Виктория Беломлинская.

Роальд и Флора



скачать книгу бесплатно

© Виктория Беломлинская, 2017


ISBN 978-5-4490-1468-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие-посвящение

Мама посвятила эту книгу своему отцу —

Израилю Марковичу Анцеловичу.

Он один из главных героев этой книги. Мама мечтала увидеть ее изданной, подарить ему. Но впервые книга вышла в Америке, в издательстве «Эрмитаж» в 1993-м, когда деда уже не было в живых.

Нам с мамой повезло – мы обе встретились с ним, как только родились, и покуда он жил на этой земле – он не переставал нас изумлять и восхищать. Я решила, что в этой книге – будет много его фотографий: и таким, каким его помнила мама, и таким, каким помнила я – седым, но по прежнему прекрасным.

Юлия Беломлинская, составитель и старшая дочь Виктории

Беломлинской.


Все фотографии – из домашнего архива семьи Беломлинских


Израиль Анцелович с дочерьми: Дальмирой и Викторией. Фотография сделана в день его ухода на фронт.

Возвращение к себе

Это было года за полтора до окончания войны. Еще до того, как Флора пошла в первый класс, до того, как ее положили в больницу для дистрофиков, до того, как она отморозила пальцы на руках и ногах, до того, как ее обрили наголо… Так что точно, они тогда только-только вернулись в Ленинград. Ну, разве что чуточку попозднее, мать уже успела немного успокоиться из-за квартиры. Правда, что она недолго по ней убивалась, но уж такой характер у Ады: другим и не снилось, какой она может скандал, какую истерику закатить по всякому пустяку – вот и тут ее больше всего волновало, что Залман – дурак; она, как с вокзала приехали, вошла, страдальческим взором окинула новое их жилье, села на диванные подушки, вместо отсутствующих стульев заботливо сложенных Залманом на полу, закрыла лицо руками и сквозь них простонала: «Какой дурак, господи! Ну, какой дурак! Это надо же…» И пошло и поехало, как она его честила, какие проклятия посылала на его голову, даже в собственной смерти винила, как будто она уже и вправду умерла. И как будто не она все эти годы дрожмя дрожала за его жизнь и каждую ночь говорила себе: «Пусть все, что угодно случится, только бы он остался жить!..» Залман, наверное, тоже так о них думал, и что ему было до того, в какой квартире жить – в такой, в сякой, когда главное – война к концу подходит, все живы пока, и он вырвался на какие-то считанные дни с фронта в Ленинград, то есть его командировали с заданием, но он за эти дни все провернул: и вызов им успел сделать, и вот с квартирой решил вопрос. В их довоенной квартире поселился один инженер с Кировского завода и совсем прочно обосновался; мебель вся уже инженерова стояла, от их мебели и следа не осталось; ее, по словам инженера, видно, кололи на дрова прямо на кухне, и немудрено: у кого это в блокаду нашлись бы силы вытащить из квартиры такой громадный дубовый буфет, в теперешние их комнаты его и не внести было бы, правда, стулья, тоже дубовые, еще дедовские, так-таки вытащили – Залман их потом в одном доме видел, даже попросил хозяина встать, перевернул стул и на всякий случай проверил, есть ли клеймо деда.

Клеймо было на месте, то самое, каким он, краснодеревщик и обойщик-декоратор Двора Его Императорского величества, метил свои изделия, но какое все это могло иметь значение, смешно даже думать, теперь, когда Залман хорошо знал, что тут люди перенесли, в каком аду выжили. И его дети, слава богу, тоже живы, и жена, и скоро все это кончится, надо только, чтобы они вернулись и ждали его дома. Тогда, он твердо верил, все будет хорошо. Но если с ним все-таки что-нибудь случится – так тем более, в последнюю минуту он должен знать, что у них есть своя крыша над головой. А вот что делать с крышей – тут он немного растерялся: не гнать же человека с уже обжитого им места. Но инженер сам ему выход подсказал: разбомбленную квартиру, в которой он прежде жил, уже успели подлатать, и он мог бы в нее переехать, но тут ему до завода ближе и вообще, и он предложил Залману поменяться. Правда, она коммунальная, три смежных комнаты его, а в четвертой соседка, но зато самый центр: тут и Летний сад, и Марсово поле, и все такое… Мирная жизнь представлялась Залману каким-то сплошным гуляньем по садам и паркам, по друзьям и знакомым, и он очень обрадовался; до войны у него была машина, на которой он развозил по домам гостей, а теперь ее нет, и дети выросли, им полезно будет жить поближе ко всем этим памятникам старины. А что, люди не живут в коммунальных квартирах? Да еще в сто тысяч раз в худших условиях, в одной комнате по пять человек ютятся, а тут три комнаты, да в них и ставить-то нечего. Хорошо, что по ордеру выдали коечто, там стол, диван, кроватки две железные и шкаф с зеркалом, жаль только, что когда впопыхах, в последний день вез все это богатство со склада, зеркало по всей диагонали лопнуло, и Залман ужасно расстроился: конечно, теперь Ада будет переживать и бояться, что в доме разбитое зеркало. Что ее что-нибудь другое может огорчить – это ему и в ум не могло прийти, но разбитое зеркало – скверная примета, говорят к покойнику, хотя, впрочем, все это глупости…

Потом они лет пятнадцать жили с этим разбитым зеркалом и всегда думали, что это плохая примета, и боялись, что кто-нибудь умрет, но сменить зеркало так и не собрались, и никто, слава богу, не умер, хотя примета есть примета… А в те первые минуты его обезображенная поверхность как-то особенно зловеще отразила все убожество залмановских благоприобретений.

Непоправимое зло заключали сами комнаты: первую, вытянутую длинным угрюмым коридором, надо было пересечь по диагонали для того, чтобы попасть в следующую, квадратную, но ее тоже приходится пересекать из угла в угол, и за тонкой перегородкой к ней лепится третья – маленький гробик, его видно Залман определил быть детской, потому что сам укрепил под низким, растрескавшимся потолком единственный, сохранившийся из довоенной жизни предмет, умильно возвращенный инженером – парящего амурчика.

С одной стороны рука, часть крылышка и кусок какого-то бронзовато-прозрачного одеяния натурально гипсового вестника любви отбились, но другой половиной своего существа этот инвалид войны был готов еще самоотверженно послужить людям, исступленно простирая в вытянутой детской ручонке непомерную тяжесть электрической лампочки. Первой комнате не хватило абсолютно никакой мебели, не говоря уже о том, что сразу же стало очевидно, бессмысленно эту пустоту отапливать, и ей суждено было на долгие времена остаться неким чистилищем перед входом…

Но самое страшное являла собой кухня. Ее коммунальная заброшенность как бы нашла последнее свое утверждение в навекивечные разлитой на полу огромной цементной луже – сюда и жахнула бомба, говорят, она провалилась до самого нижнего этажа и так и не взорвалась, но как можно было залатать следы ее падения более безобразным способом, для Ады навсегда осталось излюбленным риторическим вопросом.

Уборная имела особенности, из которых одна была великолепно устойчива, а другую необходимо было устранить, но удалось это сделать не раньше, чем по возвращении Залмана. С одной стороны, ничем не оправданное возвышение, на которое надо взойти, чтобы достигнуть унитаза, обещало какое-то неземное, царское блаженство, но с другой стороны, очевидность отсутствия самого унитаза призвана была обратить эти посулы в прах. Почему-то и Флору и Роальда все время мучила мысль, что содержимое их горшков, выливаемое в раскуроченную дыру посреди возвышения, должно обрушиваться жильцам нижнего этажа прямо на головы, и это приводило их в ужас перед необходимостью естественных отправлений.

Но словно не желая бить наповал, судьба смягчила картину возвращения семейства Залмана Рикинглаза в будущее без прошлого, предоставив Аде возможность некоторое время чувствовать себя полновластной хозяйкой среди этих излишне обильных символов войны и мира.

И когда громкий плач Флоры («Мамочка, не надо, ой, не ругай папочку…») и вполне мужское сдержанное дрожание подбородка Роальда вывело ее из мистического состояния общения с отсутствующим мужем, она оборвала себя на фразе: «Ну, почему, почему ты такой идиот, почему ты никогда ни о ком не думаешь?!» – и с необъяснимой в ее болезненном щуплом теле энергией принялась налаживать быт.

…Пройдут годы, и все в семье забудут радоваться тому, что одна печка обогревает обе комнаты, большую и маленькую, паровое отопление сделает ее вообще не нужной; и эти примуса, керосинки – каким ужасом покажется готовка на них спустя две недели после того, как на кухне установят газовую плиту, но для Роальда и Флоры нежной памятью хрупкого несказанного детского счастья вечно будут живы те вечера, когда Аде наконец удавалось разжечь сырые дрова; еще немного они покряхтят в печи за уже прикрытой дверцей, постонут, как бы прощаясь с мукой своей мертвой жизни, протяжно гулко взвоет в дымоходе, как будто: у-ух, утащу-у! – и защелкает, затрещит, застрекочет; вдруг как радостно каждый раз, дружно рванет пламя, и уже можно, присев на сучковатое полено, не отрываясь, глядеть в щелку на магическое, никогда не скучное действо огня. Так в глазок волшебной трубочки, калейдоскопа, купленного Адой за десятку на рынке, смотри до одури, до кружения в голове, но всетаки надоедает, а на огонь никогда-никогда бы не надоело…

…Тут, словно отступая перед живым огнем, медленно, мучительно замирает электричество. Ада с тоской взирает на лампочку: что ж, опять сидеть без света, а дети радуются и с нетерпением ждут темноты. Еще бы! Сейчас Ада распахнет настежь печную дверцу, внесет в комнату керосинку – с ней все-таки посветлее, а экономить дрова, керосин, – нет, она вообще никогда ничего не могла экономить, не иметь – другое дело, но пока есть – живи, пользуйся и… можно читать!

Они рассаживаются на полешках. Ада, кутаясь в дырявый платок, по-царски устраивается на диванных подушках, берет в руки «Отверженные», минуту-другую спорит с Роальдом о том, начинать главу с начала или продолжать с того места, на котором уснула прошлый раз Флора, и чтение начинается.

«Безнадежно глядела она в этот мрак, где уже не было людей, где хоронились звери, где бродили, быть может, привидения», – читает Ада. Она читает очень хорошо, совсем не так, как Роальд, он просто бубнит, а Ада читает с выражением, с чувством, она никогда ничего не пропускает, но и дети ее никогда не прерывают чтения нетерпеливыми вопросами. Их исступленное воображение помогает им преодолевать невнятность тяжелого порой многословия, вырывая из его пут живую плоть любимых и ненавидимых героев.

И мрак их комнаты, слабо нарушенный светом из печки, мгновенно превращается в тьму наполненного призраками леса, по которому пугливо мечется одинокий несчастный ребенок; еще, еще страница – и печка их уже не та добрая печка, а зловещий очаг, к которому не смеет приблизиться Козетта, и Флора, внезапно побледнев, хотя только что жар из печки так украсил ее румянцем, плотнее сжав коленки, отодвигается от огня. Она мучительно дрожит от холода, обиды и страха, и две соленые струйки уже свободно бегут из растопыренных глаз, даже не искажая лица гримасой плача… И Ада и Флора плачут за чтением просторно, не давясь слезами, но странное дело, Флора, плачет еще только предчувствуя беду, а Ада как раз тогда, когда к ее бедной девочке, конечно же к ее Флоре, внезапно приходит спасение, и незнакомец протягивает отвратительной трактирщице монету в двадцать су… Но хуже всего дело обстоит с Роальдом. Нет, не потому, что он мужчина, но то, что он сейчас чувствует – эта тяжесть сдавливает грудь, совсем лишает дыхания, эта боль, эта любовь, эта мера сострадания и ненависти – все это просто не может быть выражено слезами! О, Жан Вольжан, скорее неси Козетте куклу! Ада торопится, ведь детям пора спать, они должны уснуть счастливыми… Вот оно, наконец: «0на больше не плакала, не кричала – казалось, она не осмеливалась даже дышать. Кабатчица, Эпонина и Азельма стояли истуканами»… – и Флора не выдерживает больше: она заливается истерическим смехом.

– «Истуканами!» Мамочка, ой, не могу! Вот здорово! «Истуканами!» – хлопает она в ладоши, трясет головой и слезы разлетаются с ее прозрачной переносицы в разные стороны…

В конце концов это место в романе зачитали до дыр, но что могло сделать не новыми, остудить боль, тревогу и радость, рассеянные на тех страницах?! Время, одно только время…

Но вдруг Ада, – нет, Флоре и Роальду никогда этого не понять – только что была с ними, там, и вдруг она уже здесь, в тускло освещенной керосинкой и затухающим огнем в печи комнате, уже раздраженная, что топили с открытой дверцей, и тепло не накопилось, и час уже поздний, – вдруг она крикливо-назойливо: «Спать, спать-спать-спать, ну, быстренько, нечего волыниться, Флора, Роальд, оглохли что ли, ну, быстро-быстро на горшок и спать!» – твердит, противная, до чего же она противная…

Утром Ада встает тяжело. Было бы можно, так и вообще не вставала бы, нет у нее сил, нет желания жить этот день и еще один, и другой, и следующий… Но ничего не поделаешь – надо жить, надо будить детей, кормить, Роальду что-то там про уроки сказать. Флоре – чтоб Рошу слушалась, помогла бы ему комнаты убрать; да вот еще, чтоб с карточками осторожно, когда за хлебом пойдут, и, надо – ох, вечное «надо», самой отправляться в артель. Если до выхода из дома у нее останется лишняя минутка, она обязательно звонит Леле.

– Лелечка, – здравствуй, дорогая! Ай, что вы говорите, милая, ну что у меня может быть хорошего? Характер хороший – вот и все! Ха-ха-ха! Конечно, гречневая каша, но что делать, вы мне можете не поверить, но я ни одной ночи ни на секунду не смыкаю глаз!.. Ей богу, клянусь здоровьем детей…

Ада самозабвенно клянется и не замечает, как восковой лоб Роальда опускается на самые глаза, полные презрительной злобности. Флора, бездейственно замершая над тарелкой остывшего пшена, тут же повторяет гримасу брата, хотя ее нежное личико совсем не приспособлено для выражения сколько-нибудь сильных чувств, да она и не знает еще, к чему бы они могли относиться. Но в это время Ада кладет трубку и сразу же исступленнонадрывно оглушает флору:

– Ешь! Ешь, я кому говорю! Что ты морду воротишь?! Скажи спасибо, что это есть! Другие и этого не имеют! Темные глаза Флоры вмиг становятся дымчато-прозрачными от набежавшей в них влаги, и соль, и горечь детской беззащитности крупно срывается в бездонные россыпи каши.

– Не встанешь из-за стола, пока не съешь! – кричит Ада. – В могилу меня вогнать хотите, в гроб раньше времени. Наплачетесь тогда, наплачетесь!.. – уже сама давясь подступившими рыданиями, испуская хриплое астматическое дыхание, она все-таки напяливает то, что некогда давным-давно имело все основания называться беличьей шубкой, и, глотая вперемешку слезы, кашель, угрозы и мольбы, хлопает входной дверью…

Роальд помогает Флоре залить кашу, сброшенную в уборную, водой, и за это Флора с готовностью делит с ним труды по уборке квартиры. Швабра на длинной палке слишком тяжела для детей, они давно уже изобрели свой метод борьбы с крошками и прочим мусором, ползая на корточках, а то и на коленках по полу, старательно мусоля во рту указательный палец и наклеивая на него всякую грязинку, и только встретившись под столом, они прерывают на время работу – это излюбленное место для самой тайной сокровенной беседы. «Лелечка, дорогая!» – передразнивает мать Роальд, он ничуть не искажает, но гримасничая, подчеркивает только что слышанные интонации: «Ешь! Ешь! Я кому говорю?! Врунья! Врунья! – стучит Роша кулаком по полу. – Притвора несчастная!». Уже готовая было рассмеяться тому, как Роша передразнивает маму, Флора спохватывается, таращит на брата глаза и говорит:

– Ага, а знаешь, как она орет?! Я прямо дрожу вся! Я не могу, я так ненавижу ее тогда!..

Но Ада, бедная Ада, она тоже не может. Не может больше ни одного дня. Четыре года, господи, этой ночью она подсчитала, тысячу четыреста шестьдесят дней и ночей и сколько еще, неизвестно, одна, и ни минуты покоя, все время в страхе, и сердце разрывается в клочья, и эти дети – они худые и синие, зеленые, как покойники, можно подумать, что она их никогда не кормит; а чем она может их кормить – только тем, что есть, у других дети едят не разбираются, разве человек, у которого нет ребенка, может понять, что такое, когда ему на ноги надеть нечего, Флора, бедняжечка, на улицу не может выйти после двух, когда Роша в школу уходит – у них на двоих одни валенки… У Лели нет детей, у нее другие интересы в голове, поразительно, в такое время – любовника завести! Хотя, с другой стороны, можно понять: всю блокаду прожить в Ленинграде – тоже не фунт изюма… Вдвоем им все-таки легче было… Кто знает, может быть Никита, действительно, только благодаря ей выжил. Он бакинец, Адин земляк, с детства дружили, когда-то она его с Лелей познакомила. До войны он от всех скрывал, что у него эпилепсия. Разве он мог бы один все это вынести? А Леля на кого похожа? Ноги, как спички. Смешно, что грудь у нее как была огромная, так и осталась – никуда не делась… Никите было где душу отогреть. Нельзя людей осуждать, слава богу, когда друзья есть: вот ведь Никита ее в свою артель устроил. Ада ловко орудует челноком, ходы у него простые, туда-сюда, нитку пропустишь, петлю накинешь… Кому они только эти сети нужны, кто теперь рыбу ловит? Наверное, женщины ловят – вот кому нелегко приходится, тоже ведь дети у них… Хорошо, у кого детей нет. Разве Леля поймет, что она может ночь не спать, плакать о том, что у Флоры всю войну ни одной куклы не было, она, наверное, даже играть-то в них не умеет… Нет, Леле этого не понять, с ней так, потрепаться можно, она эгоистка, для себя одной живет; делать ей нечего, в такое время еще и кошку завела – тут голову ломаешь, чем детей накормить, а она с кошкой носится…

– Лелечка, вы с ума сошли! – сказала Ада, когда та в один прекрасный день принесла ее детям крошечного облезлого котенка.

– Мамочка! Ну, мамуленька! Миленькая, ну, родная моя! – уже почти плача, кричала Флора, а Роальд смотрел на нее с такой мольбой, и Леля, подперев в соломинку отощавшими цыплячьими ручками свою пышную грудь, говорила:

– Что вы, Адочка, кошки сейчас на вес золота в Ленинграде. Многие мечтают иметь. Нет, я вам серьезно говорю: я лучше сама не доем, но кошку накормлю! Поверьте мне, мы с Никитой…

– Идите к себе, дети. Забирайте его и нечего… – Ада предусмотрительно отправляет детей в другую комнату: не к чему их присутствие при разговоре взрослых. Но там, у себя, никто не может помешать им замереть и слушать, напряженно ловить каждое слово, понимать и не понимать, одобрять и порицать, пожимать плечами, строить гримасы, беззвучно смеяться, словом, быть полноправными участниками текущей через тонкую перегородку беседы.

– Да что вы говорите, Лелечка!

– Представьте себе. Вы-то, слава богу, знаете, какая я чистюля. Я просто, Адочка, не могу иначе, что бы то ни было, но я должна помыться и постирать – ведь знаете, я все время думала: вдруг упаду, вдруг меня ранит, а у меня белье несвежее! И каждый день я с бидончиком, с чайником, мне же не донести много! Но каждый день я все-таки умудрялась по большое декольте вымыться…

– Боже мой, боже мой, – вздыхает Ада.

– Но поверьте мне, при этом и я и Никита выжили только потому, что ели кошек. Причем это было счастье, мы же не могли их сами ловить, обдирать, но когда нам удавалось купить кошку – это было счастье…

– Какой ужас! Нет, вы шутите, Лелечка!.. Нет, она шутит, тетя Леля шутит, этого не бывает, не может быть, чтобы кошку тушили, жарили, делали из нее котлеты!

Но так, таким голосом не шутят, и мама не смеется, и им совсем не смешно.

Флора крепко вжимает шерстистое дрожащее тельце котенка в ямку под ребрами. Роальд говорит: Пусти, ты задушишь его!» – и тянет котенка за лапки к себе. Тут-то он и должен был бы подать голос, звучно выразить свое неудовольствие, но, выпустя мягкие еще коготки, то ли в зевке, то ли в безнадежном протесте, он мучительно раззявил роток, бледненько-розовый, как сама нежность, и… не издал ни звука. Потом можно было сколько тебе вздумается складывать его пополам, тянуть из-под кровати за хвост, любя, заставлять страдать как всякое существо, на которое выхлестывается чья-то излишняя неудержимая любовь – но звуков страдания, вслух выраженного неудовольствия никто в семье от него не слышал.

Флора играла с ним, как с куклой, и даже лучше, чем с куклой. Он же живой, податливый, если его положишь на расстеленные тряпочки, он лапки на животе сложит, Флора аккуратно ему хвостик между задних лапок подожмет, запеленает, как ребеночка, и носит его, баюкает, а он и вправду согреется и уснет. Но даже слабого сонного мурлыканья от него не услышишь. «Что за чудеса?» – удивлялись все трое, а потом решили, что котенок немой. Что он и глух к тому же, не было случая увериться – дети его с рук не спускали, сколько ни сердилась на это Ада; весь день Флора с ним носится, а как только Роша придет из школы – с семи часов до самого сна они отбивают его друг у друга. Иногда до слез дело доходит, и Ада должна их мирить.

– Отдай, – говорит, – Флоренька, Гераську Роше, он же завтра с утра уроки должен готовить, потом в школу пойдет, ты еще наиграешься…

Его немота подсказала детям имя, может быть, не слишком удобное для кошки, но глухонемой дворник, большим сердцем полюбивший собачонку, в воображении детей слился со всем животным миром, и в честь этого единения немой котенок получил имя Герасим. Ада не согласна была с детьми в двух пунктах: вопервых, она все-таки не верила в его глухоту и уверяла, что когда они его не тискают и она зовет его не их дурацким именем, а просто «кис-кис-кис», он хоть и молча, но вполне сознательно идет на зов; во-вторых, Ада особенно на этом настаивала, имя Герасим ему не подходит, поскольку он есть не кот, а кошка. Но с чего Ада могла это взять, детям было абсолютно не ясно: если всякая кошка – кошка, но, однако, существуют в мире и Васьки, и Мурки, то не иначе как по произволу людей, и хотя Роша знал о тайнах человеческой плоти несколько больше Флоры, однако Ада умудрилась провести между детьми ту непереступаемую черту стыдливости, что не нарушалась даже в тайных беседах под столом… Тем более ему немыслимо было переносить свои знания на все живое, смутно чувствовалось, что это грозит опасностью самых неожиданных открытий и, бессознательно страшась, он прочным бездумием закрывал себе путь к ним. Флору же не обременяли никакие лишние знания, но с первым вздохом природа назначила вполне определенные претензии ее материнскому началу и, если через многие годы, в самый момент рождения, увидя, что произвела на свет девочку, она осенится горестной мыслью, что все только что принятое, было напрасным усилием – это будет не более чем откликом того, давно забытого детского упрямства…



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6

Поделиться ссылкой на выделенное