скачать книгу бесплатно
– Я не вижу света, – горько ответил Кларенс. – Там нет света.
– Там есть свет, – почти равнодушно отозвался отец Малоун. – Он всегда есть. Если бы его не было, вот тогда – тогда, майор Кларенс! – я бы боялся. Я был бы в ужасе. Но там есть свет. И вера. И новые имена. А старые грехи, может быть, не вынесут пути по коридору. Как знать?
– Вы странно говорите для католического священника. – Майор не пытался шутить, он был серьезен.
– Думаю, что меня некому за это лишить сана, – не без иронии ответил Малоун. – Всему свой час; есть время всякому делу под небесами, майор… Человечество живет очень долго. Моя вера младше намного. И я не настолько глуп, чтобы решить, будто до ее появления в мире царили грех, блуд, грязь и ложь. Она стала нужна, когда человечество потеряло прежнюю дорогу. Она была нужна в долгом пути по новой дороге. Но она – увы! – не поможет в коридоре, в который мы должны войти. А за ним… за ним, наверное, в ней уже не будет нужды, как не нуждается прозревший в поводыре, как оставляет костыли переставший хромать… Наступит время иного знания, иной веры. Которая тоже уйдет в свой час; надеюсь лишь, что не так трагично, а – как умирает исполнивший дело своей жизни и уставший человек. И только свет останется навсегда. Люди будут нести его дальше и дальше. Я думаю, вечно. – И священник неожиданно ярко улыбнулся.
– Вы Бог? – спросил майор Кларенс, не ощущая идиотизма и нелепости этого вопроса. Идиотским и нелепым он был бы вчера утром. Не сейчас. Да и отец Малоун покачал головой, не удивившись вопросу:
– Нет. Я не Бог.
– Я видел вчера Сатану. Он здесь.
– Да. Это пришло его царствие.
– И что нам делать?
– Сражаться, – спокойно ответил священник. Улыбнулся снова, перекрестил майора и пошел через плац, на ходу попыхивая трубочкой. Отойдя на пяток шагов, повернулся и отчетливо сказал: – Сражаться. Изгнать его, майор. Повергнуть.
Он затянулся снова, кивнул и пошел дальше – уже не оглядываясь.
На крыльцо вышел Барнэби. Кларенс даже вздрогнул, когда метеоролог кашлянул рядом, – оцепенев, он смотрел и смотрел вслед священнику.
– О, я думал, вы ушли!
– Я тоже был уверен, что все уже разошлись. – Барнэби натянул перчатки. – Вам проще, чем другим. Вы имеете дело в основном с техникой. А вот тем, кто с личным составом… – Он покачал головой. – Завтра будет трудный день. Не удивлюсь, если со стрельбой. И не только в себя. Но нам повезло со стариком.
– Да, генерал – именно то, что нам нужно… – немного рассеянно ответил Кларенс.
Барнэби поднял глаза к небу, сказал негромко:
– Надо как-то научиться жить с сегодня. Вам проще – ваши дети здесь. А мои все трое – там. Были там. Надеюсь, что их уже нет. И я попробую себя приучить к мысли, что все началось сегодня, а до этого был сон…
Кларенс промолчал. Он не знал, что сказать. Барнэби, стоя с заложенными за спину руками, все смотрел и смотрел в небо. Так пристально и долго, что в конце концов и Кларенс тоже поднял глаза туда. И тогда метеоролог заговорил снова:
– Эти тучи… вон там, на перевале, темней остальных, которые… – Барнэби обернулся к Кларенсу и странно улыбнулся. Зубы блеснули яркой белой полосой. – Или я ничего не понимаю в метеорологии, или в них – снег.
Приговор
Феминизированный мир умирал.
В сущности, хотя об этом никто особо и не задумывался, ни ядерные взрывы, ни начавшийся, разбужденный ими, глобальный катаклизм ничего не добавили к его судьбе – только приблизили конец и, возможно, сделали его более милосердным. Просто в силу быстроты происходящего.
Мир полностью победившей гуманности, бесконфликтности, равноправия (в жертву которым было принесено больше людских жизней и судеб, чем всем самым жутким политическим и религиозным молохам прошлого, вместе взятым) не мог не убить сам себя. И теперь кошмарная воронка смертей, раскручивавшаяся все шире и быстрей, втягивала в себя новые миллионы и миллионы жизней.
Погибавшие не могли себя защитить. Прокормить. Обслужить. Вылечить от пустячных болезней. Они и умирали-то чаще всего не от взрывов боеголовок, не от рук бандитов или мародеров, а просто от того, что рухнула поддерживавшая их иллюзорную жизнь система безопасности и обеспечения. Умирали там, где еще их прадед нашел бы только причину засучить рукава и взяться за дело. Умирали, нелепо ожидая, – как были приучены своими матерями, которые их воспитывали и плотью от плоти которых они, «забывшие лица своих отцов» (а чаще не знавшие их), были, – помощи от «профессиональных структур». Не шевеля даже пальцем для своего спасения, потому что им внушали с колыбели: поза эмбриона есть лучший способ выжить.
Но эти самые структуры состояли уже давно из точно таких же маменькиных сынков, лишь прикрывавшихся старыми славными названиями. И их главной целью было не решение проблем, а ненарушение прав. Всех и любых. Ибо нарушение прав огорчало фемин всех пятидесяти двух гендеров.
И поза эмбриона становилась последней в жизни для миллионов.
Десятков миллионов.
Сотен миллионов.
Миллиардов.
Едва ли один из тысячи мальчишек Европы, не достигший шестнадцати лет, воспитывался так, как должен воспитываться мальчишка. При этом на нем почти всегда стояли либерально-жгучие клейма «опасного», «непредсказуемого», «маргинала», а нередко висело и наблюдение полиции и всесильных соцслужб.
Впрочем, в пугавших всех агрессивностью в мирное время «неевропейских диаспорах» дела обстояли ничуть не лучше. Они состояли не из хищников, а из раскормленных на пособия шакалов. И вымирали, собственно, с такой же легкостью, как и автохтоны.
И нигде не было исключений. Ни в живущей гуманитарной помощью Африке. Ни в перенаселенном Китае, где остатки населения, очухавшись после Ночи Большого Прилива, с цепенящим ужасом обнаружили, что без рынков сбыта и технических заделов пресловутого и осмеянного «белого человека» они беспомощны. Ни в «арабском мире», полностью зависящем, как выяснилось, от сгинувших кукловодов в дорогих костюмах.
Не было спасения никому. Ничему. Нигде. Любая подпорка старого мира рушилась, едва на нее пытались опереться чьи-то дрожащие в надежде и страхе руки.
А потом над миром, онемевшим от запредельного ужаса, пронизанным радиацией, сотрясаемым бесчинством обезумевших банд, ветрами-ураганами, повсеместными землетрясениями, извержениями вулканов, жутчайшими цунами, над миром, пораженным десятками вышедших из подполья пандемий, над миром, пылающим пожарами в разрушенных «муравейниках»-городах, переполненных трупами и безумцами, – над всем покорно и тупо умирающим миром пошел Великий Снег.
Владивосток
Начало Безвременья
Глава 1
Огонь в сером городе
И вдруг в моем сердце уставшем,
Как огненный свет янтаря,
Сверкнула догадка, что «наши»
Сегодня не кто-то, а… я!
И быть мне последним Иудой,
Коль стану надеждою жить,
Что кто-то устроит мне чудо,
А я буду в ладушки бить…
Б. Гунько. Наши
Киты выбрасывались на побережье уже две недели. Десятки китов. Самых разных. Они лежали на галечных отмелях под низким серым небом блекло-черными грудами, словно невиданные, выросшие из-под земли валуны, и белая пена волн вскипала вдоль их боков. В белесом тумане плавали серые сопки над бухтами…
Рядом с китами и на них суетились собаки – брошенных собак в последнее время стало невероятно много – и чайки. Людей не было. Хотя еще недавно фотографиями и рассказами были бы переполнены страницы газет, новостные ленты телевидения и Интернета, множество добровольцев пытались бы помочь этим гигантам, и обязательно засветились бы везде, где только можно, рядом с китами чиновники высоких рангов.
Сейчас никому не было дела до китов. Кроме собак и чаек, которые хорошо знали, что киты – это просто удачно подвернувшееся мясо.
Человек в черном теплом бушлате с погонами и нашивками старлея морской пехоты ТОФ медленно шел по набережной над длинным галечным пляжем, усеянным китовыми тушами. Бушлат был перехвачен офицерским ремнем, на котором висели «макаров» в открытой кобуре, старый подсумок на четыре магазина к «калашникову» и финский нож. На правом боку у человека под рукой в тонкой теплой перчатке надежно и неподвижно торчал автомат – «АКМ-74». Голова, несмотря на холодный ветер с океана, была непокрыта, черный берет засунут под бушлатный погон. Еще молодой, лет тридцати, не больше, худощавый (хотя и казавшийся грузным из-за бушлата), высокий, с аккуратными короткими усиками на лице с правильными малозапоминающимися чертами.
Старшего лейтенанта 165-го «казачьего» полка морской пехоты звали Николай Романов. Ему было двадцать шесть лет. Как и все люди с его складом лица, сейчас, в молодости, он выглядел уже на тридцать, но после тридцати и до глубокой старости он будет выглядеть значительно моложе своих ровесников. И он всего лишь гулял по набережной, как делал это уже несколько дней. Вставал утром, одевался, брал автомат и уходил через КПП, на котором его никто не останавливал. И часами бродил по набережной – медленно, в такт мыслям, в которых уже не было страха. В них не было даже отчаянья, сначала охватившего его…
Это почти смешно. Почти смешно…
Да нет, не страшно.
Конечно.
От слова «конец».
Шесть лет.
Он потратил шесть долгих, неистово-напряженных лет на то, чтобы выстроить свою Систему. Начал еще в Дальневосточном военном институте имени Маршала Советского Союза К. К. Рокоссовского, курсантом старшего курса. Сейчас она охватывала все «постсоветское пространство» и еще два десятка стран. У Системы не было лица, не было лозунгов, герба, флагов, гимна, устава, клятв – ничего из того, что считается обязательным для подобных организаций и на чем они всегда горят. Пожалуй, она не была даже крупной – наверное, всего несколько сот человек на всю планету Земля. Но самых разных. От военных с немалыми звездами – не таких, как он, – до менеджеров по продажам, уныло-улыбчивых «хомячков», ненавидящих свою бессмысленную, тупую работу. От школьников старших классов до профессоров вузов с мировыми именами. От сумасшедших изобретателей до бухгалтеров районных администраций.
Всех их объединяло одно: они верили и готовились. Верили в новую – совершенно новую! – Россию и готовились к беспощадной борьбе за нее.
И они опоздали.
В его родном городе, в его родной части, среди его «реала» не было ни одного, на кого бы он мог положиться.
Ни единого человека. Он поощрял создание людьми системы клубов, кружков, секций, работу «втемную» с будущими помощниками и сторонниками… но сам не занимался этим, чтобы не навлечь подозрений. Он просто служил. Честно и очень обычно.
И когда рухнули Интернет и мобильная связь, произошло смешное. То самое.
Система распалась.
Он подозревал, что ровно то же самое произошло и со всеми организациями вообще, и не только сетевыми. И не только прорусскими, но и антирусскими. Но ему от этого было не легче.
От мысли о том, что случилось, не хотелось жить. А от самоубийства удерживало лишь одно: он никак не мог до конца поверить, что произошедшее действительно произошло. Что можно было до такой степени идиотски, до такой степени тупо…
Нет, все-таки правы были те, кто говорил: современная жизнь высушивает мозг. Полностью. Он походил на человека, который своими руками с нуля построил замечательный дом, а когда убрали леса, оказалось, что в доме нет ни единой двери и ни единого окна.
Надо было начинать действовать сразу, как только «случилась» эта вялая, непонятная и кровопролитная война. Но он медлил. Медлил отдать сигнал. Их бригаду до последнего держали в резерве. Опасались атаки то ли со стороны Японии, то ли от китайцев… Но ограничилось все какой-то идиотской стычкой с группой диверсантов невнятной ЧВК недалеко от Владивостока… И еще тем, что береговая оборона потопила американский эсминец, занимавшийся разведкой.
Когда пришло известие о сдаче РФ, никто не поверил, но никто ничего и не стал делать. А еще через пару часов полетели ракеты.
Может быть, среди тех, кто смог их выпустить, были и люди его Системы. Он не знал…
Сейчас бригада больше напоминала табор – туда все, кто мог, свезли семьи, вещи, – а многие, наоборот, разбежались (срочники убежали почти все), и никто, совершенно никто не знал, что делать. Да и не хотел никто знать. Но в бригаде по крайней мере было спокойно. Пока.
Над Владивостоком разорвались три вражеских боеголовки – над аэропортом (впрочем, это был не совсем город), военной базой Тихоокеанского флота и над южной оконечностью Золотого Рога. Хорошо, что только на суше, иначе не миновать бы локального цунами. В общем, сам город почти не пострадал. Но туда капитан Романов почти не ходил. Зачем? Город сошел с ума еще до начала ядерной войны. Еще весной фактически рухнула власть и начались, волна за волной, приступы безумия. Воинские части стояли наготове, даже посражались немного с внешним врагом, а за их спинами тихо-мирно рухнуло государство, которое они защищали.
Хотя… далеко не тихо и не мирно. Нет.
Сначала убивали «чурок». Убили быстро и всех – большинство и вправду за дело, но многих просто так, «под замес». Огромная толпа под какими-то наспех сделанными флагами и идиотскими транспарантами прошлась по городу и убила. Так просто, что это даже казалось удивительным – почему в мирное время «диаспоры» считались опасными и всесильными?
Потом, после краткого перерыва, начались уже просто грабежи, убийства, пожары. Непрерывной чередой. Люди бежали из города днем и ночью, хотя никто из них толком не мог ответить – куда они бегут? Постоянно что-то горело и где-то стреляли. Это продолжалось больше месяца. И к тому моменту, когда полетели ракеты, все уже почти успокоилось. Владивосток казался вымершим – серый город под серым небом среди серых сопок на берегу серого океана, окаймленном серыми тушами покончивших с собой китов… Серый-серый-серый мир…
На самом-то деле в городе еще довольно много людей. Даже после всего – много. Сидят за наглухо запертыми дверями и ждут, чем все кончится. Молятся или просто ждут. Должно же кончиться, ведь правда?
Должно. И кончится. А вот чем?..
В конце набережной он повернул на лестницу, выводившую на улицу, вдоль которой моталась листва деревьев. Она тоже казалась какой-то неяркой, совсем не летней, хотя лето только-только настало. Казалось, деревья мечутся в тревоге, тоже пытаясь бежать куда-то – все равно куда, лишь бы прочь из города.
Возле некоторых подъездов стояли машины, но почти все – сгоревшие. Сгоревшие машины, взломанные или сожженные гаражи. Выбитые окна. Угол одного из домов вырван взрывом – наверное, рванул газовый баллон, торчат порванной странной паутиной гнутые арматурины. Кострище на детской площадке, кости, несколько собачьих черепов. На клумбе около одного из подъездов (дверь сорвана, домофон раскурочен) – две могилы с самодельными фанерными крестами, на которых что-то написано. Он не стал ни подходить, ни даже вглядываться – ведь все равно, что… Вдали – у перекрестка – улицу быстро переходил, перебегал почти, какой-то человек. Романов проводил его взглядом, удобней устроил под рукой автомат и вошел в подъезд. Просто так. Ему захотелось – он и вошел.
На лестничной клетке воняло, из-под ног шарахнулась куда-то вниз большая крыса. Романов по-прежнему не знал, зачем он сюда зашел, зачем поднялся на пару пролетов. Ни за чем. Рассматривал исписанные и изрисованные стены. Поверх старых надписей – немногочисленных, подъезд раньше хорошо охранялся, наверное, – было множество новых. Совсем других. Просьбы о помощи, адреса, фамилии. Лозунги – в основном полные религиозного безумия, вызванного страхом и бессилием. Крики отчаянья…
Он прошел по лестницам, останавливаясь, прислушиваясь. За некоторыми дверями ощущалась жизнь. Напуганная до предела и таящаяся. Другие двери были выбиты. Может, эти квартиры пустовали… а может, и за этими дверьми кто-то жил и надеялся, что его обойдет стороной происходящее. Он заглянул в одну – разгром, разграбление и запах тления. Из ванной. Туда старший лейтенант заглядывать не стал – зачем?
Романов вышел, заглянул во второй подъезд. Поднялся на пролет. На лестничной площадке сидел, раскидав ноги в дорогих туфлях, труп мужчины. Голова упала на грудь, свесившиеся волосы закрывали лицо, виден был только металлический штырь, торчащий из горла. Справа от трупа, у мусоросброса, лежали на полу два небольших свертка. Они чуть шевелились – как-то хаотично. Романов отлично понимал, что это за свертки и почему они так шевелятся, – и отвел глаза. На стене над сидящим мертвецом было размашисто написано черным маркером: «БОГ УМЕР. И НИЦШЕ ТОЖЕ».
Романов сделал несколько шагов вверх по лестнице. Одна из дверей второго этажа была приоткрыта. Именно приоткрыта, не выбита. Старший лейтенант помедлил. Ему стало вдруг любопытно – есть там кто-нибудь, и если есть, то как они выглядят, уцелевшие жители города? Поднялся на оставшиеся ступеньки и вошел внутрь. Тихо-тихо.
В коридоре было темно, но из кухни падал свет за окном и пахло кашей. Рисовой. Слышались какие-то звуки. Тихие, но неопасливые, обычные звуки. Романов подошел ближе к открытой кухонной двери, держа наготове автомат…
…Стоявшая у плиты старушка посмотрела на вошедшего офицера спокойно и отрешенно. Кивнула:
– Добрый день, – и продолжала помешивать ложкой в кастрюльке, стоящей на небольшом примусе-керосинке.
– Добрый день, – сказал Романов. Помялся, продолжил (слова были нелепыми, наверное, от неожиданности): – У вас дверь открыта. Вот я и зашел. Вы бы запирались.
– А, это сквозняком… Да зачем запираться? – улыбнулась старушка. – Все равно. Хотите каши? Не стесняйтесь, у нас еще есть рис. Нам много не надо…
– Нет, спасибо… Вы одна?
– Мы с мужем. Он там, в комнате. Внука ждет.
Романов оглянулся через плечо. Через коридорчик и еще одну открытую дверь увидел полутемную комнату, стариковский силуэт в кресле у стола, на котором бездонно чернел экраном неработающий ноутбук. И – неожиданно ярким пятном – большая цветная фотография, стоящая на том же столе: смеющийся мальчик лет десяти-двенадцати в яркой куртке, обнимающий белого щенка, весело вывесившего алый язык.
– А внук где?
– Наверное, умер. – Старушка снова улыбнулась, и у Романова по позвоночнику скользнул холод. – Он у нас один был, мы его из детдома отбили, дочка наша его туда сдала, перед тем как в Германию сбежать… – Старушка легко и спокойно делилась с вооруженным незнакомцем своим прошлым. – А тут в лагере специальном отдыхал на Камчатке, по путевке, он конкурс рисунков выиграл. Очень ему там нравилось, еще неделя оставалась. Когда все началось, как раз старик мой с ним по этому… по скайпу говорил. Санечка смеялся, говорил, что там хорошо, но все равно соскучился, а потом так оглянулся и говорит: «Ой, а это что та…» – и пропала связь. И все. Вот старик мой и сидит, ждет, когда Санечка опять позвонит. Да пусть себе. Он думает, что вот-вот, ему и хорошо…
– Я пойду, – сказал Романов. Ему было страшно. Страх оказался живым и очень сильным чувством. Вместе со страхом было еще одно чувство, и Романов опознал его – стыд. – Мне пора.
– Заходите еще-то, – кивнула старушка. – А то скучно. Почтальонша только заходит, да тоже уже два дня не было. Да и зачем ей, почта-то вся вышла.
Романов попятился. Вышел на лестницу, старательно закрыл дверь. Долго и тяжело дышал, пытаясь изгнать из мыслей яркое пятно фотографии. Потом медленно пошел вниз – мимо трупа с арматуриной в горле и шевелящихся свертков…
Снаружи, на спуске на набережную, стало немного легче. Тут тоже было пусто, серый океан набегал на пляж. Поодаль виднелся похожий на кита лежащий на боку катер, на нем тоже «паслись» чайки – хмурые какие-то, нахохленные, молчаливые. Романов оперся бедром на тумбу лестницы и стал смотреть на воду.
Неужели конец? Всему конец и навсегда конец? Или что-то еще будет – потом? И когда – потом? И какое – что-то? И зачем оно?
Он посмотрел на рукоять пистолета, выглядывающую из кобуры. Провел по усам сгибом большого пальца, неторопливо расстегнул ремешок-клапан. Движения старшего лейтенанта были медленны, но в то же время уверенны. Даже из бессмысленного мира оставался один надежный выход. Киты хорошо его знают. Умные звери – киты…
Позади послышалась торопливая прыгающая побежка. Он быстро обернулся. По лестнице вниз бежал, прижимая к груди какой-то пакет, мальчишка лет двенадцати-тринадцати: грязное лицо искажено безмолвным отчаяньем, разбитые кроссовки мягко шаркали по ступеням. Романова он не видел, как не видели его и выпрыгнувшие следом на лестницу трое – молодые мужики в удобной полуспортивной-полувоенной, хотя тоже грязной, одежде. У двоих были бейсбольные биты, у третьего – пистолет и большой тесак.