
Полная версия:
Армейские рассказы
– А теперь, – скрестив руки на груди командует Пикас, – ползком марш!
Две неуклюжие гусеницы начинают загребать руками землю перед собой, тела извиваются и вздрагивают, из круглых шайб фильтров доносится комично-натужное «кх-х-х, пш-ш-ш». Сержанты смеются и стегают по задницам своих возниц.
– Быстрее, рапаны, отстаëм! – весело восклицает Пикас.
– Давай, давай, пошли! – хлещет своих «лошадок» Граховский.
Тройка более лёгкого Граховского вырывается вперёд, и Пикас в ярости орёт на задыхающихся новобранцев:
– Давай, давай! Шевелим кижлами, рапаны! Вам сегодня пизда всем!
За этой сценой молча наблюдает появившийся вдруг старший лейтенант Шкульков. Он наклоняет набок голову и скрещивает руки на груди.
– Пикас, Граховский! – разносится над поляной его зычный голос, – ко мне!
Сержанты вскакивают на ноги и, поджав хвосты, подбегают к офицеру. Шкульков молча смотрит на них суровым взглядом, после чего командует:
– Надеть противогазы!
Провинившиеся тут же натягивают на головы резиновые маски и молча стоят, вытянувшись перед лейтенантом.
– Первая-вторая учебные роты! – обведя взглядом поляну командует Шкульков, – строимся в колонну по двое! Сержанты Граховский и Пикас направляющие!
К этому времени появляются остальные офицеры и начинают руководить построением. Замечаю в рядах второй роты знакомое лицо. Острый, будто всегда слегка нахмуренный взгляд, тонкий нос правильной формы… Да это же мой одноклассник! Он, не он? Сколько лет не виделись, семь, восемь? Случайно встречаемся взглядами, он хмурится и отводит глаза – тоже не разобрался. Тем временем над головами прокатывается зычное «рота! Бегом марш!», и мы грузно, на забитых маршем ногах, словно тяжелые вагоны километрового товарняка, перестукивающего сцепками и скрипящего катками, строгиваемся с места, устало бряцают стволами автоматы, гулко барабанят по траве чёрные подошвы. Снова десять километров, на этот раз обратно.
Бежать назад почему-то легче и проще, нет свинцовой тяжести в ногах, воздух свободно гуляет по лёгким, проветривает тело и мысли. Обгоняю несколько рядов и равняюсь с одноклассником.
– Коля, привет! – сквозь частое дыхание, словив его на выдохе, произношу я.
– О! Витëк! – улыбается он и протягивает руку, – а я смотрю – ты, не ты?
– Такая же фигня! – пожимаю ему руку и тоже улыбаюсь, – тут все на одно лицо сейчас. А ты какими судьбами? Меня в последний момент сюда забрали.
– Да не, – пожимает он плечами, – меня с самого начала призыва сюда определили. Ты куда после присяги?
– В «шару» буду проситься, а ты?
– Я в Светлогорск в отдельную роту.
– А чего так?
– К дому ближе, – отвечает он и поправляет ремень автомата, – да и вообще, лучше там… Со слов сержантов, по крайней мере.
– Их послушать, – усмехаюсь я, – так каждый свою роту хвалит.
– Это да, – соглашается он, и мы несколько минут молча бежим, – а ты то сам, – прерывает он молчание, – как, что, где работаешь? Наших кого-нибудь видишь?
Делимся событиями прошедших лет, вспоминаем одноклассников и далëкое детство. Классе в четвёртом-пятом мы довольно близко дружили. Его мать тогда работала в совершенно невероятном и волшебном месте – на лимонадном заводе. Да, у нас в деревне был такой завод. Назывался он, конечно, не лимонадным а вареньеварочным, и делали там варенье, плодово-ягодное вино, тогда ещё из настоящих яблок, и, конечно, лимонад. С весёлым стеклянным перестуком ежедневно по ленточному конвейеру проезжали сотни бутылок со сладкой и заветной газировкой внутри, смотрели в разные стороны разноцветными лепестками этикеток-улыбок с такими знакомыми с детства названиями: «тархун», «Буратино», «крем-сода», «дюшес». Уже в середине девяностых им на смену пришли заморские «экзотик», «маракуйя» и различные «колы» с большими красочными этикетками и приторно-сладким вкусом. Как ни странно, на завод пускали детей сотрудников, и мы пользовались этим по полной, выпивая за раз по две, а то и по три бутылки сладкой шипучей газировки…
Колонна миновала КПП и перешла на шаг. Снова собираемся в отделения и взводы, разделяемся на две роты. Сержанты Пикас и Граховский срывают противогазы и тяжело с хриплым присвистом дышат, уперев руки в колени. Лица их распухшие и красные, покрытые какими-то тёмными, точно трупными, пятнами. Отупевшие и ничего не выражающие глаза бессмысленно смотрят прямо перед собой в тщетных попытках собрать воедино рассыпавшуюся реальность.
– Ну как, не тяжело было? – спрашивает их Шкульков.
– Никак нет, товарищ старший лейтенант, – вразнобой отвечают сержанты, хватая ртом воздух словно загнанные лошади.
– Следующий раз подумаете, прежде чем дедовщину разводить, – бросает им офицер и, усмехнувшись, уходит в хвост колонны.
До ужина нас больше не трогают, и мы сидим на стульях в казарме и тихонько переговариваемся между собой. Только сейчас становится понятно, какое это счастье – сидеть в помещении. Это намного лучше, чем стоять на улице под палящим солнцем и слушать один из бесконечных инструктажей, которыми нас нагружают каждый день с утра до вечера. И тем более лучше, чем шагать по раскалённому плацу в изнурительной строевой подготовке, тянуть носок и чеканить асфальт подошвой до пекучего зуда в отбитых ступнях. Когда сержант с упоением, протяжно, с оттягом произносит «рот-т-т-а!» или «счëт!», и мы, вскинув головы влево и вверх, рвëм глотки в дружном «и р-р-рас!» и отбиваем строевым шагом плац, трамбуем его до алмазной твёрдости, выбиваем, точно ковëр на дворовом турнике. И слаженное и рубленое «хруп, хруп, хруп» разносится по плацу, мечется между казармами, накладывается само на себя, превращается в непрерывную какофонию оркестра, состоящего только из асфальта и горячих подошв.
Долгожданное «рота! Отбой!» отсекает прошедший день, отбрасывает его от срока службы, ведь сон – единственный способ приблизить дембель, до которого нам ещё как медному тазику до ржавчины. Укладываемся в постели и натягиваем на себя прохладные простыни. Хочется использовать каждую минуту законного отбоя для сна, из которого так не хочется выбираться утром.
– Э-э-э, рапаны, – сразу после выключения света доносится из сержантской комнаты азартный шёпот Шабалтаса, – кто на гитаре играть умеет?
– Я умею, – зачем-то признаюсь я и, как результат, вскоре сижу в сержантской с гитарой в руках.
– Что умеешь? – спрашивает Козятников.
– Да разное умею, – пожимаю я плечами и беру несколько аккордов, проверяя настройку инструмента.
– Воспоминания о былой любви можешь?
Я, не отвечая, начинаю вступление перебором.
– О! Зае*ись, – вспыхивает сержант, – теперь медленно. Давай ещё раз, – он берёт в руки вторую гитару и, стреляя глазами от моих пальцев к своим, пытается повторить за мной. Я с отчаянием понимаю, что я здесь надолго, поспать удастся не скоро, и кто за язык тянул?
Тут в сержантскую забегает Довгалëв. Вокруг его головы, обтянутой противогазом, намотано вафельное полотенце, на согнутые в локтях руки насажены тапки. Прыгая на одном месте он металлическим голосом произносит:
– Я робот из будущего, присланный в прошлое, чтобы зае*ать младшего сержанта Шабалтаса, – Довгалëв прыгает вокруг сержанта, пока тот сгибается пополам в приступе смеха.
– Всë, Довгалëв, – отсмеявшись Шабалтас махает рукой на солдата, – вали спать, я сейчас обоссусь от смеха.
Довгалëв, так же, вприпрыжку, ускакивает прочь. Сержанты ещё долго смеются. Вскоре Шабалтас поднимается со стула и, лениво потянувшись, уходит в темноту расположения. А через несколько минут в проëме двери появляется фигура огромного двухметрового Мартынюка – новобранца из третьего взвода.
– Э-э-э, – тянет он вальяжно, – ебальники завалили, духи.
– Ты что, малой, ох*ел!? – вскакивает на ноги Пикас и подскакивает к Мартынюку. Сержант смотрит снизу вверх на рядового и в ярости играет желваками, – пи*да тебе, – цедит он сквозь зубы и зловеще хрустит пальцами, сложив их в замок, – складай, – командует он и складывает ладони в большой кулак. Мартынюк растерянно улыбается и смотрит на остальных сержантов, – складай, сказал! – ревёт Пикас, и солдат несмело подносит руки ко лбу и складывает ладони внахлёст.
– Не трогай его, – смеётся Шабалтас, ввалившийся в коморку, – это я его отправил.
– Да мне по х*й, кто его отправил, – огрызается Пикас, – своей головой надо думать, что можно говорить, а что нельзя, – складай!
Мартынюк оглядывается на Шабалтаса и застывает в нерешительности.
– Иди, Мартынюк, свободен, – Шабалтас толкает новобранца в плечо, и тот с облегчением скрывается в темноте казармы, – совсем шуток не понимаете, – бормочет сержант и хмурый садится на стул.
– Это не шутка! – распаляется Пикас, – вот с Довгалëвым была шутка! Все поржали! А ты просто долбо*б – и пошутил несмешно, и молодого подставил!
– Ай, ну вас… – отмахивается Шабалтас и уходит из сержантской.
– Давай, Огурец, не отвлекайся, – Козятников снова обхватывает ладонью гриф и жестом предлагает мне продолжать обучение. Я вздыхаю и по которому уже кругу начинаю играть «воспоминание о былой любви». Играю медленно и с паузами, сержант учится быстро, но не так быстро, как хотелось бы. Рота уже спит и видит сны, а мой день всë тянется и тянется. К двенадцати Козятников наконец меня отпускает, и я падаю на жëсткие пружины койки, которые кажутся мне мягкими, словно гусиный пух. Скоро опять подъём.
Глава 6
Рота
Снова, как и месяц назад, еду в Гомель, и снова на службу. На этот раз на поезде, один, без друзей. Колёса мерно выстукивают чеканную дробь, мягко отдают в спину через кресло дробным размеренным стуком. За окном быстро пролетают зелёные посадки – вечные спутники поездов, рябят за стеклом быстрым и стремительным потоком густой, уставшей за лето зелени. Иногда в перестук грохотом врываются мосты через реки, рассекая своими фермами пейзаж на клетки и пролёты. Окна в вагоне открыты, и по салону гуляет легкий приятный ветерок. Он то неуловимо проплывает где-то возле шеи, словно уворачиваясь от пассажиров, то по-залихватски, разудало и наотмашь бьёт прямо в лицо внезапным упругим потоком. И становится в этот момент задорно и радостно, и уверенность, что ли, какая-то, что всë самое страшное уже позади, пройдено и забыто.
В памяти упрямым калейдоскопом крутится, вращается полный событиями прошедший месяц. С благодарностью вспоминаю военкома Белецкого. Одно только трехсуточное увольнение после присяги полностью оправдывает выбор, сделанный мной месяц назад в душном кабинете с чёрным сейфом и назойливо гудящим вентилятором. Последние три дня были лучшими в моей жизни и теперь я, опьяненный встречей с родными и любимыми людьми, возвращаюсь в часть продолжать службу. За два дня до присяги нас распределяли по ротам. Я решил прислушаться к совету младшего сержанта Козятникова и подал заявку в автороту. Пришлось пройти небольшой экзамен. С удовольствием прокручиваю его в памяти под размеренный стук колёс.
– Рядовой Гурченко, – доложил я, войдя в кабинет, где старший лейтенант Шкульков, командир автовзвода, проводил блиц-опрос для кандидатов в автороту.
– Гурченко… – Повторил он, – Огурец, – добавил с улыбкой, – сержанты о тебе хорошо отзываются. Ну, расскажи, зачем двойной выжим на газоне делать?
– В коробке газона нет синхронизаторов, – ответил я. Это лёгкий вопрос, и я без труда дал на него ответ, – поэтому, чтобы уравнять угловые скорости валов, делают двойной выжим.
– Хорошо, – тут же принял решение офицер, – после трëхсутки приезжай сразу к нам в роту, можешь идти.
– Есть, – ответил я и довольный вышел из кабинета, едва сдерживая рвущуюся наружу улыбку…
Поезд прибывает на конечную. Я дожидаюсь, пока все пассажиры поднимаются со своих мест, и встаю последний в очередь на выход. Времени у меня предостаточно, я не тороплюсь. На седьмом маршруте троллейбуса добираюсь до части. Чувствую себя почти дембелем. Самый тяжёлый, как мне кажется, месяц уже позади.
Возле казармы роты боевого и материально – технического обеспечения, она же РБМТО, она же шара, нас набирается два десятка человек. Дежурный по роте сержант Демченко заводит нас в ленинскую комнату, где мы и рассаживаемся. Вскоре в помещении собирается вся рота. С интересом рассматриваю такие разные лица, пытаюсь угадать, кто здесь дед, а кто черпак. Угадать, на самом деле, несложно. Лихо сдвинутый чуть ли не на затылок чёрный берет и озорной блеск в глазах безошибочно выдают дедушку. Но не каждый старослужащий – дедушка, зато каждый дедушка – старослужащий.
– Ну, что, – загадочно произносит старший сержант Лорченко. Он стоит, вставив руки в карманы, и медленно и ритмично раскачивается с пяток на носки и обратно, – приветствуем молодое пополнение нашей роты!
– Наш главный дед будет, – шепчет мне Семуткин, сидящий рядом, мой товарищ по КМБ.
– Вы знаете, – продолжает сержант, -что вас останется только десять человек. За неделю доп подготовки мы выберем, кто останется в нашей роте, а кто нет. И не обязательно быть хорошим водителем, чтобы остаться у нас. Мы про каждого из вас знаем всё, – он делает многозначительную паузу и окидывает нас суровым взглядом, – ваши сержанты по КМБ дали всем вам характеристики. И, можете не сомневаться, мы точно знаем, кто из вас крыса, а кто балбес. В конце недели у вас будет стокилометровый марш в качестве экзамена. Тем, кто останется служить с нами, сразу хочу сказать, что вам очень повезло – наша рота лучшая в бригаде. Во-первых, у нас вообще нет дедовщины, – после этих слов по аудитории пробежал говорок, – во-вторых, у нас нет воровства. Ну а в-третьих, у нас самые лучшие офицеры, – Лорченко резиново улыбается, повернувшись к капитану, сидящему за офицерским столом. Тот отвечает ему широкой улыбкой, недоверчиво качая головой.
Старший сержант мне нравится. У него доброе открытое лицо с правильными чертами, он много шутит и улыбается. Если главный дед такой, то жить можно. А слова о том, что в роте нет дедовщины и воровства обнадëживают и успокаивают.
После старшего сержанта слово берёт капитан и долго рассказывает нам о распорядке дня в роте, правилах отдыха и нарядах, назначениях помещений и кабинетов в роте.
Ленинская комната, в которой нас собрали, уже почти двадцать лет называется комнатой досуга и информирования, но что поделаешь, если советская терминология с её товарищами и повсеместными сокращениями намертво сплелась с армией, её бытом и лексиконом. Да и сказать «ленинская», или просто «ленинка» намного проще и быстрее, чем каждый раз повторять «комната досуга и информирования».
Вскоре с поста дневального раздаётся команда:
– Рота! – и это «рота» звучит лениво и как будто с одолжением. Даже не «рота», а как-то «ро-о-ота» и совсем без восклицательного знака в конце, – приготовиться к построению на приëм пищи.
Дружно встаëм всем младшим призывом и выходим на построение. Черпаки с дедами остаются сидеть на местах и только после того, как мы выходим из комнаты, начинают вальяжно, не торопясь, выбираться со своих мест.
Через десяток минут вся рота построена перед казармой, но уйти на обед мы никак не можем.
– Не понял, – Лорченко закрывает глаза и быстро трясёт головой. Пересчитывает нас ещё раз, – одного не хватает!
– Ну старший и средний призыв на месте, – раздаётся из строя.
– Борик, – кивает сержант себе за спину, – метнись посмотри в роте – кого не хватает.
– Блин! – тут же возмущается невысокий и худой стриженый под ноль солдат, – чего я сразу?
– Потому, что я так сказал! – Лорченко нагибается вперёд и чеканит каждое слово.
Тут из казармы выбегает Подаченко и запрыгивает в строй. Тут же принимает вид серьёзный и отрешенный. Сержант наклоняет голову и медленно поворачивается к опоздавшему. Высокий, крепко сбитый Подаченко каланчой возвышается над сослуживцами. Светлые соломенного цвета волосы и узко поставленные глаза вкупе с правильным арийским профилем делают его похожим на немецко-фашистского захватчика, гордо марширующего по захваченным территориям с огнемётом наперевес.
– Военный! Ты ох*ел? Тебя вся рота должна ждать? – больше удивлённо, чем разозлившись спрашивает Лорченко
– Шнурок парваўся, таварыщ старшы сяржант, – не поворачиваясь к сержанту отвечает Подаченко, нелепо улыбаясь.
– Ты что, дебил? – лицо сержанта уже не доброе, и не весёлое, – улыбку убрал!
Подаченко моментально становится серьёзным.
– Наверное, виноват, исправлюсь?! – орёт Лорченко.
– Виноват, исправлюсь! – бодро кричит Подаченко.
– Рот-т-та! – Лорченко отходит от провинившегося, и становится видно, что настроение у него уже испорчено, – в колонну по трое становись! На приём пищи шаго-о-о-м арш!
Двигаемся к столовой. Сержант, закинув руки за спину, энергично перемещается взад и вперёд вдоль строя и внимательно следит за движением ног подопечных.
– Р-и-и-з, Р-и-и-з, Р-и-и-з, два, тррри, – сквозь зубы командует он, – Р-и-и-з, Р-и-и-з, Р-и-и-з, два, тррри. Велигаев! Ногу подбери! – сержант резко сближается со строем и сильно бьёт мыском берца по косточке солдату.
– Ай, блин, Лор, больно! – Велигаев на ходу трет ушибленную ногу.
Становится понятно, что дедовщина в роте все-таки не очень-то и отсутствует.
В столовой выстраиваемся в очередь согласно сроку службы. Дедушки первые усаживаются за столы с подносами. У кого-то три стакана сока, вместо одного чая, хотя сок нам дают только в обед, кто-то и вовсе не притрагивается к еде. Многие из них уже отужинали в чипке – единственном на территории части киоске, выполняющем функцию магазина, ресторана и клуба сплетен.
Мы берём еду последние. Пока стоим в очереди, к нам подходит сержант среднего призыва Демченко.
– Сразу ешьте мясное, – в полголоса говорит он. Мы, не понимая, переглядываемся и передаем информацию по цепочке.
– Рота-а-а! – старший сержант Лорченко, хищно улыбаясь, встаёт из-за стола, как только последний из нас за него садится, – окончить приём пищи!
Слова Демченко становятся предельно понятными, я хватаю котлету и за два укуса проглатываю большие куски, запиваю горячим чаем. Нëбо ошпаривает и я хватаю ртом воздух. Поднимаемся с мест и с почти нетронутой на подносах едой идём к окну приёма посуды. Кто-то пытается поесть немного на ходу.
– Строимся на выходе из столовой, – говорит Лорченко, допивая из стакана жёлтый мутный сок, и мы бодро идём на выход.
– Зашибись, поели, – тихо говорит Семуткин, пока мы суетливо строимся перед входом.
– Из-за Подаченко, по ходу, – отвечаю я.
– Да, Пан накосячил, – кисло улыбается Семуткин и подстраивает носки берцев под общую линию.
– Я котлету успел проглотить, – хвастаю я вполголоса.
– Я тоже заточил, – хмыкает он.
Тем временем рота построена и Лорченко даëт команду на марш. Колонна медленно ползёт между выкрашенными до снежной белизны бордюрами, пробираясь к казарме.
– Лор, может погуляем сразу? – раздаётся из середины строя. Сержант задумчиво морщится и поднимает взгляд на порыжевшее солнце, подкатившееся к верхушкам сосен и бросившее на плац холодные плети длинных тополиных теней.
– Рота! – командует он, – левое плечо вперёд!
Колонна сворачивает с дорожки и вываливается на плац. Вечерняя прогулка – ежедневный обязательный ритуал, и, если не гоняют строевым по плацу, весьма даже приятная.
– Песню давай! – лениво тянет Лорченко и, оглянувшись по сторонам, достаёт из кармана сигарету.
– Ветер шумит негромко! – звонким поставленным голосом тянет кто-то в голове колонны, – листва шелестит в ответ, идёт не спеша девчонка, девчонке шестнадцать лет. Но в свои лет шестнадцать много узнала она, в крепких мужских объятьях столько ночей провела.
– Чужие губы тебя ласкают, – гремит припевом вся рота, и мы, молодые, в том числе, слова все знают наизусть, – чужие губы шепчут тебе, что ты одна, ты одна такая чужая стала сама себе!
После прогулки возвращаемся в роту. Нас никто не трогает, и мы в растерянности не знаем куда себя деть. Стихийно собираемся в дальнем санузле, куда никто не ходит и делимся впечатлениями первого дня.
– Видели мышастого такого? – спрашивает Семуткин, – лосей нам бить скорее всего будет.
– Ну, если как Подаченко косячить, – недовольно ворчит Коль, – то и лосей будем получать, и голодными ходить.
– Виноват, исправлюсь! – вытягивается в струнку Подаченко и туалет наполняется дружным смехом.
– Да ладно, Пан, бывает, – хлопает его ладошкой по плечу Семуткин.
– Э, военные! – раздаётся из прохода, – смеяться до х*я дают?
Оборачиваемся на голос и видим невысокого стриженного черпака, того самого Борика, который перечил сержанту на построении. Рот его слегка приоткрыт, а голова наклонена в сторону. Он стоит, опираясь на дверной косяк и вращает на пальце ключи от машины.
– Скромней надо быть, – говорит он, – много шума для вашей должности, понятно, да?
– Понятно, – отвечает за всех Семуткин.
Черпак окидывает нас ленивым взглядом из-под будто враз отяжелевших век, потом резким движением захлопывает ладонь, поймав в неё связку ключей и, шмыгнув носом, щёлкает шеей и отрывается от косяка.
– Тащитесь пока, – снисходительно улыбается он и уплывает из дверного проёма.
– А я этого черта знаю, – с улыбкой говорит Мажейко, – в одну автошколу ходили.
– Ну и как он, нормальный? – спрашивает Жуковец.
– Да чмо задроченное! – смеётся Мажейко, – он же плешивый, поэтому и стрижется налысо. Его лошили все, кому не лень в автошколе.
– А тут он нас лошить будет, – печально улыбается Жуковец, а потом вдруг задорно и заразительно смеётся.
Время от ужина до отбоя самое тягучее и нудное. Мы стараемся не попадаться на глаза черпакам и, тем более, дедам. Долгожданная команда неожиданно звучит за пятнадцать минут до положенного времени.
– Рота, отбой, – как-то вяло, будто напоминая не в первый раз, говорит дневальный, который, почему-то, сидит на стуле на посту.
Мы запрыгиваем в койки, а в остальном расположении продолжается движение и суета. В наше отделение заплывает орлиный профиль сержанта Демченко.
– Можете так не дёргаться, у нас в роте это не обязательно, команда «отбой» значит, что пора спать собираться. Будете правильно служить – с секундомером за вами никто ходить не будет. Ну всё, спите, пока возможность есть, – он выключает в нашем отделении свет, и мы устраиваемся для сна.
Спустя минут десять до этого спокойный и размеренный Демченко включает в нашем отделении свет и орёт:
– Младший призыв, подъём! Всем построиться! Вещи к осмотру!
Мы вскакиваем с коек, строимся вдоль коридора. Демченко быстро идёт через строй и смотрит на нас, вращая головой вправо и влево.
– Подаченко, ты нормальный?– он останавливается и снизу вверх смотрит на солдата, который торопливо что-то дожевывает и судорожно проглатывает. – а я, сука, думаю, откуда чавканье?
– Виноват, исправлюсь! – молодцевато чеканит Подаченко.
– Да нет.. – тянет Демченко, – это так не работает. Жуковец!
– Я! – Жуковец вытягивается в струнку.
– Идешь в столовую, скажешь от меня, приносишь буханку хлеба. Смотри только патрулю не попадись.
– Есть! – отвечает Жуковец и быстро начинает одеваться.
Его нет около двадцати минут. Всё это время мы стоим на вытяжку возле коек. Наконец, Жуковец возвращается с буханкой хлеба, спрятанной под мастеркой. Сержант берёт у него хлеб и идёт в спортивное отделение казармы.
– Подаченко! – говорит не громко, но таким тоном, что тот вздрагивает, – особое приглашение нужно? За мной! – Подаченко послушно семенит следом.
– Упор лёжа принять! – Демченко аккуратно и бережно кладёт хлеб на пол перед лицом провинившегося, – отжимаешься по счету, на каждое отжимание откусываешь кусок хлеба. Пока всё не съешь, спать не пойдёшь.
Спустя пять минут последний кусок хлеба исчезает под солдатом.
– Встать! – командует сержант.
Подаченко, раскрасневшийся и довольный, встаёт с пола.
– А ящэ ëсць? – спрашивает он, дожевывая хлеб.
Демченко молча смотрит на него. Затем отводит взгляд в сторону и вздыхает.
– Иди спать, – устало говорит сержант, – всем отбой! – командует он остальным. Мы снова ложимся.
Уже начинаю засыпать, когда к нам снова заходит Демченко.
– Пацаны, кто рисовать умеет? – повисает пауза, – давайте резче, дедушки спрашивают.
У меня в памяти всплывает кричалка с КМБ: “никто, кроме нас…” и я, нехотя, зная наперёд, что ничем хорошим это не закончится, произношу:
– Я умею, – и сразу откидываю в сторону плед и ищу ногами тапочки.
– Пошли, – сержант торопливо взмахивает рукой, – ждут уже.
Захожу в общее отделение. Часть солдат уже спит, мерное сопение висит в полумраке комнаты. На одной из коек сидит несколько человек.