Читать книгу Гоголь в жизни (Викентий Викентьевич Вересаев) онлайн бесплатно на Bookz (29-ая страница книги)
bannerbanner
Гоголь в жизни
Гоголь в жизниПолная версия
Оценить:
Гоголь в жизни

3

Полная версия:

Гоголь в жизни

Гоголь – М. П. Погодину. Письма, II, стр. 80.


Я слышал, что Гоголь во время болезни имел какие-то видения, о которых он тогда же рассказал ходившему за ним с братской нежностью и заботою купцу Н. П. Боткину, который случился на то время в Риме (?).

С. Т. Аксаков. История знакомства, 46.


Боткин усадил Гоголя полумертвого в дилижанс и в… (слово не разобрано) он после двух месяцев выпил чашку бульона. Ехали день и ночь.

А. О. Смирнова. Автобиография, 274.


Добравшись до Триэста, я себя почувствовал лучше. Дорога, мое единственное лекарство, оказала и на этот раз свое действие. Я мог уже двигаться. Воздух, хотя в это время он был еще неприятен и жарок, освежил меня. О, как бы мне в это время хотелось сделать какую-нибудь дальнюю дорогу. Я чувствовал, я знал и знаю, что я бы восстановлен был тогда совершенно. Но я не имел никаких средств ехать куда-либо. С какою бы радостью я сделался фельдъегерем, курьером даже на русскую перекладную, и отважился бы даже в Камчатку, – чем дальше, тем лучше. Клянусь, я бы был здоров. Но мне всего дороги до Рима было три дня только.

Гоголь – М. П. Погодину. Письма, II, стр. 81.


Расставаясь около половины июня (по н. ст.), мы назначали съехаться в Венеции. Он хотел приехать туда из Вены в половине августа, а мне назначал последним сроком 1 сентября. Въезжая в Венецию 2-го сент., я дрожал, боялся его уже не застать в ней. Вместо этого встречаю его на площади св. Марка и узнаю, что мы с противоположных сторон въехали в один и тот же час. Болезнь, от которой он думал умереть, задержала его в Вене. К. счастью, с ним был (Н. П.) Боткин. Этот истинно добрый человек ухаживал за ним, как нянька. Болезнь эта надолго расстроила Николая Васильевича, без того уже расстроенного. Она отвлекла его внимание ото всего, и только в Венеции иногда проглядывали у него минуты спокойные, в которые дух его сколько-нибудь просветлял ужасную мрачность его состояния, большею частью по необходимости материального. Какие мысли светлые он тогда высказывал, какое сознание самого себя!.. В продолжение десяти дней, которые мы в Венеции прожили, мне казалось, что я был окружен каким-то волшебством. С утра до вечера мы катались по водяным улицам в гондоле, между мраморных палаццов, заезжали в церкви, галереи. Из гондолы выходили на площадь Марка, где проводили все остальное время. Потом опять мы в гондоле возвращались на площадь взглянуть, как она оживает при лунном свете.

В. А. Панов – С. Т. Аксакову. Гоголь, Письма, II, 88 и 89.


(В Венеции, где в то время жил Гоголь с Н. П. Боткиным.)

Низенький, сухощавый, с весьма длинным, заостренным носом, с прядями белокурых волос, часто падавшими на маленькие прищуренные глазки. Гоголь выкупал эту неприглядную внешность любезностью, неистощимою веселостью и проблесками своего чудного юмора, которыми искрилась его беседа в приятельском кругу. Появление нового незнакомого лица, подобно дождевой туче, мгновенно набрасывало тень на сияющее доброю улыбкою лицо Гоголя: он умолкал, хмурился, как-то сокращался, как будто уходил сам в себя. Эту странность характера замечали в нем все его близкие знакомые. Со мною, однако же, он довольно скоро сошелся, и я не раз наслаждался его милою беседою. Он, Боткин и Панов предложили мне ехать с ними во Флоренцию, на что я, разумеется, с удовольствием согласился. Ехали мы в наемной четвероместной коляске, и дорогою мы играли в преферанс, подмостив экипажные подушки вместо стола. Впрочем, это не мешало нам восхищаться красивыми местностями, попадавшимися на дороге.

И. К. Айвазовский. Рус. Стар., 1878, июль, 423.


Через Болонью, Флоренцию, Ливурно, море, Чивитта-Веккию мы 25 сентября достигли Рима… Приехавши сюда, Гоголь уже, казалось, ничем более не был занят, как только своим желудком, поправлением своего здоровья. А между тем никто из нас не мог съесть столько макарон, сколько он их опускал иной раз. Скучал, беспрестанно жаловался, что даже ничего не может читать… Вообще мне кажется, что Гоголь ошибался, если думал, что ему стоит только выехать за границу, чтобы возвратить деятельность и силы, которые он боялся уже потерять. Хорошо, если бы так. Но, к несчастью, его расстройство не зависит от климата и места и не так легко поправляется. Может быть, целые десять лет его жизни постепенно расстраивали его организацию, которая теперь в ужасном разладе. Его физическое состояние действует, конечно, на силы душевные; поэтому он им чрезвычайно дорожит, и поэтому он ужасно мнителен. Все эти причины, действуя совокупно, приводят его иногда в такое состояние, в котором он истинно несчастнейший человек, и эти тяжкие минуты, в которые вы его видели, мне кажется, были здесь с ним чаще, продолжительнее и сильнее, нежели в России.

В. А. Панов – С. Т. Аксакову. Гоголь. Письма, II, 89, 88.


Я в Риме почувствовал себя лучше в первые дни. По крайней мере, я уже мог сделать даже небольшую прогулку, хотя после этого уставал так, как будто б я сделал десять верст. Я до сих пор не могу понять, как я остался жив, и здоровье мое в таком сомнительном положении, в каком я еще никогда не бывал. Чем далее, как будто опять становится хуже, и лечение, и медикаменты только растравляют. Ни Рим, ни небо, ни то, что вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света. Вчера и сегодня было скверное время – и броситься в дилижанс или хоть на перекладную. Двух минут я не мог посидеть в комнате – мне так сделалось тяжело – и отправился бродить по дождю. Я устал после нескольких шагов, но, право, почувствовал как будто бы лучше себя…

Со страхом я гляжу сам на себя. Я ехал бодрый, свежий, на труд, на работу. Теперь… Боже! столько пожертвований сделано для меня моими друзьями… когда я их выплачу! А я думал, что в этом году уже будет готова у меня вещь, которая за одним разом меня выкупит, снимет тяжести, которые лежат на моей бессовестной совести. Что предо мною впереди? Боже! я не боюсь малого срока жизни, но я был уверен по такому свежему, доброму началу, что мне два года будет дано плодотворной жизни, – и теперь от меня скрылась эта сладкая уверенность. Без надежды, без средств восстановить здоровье! Никаких известий из Петербурга: надеяться ли мне на место при Кривцове? По намерениям Кривцова, о которых я узнал здесь, мне нечего надеяться, потому что Кривцов искал на это место европейской знаменитости по части художеств… Но бог с ним, со всем этим! Я равнодушен теперь к этому. К чему мне это послужит? На квартиру да на лекарство разве, на две вещи, равные ничтожностью и бесполезностью. Если к ним не присоединится наконец третья, венчающая все, что влачится на свете?

Часто, в теперешнем моем положении, мне приходит вопрос: зачем я ездил в Россию? по крайней мере, меньше лежало бы на моей совести. Но как только я вспомню о моих сестрах, – нет, мой приезд не бесполезен был. Клянусь, я сделал много для моих сестер! Они после увидят это. Безумный, я думал, ехавши в Россию: «Ну, хорошо, что я еду в Россию: у меня уже начинает простывать маленькая злость, так необходимая автору, против того-сего, всякого рода родных плевел»; теперь я обновлен, и все это живее предстанет моим глазам, – вместо этого что я вывез? Все дурное изгладилось из моей памяти, даже прежнее, и вместо этого одно только прекрасное и чистое со мною, все, что удалось мне еще более узнать в друзьях моих, – и я в моем болезненном состоянии поминутно делаю упрек себе: «И зачем я ездил в Россию!» Теперь не могу глядеть я ни на Колизей, ни на бессмертный купол, ни на воздух, ни на все, глядеть всем» глазами, совершенно на них. Глаза мои видят другое, мысль моя развлечена, она с вами.

Гоголь – М. П. Погодину, 17 октября 1840 г., из Рима. Письма, II, 82.


Хотя я в душе никогда не переставал быть убежденным, что Гоголь непременно пробудится с новыми силами, но, признаюсь, мне кажется, – я уже забывал видеть в нем Гоголя, как вдруг в одно утро, дней десять тому назад, он меня угостил началом нового произведения. Это будет, как он мне сказал, трагедия. План ее он задумал еще в Вене, начал писать здесь. Действие в Малороссии. В нескольких сценах, которые он уже написал и прочел мне, есть одно лицо комическое, которое, выражаясь не столько в действии, сколько в словах, теперь уже совершенство. О прочих судить нельзя: они должны еще обрисоваться в самом действии. Главное лицо еще не обозначилось… Если бы этого не было, то значило бы, что все погибло. Это должно было быть. Во-первых, он один на своей прежней квартире. Ничто его не рассеивает. Идти почти некуда более, как только к нам да к двум-трем художникам. Часов пять в день должно уже непременно просидеть одному; надо же что-нибудь делать. Но главное то, что в Риме невозможно не заниматься; или надо быть больным, без движения. Здесь человека, который сколько-нибудь посвятил себя умственной жизни, все вызывает к деятельности, к труду, все из него вытягивает мысль.

В. А. Панов – С. Т. Аксакову. Гоголь, Письма, II, 89.


Однажды утром в праздничный день сговорился я с университетским своим товарищем Пановым идти за город, в виллу Альбани, которую особенно часто посещал я. Положено было сойтись нам в caffe greco, куда в эту пору дня обыкновенно собирались русские художники. Когда явился я в кофейню, человек пять-шесть из них сидели вокруг стола, приставленного к двум деревянным скамьям, которые соединяются между собой там, где стены образуют угол комнаты. Это было налево от входа. Собеседники болтали и шумели. Только в том углу сидел, сгорбившись над книгою, какой-то неизвестный мне господин, и в течение получаса, пока я поджидал своего Панова, он так погружен был в чтение, что ни разу ни с кем не перемолвился словом, ни на кого не обратил взгляда, будто окаменел в своей невозмутимой сосредоточенности. Когда мы с Пановым вышли из кофейни, он спросил меня: «ну, видел? Познакомился с ним? Говорил?» Оказалось, что я целых полчаса просидел за столом с самим Гоголем. Он читал тогда что-то из Диккенса, которым, по словам Панова, в то время был он заинтересован.

Гоголь прожил вместе с Пановым на одной квартире всю зиму 1840–1841 года. На все это время Панов вполне предался неустанным попечениям о Гоголе, был для него и радушным хозяином, и заботливою нянькою, когда ему нездоровилось, и домашним секретарем, когда нужно было что переписать, даже услужливым приспешником на всякую мелкую потребу. Гоголь желал познакомиться с лирическими произведениями Франциска Ассизского, и я через Панова доставил их ему в издании старинных итальянских поэтов.

Как-то случилось, что в течение двух или трех недель ни разу не привелось нам с Пановым видеться; ни слуху, ни духу, – совсем запропастился. Наконец, является ко мне, но такой странный и необычный, каким я его никогда не видывал, умиленный и просветленный. Я спрашиваю его: «Что с тобою? куда ты девался?» – «Все это время, – отвечал он, – был я занят великим делом, таким, что ты и представить себе не можешь; продолжаю его и теперь». Я подумал, что где-нибудь в развалинах откопан новый Лаокоон или новый Аполлон Бельведерский. – «Нет, совсем не то, – отвечал он, – дело это наше родное, русское. Гоголь написал великое произведение, лучше всех Лаокоонов и Аполлонов: называется оно: «Мертвые души», а я его теперь переписываю набело». Панов не мог ничего сообщить мне о содержании нового произведения, потому что Гоголь желал сохранить это дело в тайне. Местожительство Гоголя в Риме зимою 1840—41 года было на Via Sistina, в той ее половине, которая спускается от Capo-le-Case к площади Барберини. Нижняя половина улицы Систина называлась тогда Via Felice.

Ф. И. Буслаев. Мои воспоминания. М., 1897. Стр. 258 и сл.


Во время неоднократного и продолжительного пребывания своего в Риме Гоголь выучился итальянскому языку, так что мог свободно объясняться, даже писал иногда из Рима в Петербург по-итальянски. Раз даже, в остерии, в обществе художников, он произнес речь на итальянском языке, без приготовления.

В. П. Гаевский. Современник, 1852, X, 143.


В Рим приехал Гоголь. Люди, знавшие его и читавшие его сочинения, были вне себя от восторга и искали случая увидать его за обедом или за ужином, но его несообщительная натура и неразговорчивость помаленьку охладили этот восторг.

Доброта Гоголя была беспримерна, особенно ко мне и к моему большому труду «Преображение» (гравюра с картины Рафаэля «Преображение»). Он рекомендовал меня, где мог. Благодаря его огромному знакомству это служило мне поощрением и придавало новую силу моему желанию окончить гравюру. Гоголь сидел обыкновенно, опершись руками о колени, зачастую имея перед собою какие-нибудь мелкие покупки: они развлекали его. Часто встретишь его, бывало, в белых перчатках, щегольском пиджаке и синего бархата жилете; он всегда замечал, шутя: «Вы – Рафаэль первого манера», – и мы расходились смеясь. Гоголь многим делал добро рекомендациями, благодаря которым художники получали новые заказы. Его портрет, писанный Моллером, – верх сходства.

Ф. И. Иордан. Записки. М., 1918. Стр. 183. Ср. М. Боткин. «А. А. Иванов». Воспоминания Иордана, стр. 398. Сводный текст.

В Риме у нас образовался свой особый кружок, совершенно отдельный от прочих русских художников. К этому кружку принадлежали: Иванов, Моллер и я; центром же и душой всего был Гоголь, которого мы все уважали и любили. Иванов к Гоголю относился не только с еще большим почтением, чем мы все, но даже (особенно в тридцатых и в начале сороковых годов) с каким-то подобострастием. Мы все собирались всякий вечер на квартире у Гоголя, по итальянскому выражению, «alle ventitre» (в 23-м часу, т. е. около 71/2 часов вечера), обыкновенно пили русский хороший чай и оставались тут часов до девяти или до десяти с половиной – не дольше, потому что для своей работы мы все вставали рано, значит, и ложились не поздно. В первые годы Гоголь всех оживлял и занимал.

Про свои работы ни Гоголь, ни Иванов, – эта неразлучная парочка, никогда не разговаривали с нами. Впрочем, может быть, они про них рассуждали друг с дружкой, наедине, когда нас там не было.

Ф. И. Иордан. Воспоминания. М. Боткин. «А. А. Иванов», 398. Записки, 209. Сводный текст.


А. А. Иванов был странная личность; он всегда улыбался и в Гоголе видел какого-то пророка. Гоголь давал ему наставления, которые Иванов рабски слушал. Я и Моллер, всегдашние вечерние посетители Гоголя, были в его глазах ничто перед Гоголем, и я душевно смеялся над его увлечением.

Ф. И. Иордан. Записки, 187.


Я здоров. Чувствую даже свежесть, занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением «Мертвых Душ». Вижу, что предмет становится глубже и глубже. Даже собираюсь в наступающем году печатать первый том. Многое совершилось во мне в немногое время; но я не в силах теперь печатать о том, не знаю почему, – может быть, по тому самому, по чему не в силах был в Москве сказать тебе ничего такого, что бы оправдало меня перед тобою во многом. Когда-нибудь в обоюдной встрече, может быть, на меня найдет такое расположение, что слова мои потекут, и я, с чистой откровенностью ребенка, поведаю состояние души моей, причинившее многое вольное и невольное. О, ты должен знать, что тот, кто создан сколько-нибудь творить в глубине души, жить и дышать своими творениями, тот должен быть странен во многом! Боже, другому человеку, чтобы оправдать себя, достаточно двух слов, а ему нужны целые страницы! Как это тягостно иногда! Но довольно. Я покоен. Свежий воздух и приятный холод здешней зимы действует на меня животворительно. Я так покоен, что даже не думаю вовсе о том, что у меня ни копейки денег. Живу кое-как в долг. Мне теперь все трын-трава. Если только мое свежее состояние продолжится до весны или лета, то, может быть, мне удастся еще приготовить что-нибудь к печати, кроме первого тома «Мертвых Душ». Но лето, лето… Мне непременно нужна дорога, дорога далекая. Как это сделать? Но… бог милостив.

Гоголь – М. П. Погодину, 28 декабря 1840 г., из Рима. Письма, II, стр. 94.


Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том «Мертвых Душ». Переменяю, перечищаю, многое перерабатываю вовсе, и вижу, что их печатание не может обойтись без моего присутствия. Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые невинные и скромные главы вы уже знаете. Болезнь моя много отняла у меня времени; но теперь, слава богу, я чувствую даже по временам свежесть, мне очень нужную. Я это приписываю отчасти холодной воде, которую я стал пить по совету доктора. Воздух теперь чудный в Риме, светлый. Но лето, лето это я уже испытал – мне непременно нужно провести в дороге. Я повредил себе много, что зажился в душной Вене. Но что же было делать? признаюсь – у меня не было средств тогда предпринять путешествие; у меня слишком было все рассчитано. О, если б я имел возможность всякое лето сделать какую-нибудь дальнюю, дальнюю дорогу! Дорога удивительно спасительная для меня… Я хотел было обождать этим письмом и послать вместе с ним переменные страницы в «Ревизоре» и просить вас о напечатании его вторым изданием – и не успел. Никак не хочется заниматься тем, что нужно к спеху, а все бы хотелось заняться тем, что не к спеху. А между тем оно было бы очень нужно скорее. У меня почти дыбом волос, как вспомню, в какие я вошел долги. Я знаю, что вам подчас и весьма нужны деньги; но я надеюсь через неделю выслать вам переправки и приложения к «Ревизору», которые, может быть, заставят лучше покупать его. Хорошо бы, если бы он выручил прежде должные вам, а потом тысячу, взятую у Панова, которую я пообещал ему уплатить в феврале.

Гоголь – С. Т. Аксакову, 28 декабря 1840 г., из Рима. Письма. II, стр. 91.


Гоголь, желая разделаться как-нибудь со своими долгами, против воли решился сделать второе издание своего «Ревизора» и поручил это дело Аксакову; но Аксаков, будучи в это время удручен потерею сына, не мог принять участие в этом деле, которое принял на себя всецело Погодин, и, вопреки желанию Гоголя, напечатал «Ревизора» со всеми приложениями, предварительно поместив сцену из него в своем «Москвитянине». Между тем Аксаков не советовал Погодину помещать в «Москвитянине» добавочные сцены к «Ревизору» на том основании, что Гоголь рассердится. На это Погодин писал Аксакову: «Да помилуйте, Сергей Тимофеевич, что я, в самом деле, за козел искупления? Неужели можно предполагать, что он скажет: пришли и присылай, бегай и делай, и не смей подумать об одном шаге для себя. Да если бы я изрезал в куски «Ревизора» и рассовал его по кускам своего журнала, то и тогда Гоголь не должен был бы сердиться на меня…» На это Аксаков сухо отвечал Погодину: «Я только советовал вам не делать того, чего бы я сам не сделал… Чем более мне обязан человек, тем менее я позволю себе без его воли распоряжаться его собственностью».

Н. П. Барсуков, VI, 230.


Я должен с вами поговорить о деле важном. Но об этом сообщит вам Погодин. Вы вместе с ним сделайте совещание, как устроиться лучше. Я теперь прямо и открыто прошу помощи, ибо имею право и чувствую это в душе. Да, друг мой! я глубоко счастлив. Несмотря на мое болезненное состояние, которое опять немного увеличилось, я слышу и знаю дивные минуты. Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета! О, если бы еще три года с такими свежими минутами! Столько жизни прошу, сколько нужно для окончания труда моего; больше ни часу мне не нужно. Теперь мне нужны необходимо дорога и путешествие: они одни, как я уже говорил, восстановляют меня. У меня все средства истощились уже несколько месяцев. Для меня нужно сделать заем. Погодин вам скажет. В начале же 42 года выплатится мною все, потому что одно то, которое уже у меня готово и которое, если даст бог, напечатаю в конце текущего года, уже достаточно для уплаты.

Теперь я ваш; Москва – моя родина. В начале осени я прижму вас к моей русской груди. Все было дивно и мудро расположено высшею волею: и мой приезд в Москву, и мое нынешнее путешествие в Рим, – все это благо. Никому не говорите ничего о том, что буду к вам, ни о том, что я тружусь, – словом, ничего. Но я чувствую какую-то робость возвращаться одному. Мне тягостно и почти невозможно теперь заняться дорожными мелочами и хлопотами. Мне нужно спокойствие и самое счастливое, самое веселое, сколько можно, расположение души; меня теперь нужно беречь и лелеять. Я придумал вот что: пусть за мною приедут Михаил Семенович (Щепкин) и Константин Сергеевич (Аксаков): им же нужно, – Михаилу Семеновичу для здоровья, Константину Сергеевичу для жатвы, за которую уже пора ему приняться. А милее душе моей этих двух, которые могли бы за мною приехать, не могло бы для меня найтиться никого. Я бы ехал тогда с тем же молодым чувством, как школьник в каникулярное время едет из надоевшей школы домой под родную крышу и вольный воздух. Меня теперь нужно лелеять не для меня, нет! Они сделают не бесполезное дело. Они привезут с собой глиняную вазу. Конечно, эта ваза теперь вся в трещинах, довольно стара и еле держится; но в этой вазе теперь заключено сокровище; стало быть, ее нужно беречь.

Гоголь – С. Т. Аксакову, 5 марта 1841 года, из Рима. Письма, II, стр. 97.


Погодин, озабоченный привлечением Гоголя к «Москвитяну» (журналу, который начал издавать Погодин), зашел как-то к Аксаковым и потом записал следующее в своем дневнике: «Толковали о журнале, о Гоголе, его характере и выходках. Решил написать письмо: разоряюсь, выручай. Как бы было хорошо, если б теперь поддержать впечатление эффектными статьями». (2 февр. 1841 г.) С своей стороны и С. Т. Аксаков решился просить Гоголя, чтоб он прислал что-нибудь в «Москвитянин».

Н. П. Барсуков, VI, 229.

Вы пишете, чтобы я прислал что-нибудь в журнал Погодину. Боже, если бы вы знали, как тягостно, как разрушительно для меня это требование, – как вдруг нагнало оно на меня тоску и мучительное состояние! Теперь на один миг оторваться мыслью от святого своего труда – для меня уже беда. Никогда б не предложил мне в другой раз подобной просьбы тот, кто бы мог узнать на самом деле, чего он лишает меня. Если бы я имел деньги, клянусь, я бы отдал все деньги, сколько б у меня их ни было, вместо отдачи своей статьи! Но, так и быть, я отыщу какой-нибудь старый лоскуток и просижу над переправкой и окончательной отделкой его, боже! может быть, две-три недели, ибо теперь для меня всякая малая вещь почти такого же требует обдумыванья, как великая, и, может быть, еще большего и тягостно-томительнейшего труда, ибо он будет почти насильственный, и всякую минуту я буду помнить бесплодную великость своей жертвы – преступную свою жертву. Нет, клянусь, грех, сильный грех, тяжелый грех отвлекать меня! Только одному неверующему словам моим и недоступному мыслям высоким позволительно это сделать. Труд мой велик, мой подвиг спасителен. Я умер теперь для всего мелочного; и для презренного ли журнального пошлого занятия ежедневным дрязгом я должен совершать непрощаемые преступления? и что поможет журналу моя статья? Но статья будет готова и недели через три выслана. Жаль только, если она усилит мое болезненное расположение. Но, я думаю, нет. Бог милостив… Дорога, дорога! Я сильно надеюсь на дорогу. Она же теперь будет для меня вдвойне прекрасна. Я увижу моих друзей, моих родных друзей. Не говорите о моем приезде никому, и Погодину скажите, чтоб он также не говорил; если же прежде об этом проговорились, то теперь говорите, что это неверно еще. Ничего также не сказывайте о моем труде. Обнимите Погодина и скажите ему, что я плачу, что не могу быть полезным ему со стороны журнала; но что он, если у него бьется русское чувство любви к отечеству, он должен требовать, чтоб я не давал ему ничего.

В мае месяце я полагаю выехать из Рима, месяца жаркие провесть где-нибудь в холодных углах Европы, – может быть, в Швейцарии, и к началу сентября в Москву – обнять и прижать вас сильно.

Гоголь – С. Т. Аксакову, 13 марта 1841 г., из Рима. Письма, II, 99.

Я должен признаться, что финансовые расчеты журналиста не казались мне тогда так противными, как теперь, и что вообще я не умел понимать во всей полноте страдальческого положения Гоголя. Очевидным доказательством тому служит мое письмо к Гоголю, в котором я просил, чтоб он прислал что-нибудь в журнал Погодину. Я особенно должен обвинять себя потому, что только моя просьба, как мне кажется, могла заставить Гоголя оторваться от своего труда, пожертвовать своею итальянскою повестью «Анунциата», которой начало он нам читал, и сделать из нее отдельную статью под названием «Рим», которая впоследствии была напечатана в «Москвитянине», Впрочем, у Гоголя недостало сил исполнить свое обещание так скоро; он, точно, оставил было «Мертвые Души» и принялся за переделку «Анунциаты». Но он был так занят, так погружен в мир своей поэмы, что работа не спорилась и сделалась для него невыносимою. Он бросил ее и докончил уже в Москве.

bannerbanner