам. Она также весьма строго ограничивала спектр тем, на которые дозволено беседовать с новыми соседями: рекомендую говорить об окрестностях, местных магазинах, домах и так далее. Никогда не обсуждайте личные качества, поведение и привычки других соседей; это признак дурного вкуса.

Я рассказала Вите историю наших одинаковых домов и застройщика, обанкротившегося из-за своего оптимизма. Я всегда представляла его серьезным джентльменом с тонкими усиками; он мечтал построить добротные дома для граждан из своего квартала и стыдился своей неудачи. Вита в ответ хмыкнула, не открывая рта: так часто делала и Долли. Мол, описываемая ситуация настолько предсказуемо смешна, что даже смеяться не стоит.

– А мне кажется, это очень грустная история. Вы так не думаете?

Вита ответила, не раздумывая:

– Грустная? Нет! Думаю, этот застройщик был таким же идиотом, как я. У меня тоже каждый день возникают новые идеи, как заработать миллионы. К счастью, муж указывает на недостатки в моих грандиозных планах, – она произносила «миллионы» как «мильёны», а «идиотом» как «идьётом»; я попробовала проговорить это про себя: мильёны, идьёты, а она тараторила дальше: – Наш застройщик никогда не обанкротился бы, будь он замужем за Ролсом, и мы сейчас жили бы на улице, где все дома были бы как наши. А получается, мы такие одни. Но мне так больше нравится, а тебе, Сан-дей? – то, как она произнесла мое имя и включила меня в свой эксклюзивный круг, мигом лишило меня сочувствия к оптимистичному джентльмену с тонкими усиками, построившему мой дом и из-за этого потерявшего все свое состояние. Благодаря его потере мы теперь были «такие одни». – Ролс тоже занимается домами. Он на этом собаку съел. Он очень хорош. Даже слишком: наш таунхаус купили в тот же день, когда мы выставили его на продажу. Иностранцы; что с них взять, – последние слова она произнесла театральным шепотом, оттопырив губы.

Я бесшумно повторила эту новую для себя фразу, повернувшись немного в сторону: иностранцы; что с них взять. Я произнесла ее в точности как Вита, стараясь не касаться зубов губами, словно мне не нравился вкус слов. Иностранцы; что с них взять.

– И даже недостроенные дома у него все под бронью. Но милый Том предложил пожить здесь, чтобы мы не остались бездомными. Очень любезно с его стороны. Его жена опять ждет ребенка, слышала? Опять! И в этот раз у нее постельный режим. Осложнения, – последнее слово она произнесла тем же доверительным шепотом и так же выпячивая губы, как «иностранцы, что с них взять». – Этим летом они не приедут, – она сделала преувеличенно скорбную мину, опустив уголки губ, как мим, дополнявший преувеличенной мимикой все свои слова. Смотри! Видишь, как грустно мне оттого, что жена Тома вынуждена соблюдать постельный режим и не может приехать в свой летний дом? Видишь? Потом так же быстро ее лицо озарилось улыбкой. – Вот почему он сдал нам дом, – последовало молчание. – А у тебя есть дети? – наконец спросила она и окинула взглядом комнату, словно ища приметы присутствия детей; ее желтые глаза напомнили мне глянцевые стекляшки с черной точкой в середине, которые были на месте глаз у дорогих кукол.

Я представила бесконечные ряды этих круглых и немигающих глаз на складе магазина игрушек.

– Дочь. Но ей уже шестнадцать, – стоило мне это сказать, как кукольные глаза Виты изменились; взгляд то ли смягчился, то ли ожесточился, я не поняла, увидела лишь заметную перемену.

Лица новых знакомых сбивают меня с толку: невозможно понять, о чем они думают. То, что удается прочесть по выражению их лиц, нередко оказывается бесполезным; все равно что знать национальность иностранца, но не понимать его язык.

– Уже взрослая, значит. Ну и хорошо, маленькие дети – это капец, – ее благородный выговор смягчил резкость, прозвучавшую совсем не грубо. Тогда я еще нервничала, услышав ругательство; по опыту, ругательства обычно предваряли ссору или скандал. Но Вита бранилась не так, как все; разница между ее тоном и произнесенными словами обеспечивала необходимую дистанцию и звучала отрадой для ушей. Она бранилась как бы между прочим и бросалась резкостями, как окурками; те падали к ее ногам, не задевая ее. – В городе в нашем районе было столько детей! И все друзья размножались беспрерывно. Даже моя лучшая подруга… – она не договорила, замолчала впервые с тех пор, как зашла в дом, и закрыла глаза. Потом ее глаза открылись снова, и она вернулась, улыбка вновь засияла на лице, почти не померкнув – почти. – Теперь мы вернулись в мир взрослых, Сан-дей. Наконец!

– А у тебя нет… – я заговорила, но осеклась, поняв неуместность столь личного вопроса.

Эдит никогда бы не одобрила столь прямых расспросов при первой встрече; беседа должна касаться лишь общих тем. Материнство же входило в длинный список «вопросов, которые нельзя задавать никогда», как и все остальные вопросы, которые мне хотелось задать. Например, какого вы роста? Мне хотелось спросить это у всех, кого я встречала на улице. Вы умеете водить машину? Как, по-вашему, повлияло объединение Италии на южные регионы? Вы любите ездить на автобусе? А эта книга? Вам она нравится? Я никогда не задаю эти вопросы, но проглатываю их каждый день, и они ползают внутри, как муравьи, щекочут, кусаются и не находят себе места. Тихонь считают странными, но молчание не так донимает, как бесконечные расспросы. А я пока не вычислила идеальное число вопросов, которые можно задать; мне кажется, я всегда задаю слишком много. В итоге все недовольны: и я, и тот, кого расспрашивают.

– … детей? – договорила Вита за меня. – Нет, дорогая, спасибо большое, но нет. С детьми шизануться можно, а я не хочу.

С детьми шизануться можно, повторила я про себя и улыбнулась. Шизануться. Мне нравилось, как Вита выражалась, хотя «капец» понравилось больше.

– Но ты же замужем, – я догадалась бы об этом, даже если бы она не упомянула мужа.

Когда она говорила, ее руки со сверкающими кольцами нетерпеливо отплясывали в воздухе, словно торопя ее речь. Думаю, Вита ничуть бы не смутилась, если бы я начала отстукивать речь пальцами, так как сама, считай, делала то же самое.

– Да, а ты? – эти три слова слились у нее в одно и прозвучали как «дааты?».

Я отстучала ритм по коленке, сложив три пальца – указательный, средний и безымянный, – и уловила легкое повышение интонации в конце; пальцы подсказали, что интонация означала спокойное любопытство, а не надежду услышать подтверждение, что я тоже замужем.

– Нет. Уже нет, – ответила я и нарочно произнесла это как «нетуженет»; мне понравилось, как ее слова сливались в одно длинное слово.

Но у меня так красиво не получилось, согласные царапнули слух, не получилось мягкого бормотания на французский манер, как у нее. Однако в ответ лицо Виты заметно смягчилось, а любопытство в глазах погасло. Замужних женщин часто интересует мой развод, они тревожно допытываются, как все было, словно ждут, что я расскажу о своих ошибках и таким образом уберегу их от повторения моей судьбы. Но Вита была слишком вежлива и не опустилась до уровня сплетен.

– Ролс никогда не хотел детей, – продолжала она, ненавязчиво уводя нас от тревожной темы моего бывшего замужества. Она уставилась в окно с краткой и сияющей улыбкой, словно снаружи стоял невидимый фотограф, попросивший ее попозировать. – Он предупредил об этом с самого начала. Всегда говорил, что не захочет делить меня с ребенком. Такой уж он сентиментальный. Хотя мне кажется, теперь он не так в этом уверен, – она потупилась и стала разглядывать свое обручальное кольцо, повертела рукой, и крупный камень тускло блеснул на свету.

Я подождала, но она не уточнила, в чем теперь не уверен муж – в том, что не хочет детей или в своей сентиментальности по отношению к ней.

Она снова перевела взгляд на меня, и я вовремя спохватилась и не стала повторять ее слова бесшумно, одними губами. Я подумала о том, что хотела сказать, а я хотела сказать, что жизнь без детей открывает большой простор для самореализации. Вита села на стул и молча повела плечами, словно стряхивая маленького безобидного жучка. Под горлом у нее был небрежно повязан бантик, блузку из тонкой ткани было почти не видно под пиджаком, и сейчас она поправила болтающиеся концы бантика и ласково их разгладила.

Пальцы у нее были тонкие, а ручки маленькие, как у ребенка, хотя ногти были накрашены темно-вишневым лаком, и тот поблескивал, когда она жестикулировала, а она делала это непрерывно. Я не люблю дотрагиваться до людей, но в тот момент мне захотелось взять маленькую руку Виты в свою ладонь, легонько сжать и успокоить ее пальцы, теребившие бантик на шее. Позже я так и сделала, и ее кожа оказалась холодной, как я и подозревала. Многое о Вите я угадала инстинктивно, как наверняка угадываете и вы, общаясь с окружающими. Поначалу мне казалось, что это чутье сверхъестественное, потом я поняла, что так же угадываю, какими окажутся на ощупь растения или земля, прежде чем их коснуться. Однако все, что я угадала про Виту, как оказалось, не имело никакого значения. И вместе с тем легкость, с которой я ее понимала, можно было принять за любовь.

– Ролло работает в городе. Сейчас он там, – она говорила об этом с деланым безразличием выигравшего в лотерею, словно постоянное отсутствие ее мужа было большой удачей, а не необходимостью. – Раньше мы работали вместе, но я постарела, а он нет. Мужчины не стареют, верно?

Еще как стареют, раздосадовано подумала я. Как это не стареют? Что за ерунда.

Тут, видимо, впервые за время нашего разговора недоумение отразилось на моем лице, потому что она поспешила объяснить:

– Они все еще могут выбирать, когда мы уже не можем. У Ролса по-прежнему может быть полон дом детей, – она обвела жестом комнату, словно эти призрачные несуществующие дети бегали вокруг. – А я вот уже не смогу, – она сложила ладони, показывая, что больше не хочет говорить на эту тему, и широко улыбнулась. – А как зовут дочку?

– Долли, – всякий раз называя ее имя, я улыбалась. До сих пор улыбаюсь.

– Мне нравится это имя, – пропела Вита. – Какое красивое! Вита – имя старой бабки.

Я догадалась, что в обычной жизни она никогда бы не сказала «бабка», что она кривлялась, а обычно она говорит «бабушка», и каждый слог звучит четко, как выдох пловца. Я догадалась об этом, потому что моя собственная речь пориста и подражает чужой манере. Пространство между мной и речью, между мной и другими людьми хрупко и изменчиво. Я заметила, что при мне Вита стала мягко тянуть гласные, вероятно, чтобы казаться мне ближе. Я предпочитала звук ее настоящего голоса; она говорила, как одна из сестер Митфорд, как дебютантка в белых перчатках из черно-белой хроники. Я представила, как расскажу Долли о новой соседке вечером после работы. «Вита не говорит; она щебечет», – так я про нее скажу. Щебечет. Как маленькая птичка.

Вита все еще щебетала:

– … и если бы я могла выбрать себе новое имя, я бы так и назвалась! Долли.

Она выглянула в сад, будто на самом деле решила сменить имя на новое. Дол-лей. Я была готова сколько угодно слушать, как она произносила имя моей дочери. Даже когда она называла ее Доллз. Даже в самом конце. Я бы и сейчас хотела это услышать.

– Вообще-то, это ее краткое имя. А полное – Долорес, как у моей сестры. Моей сестры Долорес, – я повторила это имя, надеясь, что Вита произнесет и его.

Долли назвали в честь тети, а мою мать – в честь ее покойной бабушки по отцу, Марины. Та была старшей из семи детей, считавших ее своей второй матерью; детям было сложно произносить ее полное имя, и ее называли Ма. Я не стала рассказывать это Вите. И не хотела, чтобы она произносила имя моей матери.

– Твоей сестры? Как мило, а они близки? Она здесь живет? – спросила она.

– Нет… и не жила… то есть… моя сестра… ее больше нет. И родителей. Остались только мы с Долли, – я снова не договорила и немедленно пожалела, что вообще начала этот разговор, который неизбежно повлек бы за собой расспросы, возгласы сожаления и – самое неудобное из всего – попытки меня утешить. – В семьях Южной Италии, – проговорила я голосом учителя, отвечающего на вопрос ученика, – издавна существовала традиция называть ребенка в честь недавно умершего родственника, сестры или брата, а все потому, что люди верили в переселение душ. Поэтому в семье нескольким детям могли дать одинаковые имена, называя новорожденных именами их недавно умерших братьев и сестер. Выживших считали баловнями судьбы, ведь в них воплотились души многих, и любили их тоже за двоих или за троих.

Вита терпеливо меня слушала. Когда я наконец замолчала, она повторила мои последние слова.

– Любили за двоих и за троих? Что ж, этих родителей можно понять, – она наклонилась ко мне и взглянула мне в лицо пристально и без малейшего стеснения. Тут мне показалось, что я перешла некую невидимую черту приличий, которую переходить не следовало, сошла с размеченной тропы и ступила на запретную территорию. Я отвела взгляд и выглянула в сад. А она снова подхватила нить нашей беседы с ловкостью матери, подхватившей споткнувшегося ребенка: – Что ж, чудесно, что ты дала дочери семейное имя. Правильно сделала. И я вижу, что ты любишь Долли за двоих.

Ее слова уняли сомнения, которые прежде никогда меня не покидали. Они не принесли полной и безоговорочной уверенности и не окутали меня безмятежным спокойствием, но пробудили во мне что-то спящее. То, что спало, сколько я себя помнила.

Рыба со сверкающей чешуей

Н а следующее утро после нашей первой встречи, вскоре после того, как Долли ушла в школу, Вита снова возникла у меня на пороге, на этот раз в пижаме. Она не стала говорить: «Привет, это снова я», не извинилась за раннее вторжение. Непринужденно и изящно она прошла по коридору в кухню, как будто приходила ко мне каждый день. Заговорила без приветствия и предисловия, словно продолжив нашу беседу с того места, где та вчера оборвалась. Я давно перестала хотеть и даже разрешать себе верить в то, что смогу с кем-то сблизиться. Но в тот момент мне этого захотелось, и жажда близости затрепыхалась во мне, как встревоженный маленький зверек с крошечным сердечком, бьющимся быстро и четко.

– У тебя есть молоко? У нас в холодильнике вообще ничего, кроме вина. Я ужасная хозяйка. Ролс твердит, что в городе мы бы умерли с голоду, если бы не друзья и рестораны, – сказав «друзья и рестораны», она приставила ладони к внешним уголкам глаз, отгораживаясь ими, как ширмой, посмотрела вниз и медленно покачала головой. Как мим, изображающий стыд для невидимой аудитории. Вита все свои слова сопровождала преувеличенными театральными жестами, и тогда мне это нравилось. Она торжествующе взглянула на меня, блеснув улыбкой и по-прежнему закрывая руками лицо и свои большие глаза: – А что мы тут будем делать?

– Тут есть кафе. И китайский ресторан. Китайский ресторан, где можно заказать еду навынос. Вам понравится, – я успокаивала ее, как успокаивала бы Долли.