
Полная версия:
Гоголь в жизни
«Что ты приготовил для меня такой дурной май?» – сказал он мне, проснувшись, сидя в креслах, услышав шумевший за стеклами окон ветер, срывавший благовония с цвевших диких жасминов и белых акаций и клубивший их вместе с листками роз.
В десять часов я сошел к нему. Я его оставил за три часа до этого времени, чтоб отдохнуть немного и приготовить ему, чтоб доставить какое-нибудь разнообразие, чтобы мой приход потом был ему приятнее. Я сошел к нему в десять часов. Он уже более часу сидел один. Гости, бывшие у него, давно ушли. Он сидел один. Томление скуки выражалось на лице его. Он меня увидел. Слегка махнул рукой. «Спаситель ты мой!» – сказал он мне. Они еще доныне раздаются в ушах моих, эти слова. – «Ангел ты мой! ты скучал?» – «О, как скучал!» – отвечал он мне. Я поцеловал его в плечо. Он мне подставил свою щеку. Мы поцеловались: он все еще жал мою руку.
Гоголь. Ночи на вилле. Ночь первая. Соч. Гоголя, изд. 10-е, т. V, стр. 530.
Я теперь очень и слишком занят моим больным, Виельгорским: сижу над ним ночи без сна и ловлю все его мановения. Есть святые услуги дружбы, и я должен теперь их исполнить. Но удивительно – я не чувствую никакой усталости, здоровье мое ничуть не сделалось хуже. Даже лицо мое не носит никаких знаков изнеможения. Находят даже меня поправившимся. Сладки и грустны мои минуты нынешние. Но я вечно благодарю бога, что во мне случилась эта надобность и что именно случился в это время я, а не лицо чуждое, неродное, неприятное для больного.
Гоголь – М. П. Погодину, в 1839 г., из Рима. Письма, I, 610.
Он не любил и не ложился почти вовсе в постель. Он предпочитал свои кресла и то же самое свое сидячее положение. В ту ночь ему доктор велел отдохнуть. Он приподнялся неохотно и, опираясь на мое плечо, шел к своей постели. Душенька мой! Его уставший взгляд, его теплый пестрый сюртук, медленное движение шагов его, – все это я вижу, все это передо мною. Он сказал мне на ухо, прислонившись к плечу и взглянувши на постель: «Теперь я пропавший человек». – «Мы всего только на полчаса останемся в постели, сказал я ему, – потом перейдем вновь в твои кресла». Я глядел на тебя, мой милый, нежный цвет! Во все то время, как ты спал или только дремал на постели и в креслах, я следил твои движения и твои мгновения, прикованный непостижимою к тебе силою. Как странно нова была тогда моя жизнь и как вместе с тем я читал в ней повторение чего-то отдаленного, когда-то давно бывшего! Но, мне кажется, трудно дать идею о ней: ко мне возвратился летучий, свежий отрывок моего юношеского времени, когда молодая душа ищет дружбы и братства между молодыми своими сверстниками и дружбы решительно юношеской, полной милых, почти младенческих мелочей и наперерыв оказываемых знаков нежной привязанности; когда сладко смотреть очами в очи, когда весь готов на пожертвования, часто даже вовсе ненужные. И все эти чувства сладкие, молодые, свежие возвратились ко мне. Боже! зачем? Я глядел на тебя, милый мой цвет. Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился еще в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целым десятком, чтобы отчаяннее и безнадежнее я увидел исчезающую мою жизнь?
Гоголь. Ночи на вилле. Ночь восьмая.
Княгиня З. А. Волконская сначала любила Гоголя, но потом возненавидела. Это случилось по следующей причине. Когда умирал Иосиф Виельгорский, то у него ежедневно бывали Елиз. Григ. Черткова, графиня М. А. Воронцова и Гоголь. Зинаида Александровна была уже тогда ярая католичка, и мне рассказывали, что Гоголь пошел прогуляться и вместе поискать священника для исповеди умирающего. Гоголь же потом сам читал для него отходную. Молодой Виельгорский причащался в саду, и мой отец поддерживал его и читал за него: «Верую, господи, и исповедую». Но когда он умирал, то в его комнате уже был приглашенный княгинею Волконскою аббат Жерве. Зинаида Александровна нагнулась над умирающим и тихонько шепнула аббату: «Вот теперь настала удобная минута обратить его в католичество». Но аббат оказался настолько благороден, что возразил ей: «Княгиня, в комнате умирающего должна быть безусловная тишина и молчание». Тем не менее княгиня еще что-то пошептала над Виельгорским и потом проговорила: «Я видела, что душа вышла из него католическая». Виельгорский же был перед смертью так слаб, что Черткова вместе с Гоголем нежно ухаживали за ним и держали тарелку, когда он ел. Но Черткова собиралась уехать, как этого требовал ее муж. В знак глубокой признательности к ней за хлопоты и попечения о нем Виельгорский, умирая, снял с руки кольцо, чтобы передать его Чертковой. Увидя это, Волконская почему-то с несдерживаемым негодованием произнесла: «c' est immorale!» Она находила, что когда Виельгорский умирал, то у него не должно было остаться никакого земного чувства.
Княжна В. Н. Репнина по записи Шенрока. Материалы, III, 190.
Я узнала тут, что он уже был в коротких отношениях с Виельгорским, но сама тогда еще редко с ним виделась и не старалась разъяснить, когда и как эта связь устроилась. Находила его сближение comme il faut, очень естественным и простым.
А. О. Смирнова. Записки, 315.
На пароходе, отправлявшемся из Рима в Марсель, я встретила Гоголя, и после разговора с ним, – разговора умного, ясного и богатого меткими бытовыми наблюдениями, – я уже мог предвкушать все своеобразие и весь реализм самых его произведений… Гоголь говорил мне, что нашел в Риме настоящего поэта, по имени Белли, который пишет сонеты на транстеверинском наречии, – сонеты, следующие друг за другом и образующие поэму. Он говорил мне подробно и убедительно о своеобразии и значительности таланта этого Белли, который остался совершенно неизвестен нашим путешественникам.
Сент-Бев. Revue des deux Mondes, 1845, XII. Цит. по В. Гиппиус. «Гоголь», изд. Федераций, М., 1931. Стр. 177.
Мать Иосифа Виельгорского (Луиза Карловна) была в Марсели с дочерьми и сыном Михаилом, когда Гоголь привез неутешного отца на пароходе. Графиня не хотела верить, когда наш консул ей сообщил это известие; она его схватила за ворот и закричала: – «Вы лжете, это невозможно!»
А. О. Смирнова. Записки, 201.
Когда Гоголь сказал старухе графине о смерти ее сына, она села на пол, накрыла лицо шалью и просидела в неподвижном положении двое суток. Гоголь не отходил от нее; он все старался ее растрогать, чтобы она заплакала, и, наконец, это удалось ему, когда он сказал: «Бедный Иосиф! Он умирал без матери». Тут она разразилась рыданиями.
О. Н. Смирнова в письме к В. И. Шенроку. Шенрок. Материалы, III, 263.
Если бы ты знал, как мне грустно покидать на два месяца Рим. Я недавно еще чувствовал одну сильную, почти незнакомую для меня в эти лета грусть, грусть живую, грусть прекрасных лет юношества, если не отрочества души. Я похоронил на днях моего друга, которого мне дала судьба в то время, в ту эпоху жизни, когда друзья уже не даются. Я говорю об моем Иосифе Виельгорском. Мы давно были привязаны друг к другу, давно уважали друг друга, но сошлись тесно, неразрывно и решительно братски только, увы! во время его болезни. Ты не можешь себе представить, до какой степени была это благородно-высокая, младенчески-ясная душа. Ум, и талант, и вкус, соединенные с такою строгою основательностью, с таким твердым и мужественным характером, – это явление, редко повторяющееся между людьми. И все было у него на двадцать третьем году возраста. И при твердости характера, при стремлении действовать полезно и великодушно такая девственная чистота чувств! И прекрасное должно было погибнуть, как гибнет все прекрасное у нас на Руси.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 5 июня 1839 г., из Рима. Письма, I, 611.
Однажды, после смерти молодого графа Виельгорского, на вилле Фальконьери, где мы жили, я застала Гоголя в моей комнате с книгою в руках и спросила его, что эта за книга; он мне ее передал. Это была библия; на первом листе, дрожащей рукой покойного Виельгорского, написано было: «Другу моему Николаю. Вилла Волконская». Гоголь сказал мне: «Эта книга вдвое мне святее». В Риме Гоголь часто к нам ходил и был очень забавен; от его рассказов я хохотала во все горло.
Кн. В. Н. Репнина. О Гоголе. Рус. Арх., 1890, III, 229.
Гоголь вчера был у нас проездом в Мариенбад. С ним весело. Он мне очень понравился и знает Рим как свои пять пальцев.
Н. М. Языков (поэт) в письме от 1 июля 1839 г., из Ганау. Шенрок. Материалы, VI, 42.
Мариенбад (8 июля – 8 августа)… Из русских был здесь Д. Е. Бенардаки, лицо очень примечательное своим умом. Оставив по неприятности военную службу, он с капиталом в тридцать или сорок тысяч пустился в обороты и в короткое время хлебными операциями приобрел большие деньги. Чем более умножались его средства, тем шире распространял круг своего действия, принял участие в откупах, продолжая хлебную торговлю, скупал земли, приобрел заводы и в течение пятнадцати лет нажил такое состояние, которое дает ему полумиллион дохода. Я давно уже слышал о действиях Бенардаки, открытых и решительных, коими приобрел он неограниченную доверенность от всех лиц, имевших с ним дело. Щедрые награды людям, служившим усердно, доставили ему таких поверенных, которые приносили и приносят ему выгоды несчетные. Быв в сношении, в течение двадцати лет, с людьми всех состояний, от министров до какого-нибудь побродяги, приносящего в кабак последний грош, Бенардаки был для меня профессором, которого лекции о состоянии России, о характере, достоинствах и пороках тех и других действующих лиц, об отношениях их к просителям и делам, о состоянии судопроизводства, о помещиках и их хозяйстве, о хозяйстве крестьянском, о положении городов и их местных выгодах, – лекции, оживленные множеством анекдотов, слушал я с жадностью. Всякий день после ванны ходили мы втроем, я, он и Гоголь, по горам и долам и рассуждали о любезном отечестве. Гоголь выспрашивал его об разных исках и верно дополнил свою галерею оригинальными портретами, которые когда-нибудь увидим мы на сцене.
М. П. Погодин. Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник. М., 1844. Часть четвертая, стр. 75.
Говорят, что в Мариенбаде скучно. Что касается до меня, я провел этот месяц весьма приятно. Не говорю уж об том, что я жил в одной комнате с Гоголем, – и обыкновенное общество доставляло мне много удовольствия.
М. П. Погодин. Год в чужих краях, IV, 89.
8 августа. – Прогулявшись с Гоголем, благословил его долечиваться и приехать в Вену к нам навстречу.
М. П. Погодин. Год в чужих краях, IV, 84.
В Мариенбаде произошла история. Гоголь занемог в Марсели, но не хотел лечиться, а Иноземцев (известный русский профессор-врач), который также был тогда в Мариенбаде, больной ипохондрией, не хотел лечить. Мне надо было их сводить и упрашивать, чтоб один решился лечиться, а другой – лечить.
В Мариенбаде был еще тогда известный предприимчивый Д. Е. Бенардаки. Мы все гуляли вместе, Бенардаки, знающий Россию самым лучшим и коротким образом, бывший на всех концах ее, рассказывал нам множество разных вещей, которые и поступили в материалы «Мертвых душ», а характер Костанжогло во второй части писан в некоторых частях с него.
М. П. Погодин. Отрывок из записок. Рус. Арх., 1865, стр. 895.
Я в два дня и две ночи сделал мое путешествие в Вену, без всяких приключений. Дни прекрасные. Жарко. Даже не верится, что в Мариенбаде мы уже видели осень… – Особенно советую вам как можно больше смотреть в Мюнхене, что достойно и недостойно. Это благодетельно действует: я как походил по Вене с четыре часа, осматривая разный вздор, да как поискал часа с два своей квартиры, так после этого…
Гоголь – Д. Е. Бенардаки, из Вены. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза – Ефрона, IX, 246.
Остроты Гоголя были своеобразны, неизысканы, но подчас не совсем опрятны. Старик Щепкин помнил наизусть одно письмо Гоголя, писанное из-за границы к Бенардаки, где шутливость поэта заявила себя с такою нецеремонною откровенностью, что это любопытное послание навсегда останется неудобным для печати.
А. Н. Афанасьев. Библиотека для Чтения, 1864, февр., стр. 7.
Я вчера приехал в Вену… Что я (был) в Мариенбаде, ты это знал. Лучше ли мне или хуже, бог его знает. Это решит время. Но что главное, это посещение, которое сделало мне вдохновение. Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества, и если я ничего не сделаю из этого, то я буду большой дурак. Малороссийские песни, которые у меня под рукою, навеяли их, или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что ныне редко случается… О, Рим, Рим! Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел я было сказать, – счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость.
Гоголь – С. П. Шевыреву, 25 авг. 1839 г., из Вены. Письма, I, 622.
Тяжело очутиться стариком в лета, еще принадлежащие юности, ужасно найти в себе пепел вместо пламени и услышать бессилие восторга. Соберите в кучу всех несчастливцев и выберите между ними несчастнее всех, и этот несчастливец будет счастливцем в сравнении с тем, кому обрекла судьба подобное состояние… Душа моя, лишившись всего, что возвышает ее (ужасная утрата!), сохранила одну только печальную способность чувствовать это свое состояние… Теперь вообразите: над этим человеком, не знаю почему, сжалилось великое милосердие бога и бросило его (за что, право, не понимаю, ничего достойного не сделал он), – бросило его в страну, в рай, где не мучат его невыносимые душевные упреки, где душу его обняло спокойствие чистое, как то небо, которое его теперь окружает и о котором ему снились сны на севере во время поэтических грез, где в замену того бурного, силящегося ежеминутно вырываться из груди фонтана поэзии, который он носил в себе на севере и который иссох, он видел поэзию не в себе, а вокруг себя, в небесах, солнце, в прозрачном воздухе и во всем, тихую, несущую забвение мукам. Теперь мне нет ничего в свете выше природы. Перед мной исчезли люди, города, нации, отношения, и все, что занимает людей, волнует и томит. Ее одну я вижу и живу ею. Вот почему я пристрастен к ней: она мое последнее богатство. Кто испытал глубокие душевные утраты, тот поймет меня…
Прочитавши, изорвите письмо в куски, я об этом вас прошу. Этого никто не должен читать…
Пора кончить. Будьте так добры и отправьте это письмо в институт моим сестрам.
Гоголь – М. П. Балабиной, 5 сент. 1839 г., из Вены. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза – Ефрона, IX, 244.
Странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. Меня всегда дивил Пушкин, которому для того, чтобы писать, нужно было забраться в деревню, одному, и запереться. Я, наоборот, в деревне никогда ничего не мог делать, где я один и где я чувствовал скуку… В Вене я скучаю. Погодина до сих пор нет. Ни с кем почти не знаком, да и не с кем, впрочем, знакомиться. Вся Вена веселится, и здешние немцы вечно веселятся. Но веселятся немцы, как известно, скучно, пьют пиво и сидят за деревянными столами, под каштанами, – вот и все тут. Труд мой, который начал, нейдет; а, чувствую, вещь может быть славная. (Имеется в виду драма из малороссийской жизни «Выбритый ус».) Или для драматического творения нужно работать в виду театра, в омуте со всех сторон уставившихся на тебя лиц и глаз зрителей, как я работал во времена оны? Подожду, посмотрим. Я надеюсь много на дорогу. Дорогою у меня обыкновенно развивается и приходит на ум содержание; все сюжеты почти я обделываю в дороге. Неужели я еду в Россию? Я этому почти не верю. Я боюсь за свое здоровье. Я же теперь совсем отвык от холодов: каково мне переносить? Но обстоятельства мои такого рода, что я непременно должен ехать: выпуск моих сестер из института, которых я должен строить судьбу и чего нет возможности никакой поручить кому-нибудь другому. Словом, я должен ехать, несмотря на все мое нежелание. Но как только обделаю два дела, – одно относительно сестер, другое драмы, то в феврале уже полечу в Рим.
Гоголь – С. П. Шевыреву, 10 сент. 1839 г., из Вены. Письма, I, 619. Ср. А. И. Кирпичников. Хронология. канва к биографии Гоголя, стр. 36.
Перед вечером пароход привез нас в Вену. Счастливый случай привел нас именно в ту гостиницу, где ожидал нас Гоголь. В Вене пробыли мы трое суток (20–22)… Разругав трактирщика «zum römischen Kaiser», которого хуже нам нигде не встречалось, в ночь отправились в дальнейший путь в своих экипажах, в одном я с Гоголем, а в другом жена моя с г-жою Шевыревой, которая тоже дожидалась нас в Вене.
М. П. Погодин. Год в чужих краях, IV, 222.
Мои прожекты и старания уладить мой неотъезд в Петербург не удались. Выпуск моих сестер требует непременного и личного моего присутствия. Не выпуск, но устроение будущей судьбы их, которое, благодаря бога, каким-то верховным наитием мне внушено. Они, надеюсь, будут счастливы, я не беспокоюсь о них. Одно меня тревожит теперь. Я не знаю, как мне быть и разделаться с самим их выпуском из института. Мне нужно на их экипировку, на заплату за музыку учителям во все время их пребывания там и пр., и пр. около 5000 рублей, и, признаюсь, это на меня навело совершенный столбняк. Об участи своей я не забочусь; мне нужен воздух, да небо, да Рим. Но эта строка и пункт… Я еще принужден просить вас. Может быть, каким-нибудь образом государыня, на счет которой они воспитывались, что-нибудь стряхнет на них от благодетельной руки своей. Что же делать мне? Знаю, бесстыдно и бессовестно с моей стороны просить еще ту, которая уже так много удручила мое сердце бессилием выразить благодарность мою. Но я не нахожу, не знаю, не вижу, не могу придумать средств… и чувствую, что меня грызла бы совесть за то, что я не был бессовестным. Во всяком случае, хотя здесь и не может быть успеха, все, по крайней мере, на душе моей будет легче при мысли, что я употреблял же и пытался на средства и что сколько-нибудь выполнил обязанность брата. Если бы знали, чего мне стоило бросить Рим, хотя я знаю, что это не больше как на два-три месяца… Я проживу в Москве у Погодина месяц, затворясь от всех и от всего. Мне нужно окончить мою некоторую работу.
Гоголь – В. А. Жуковскому, 12 сентября 1839 г.26, из Варшавы. Письма, II, 5.
VII
В России
(Сентябрь 1839 г. – июнь 1840 г.)
26 сент. (по стар. стилю) 1839 г. Гоголь с Погодиным приехали в Москву.
А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 36.
(Уже живя в Москве у Погодина, Гоголь, по неизвестным соображениям, в течение целого еще месяца помечал свои письма к матери заграничными городами: Триестом и Веною.)
На счет моей поездки в Россию я еще ничего решительно не предпринимал. Я живу в Триесте, где начал морские ванны, которые мне стали было делать пользу, но я должен их прекратить, потому что поздно начал. Если я буду в России, то это будет никак не раньше ноября месяца, и то если найду для этого удобный случай, и если эта поездка меня не разорит. Если бы не обязанность моя быть при выпуске сестер и устроить по возможности лучше судьбу их, то я бы не сделал подобного дурачества и не рисковал бы так своим здоровьем, за что вы, без сомнения, как благоразумная мать, меня первые станете укорять. Но есть обязанности, которые нужно выполнить и где, признаюсь, без личного моего присутствия я не думаю быть успеху. Итак, я не хочу вас льстить напрасною надеждою. Может быть, увидимся нынешнюю зиму; может быть, нет. Если ж увидимся, то не пеняйте, что на короткое время. Завтра отправляюсь в Вену, чтобы быть поближе к вам. Письма адресуйте так: в Москву, на имя профессора Моск. университета Погодина, на Девичьем Поле. Не примите этого адреса в том смысле, чтобы я скоро был в Москве; но это делается для того, чтобы ваши письма дошли до меня вернее: они будут доставлены из Москвы с казенным курьером.
Гоголь – матери, 26 сент. 1839 г., из Триеста (!!). Письма, II, 7.
В 1839 году Погодин ездил за границу. Я жил это лето с семьею на даче в Аксиньине, 10-ти верстах от Москвы. 29-го сентября вдруг получаю я следующую записку от Мих. Сем. Щепкина: «Спешу уведомить вас, что М. П. Погодин приехал, и не один; ожидания наши исполнились, с ним приехал Н. В. Гоголь. Последний просил никому не сказывать, что он здесь; он очень похорошел, хотя сомнение о здоровье у него беспрестанно проглядывает; я до того обрадовался его приезду, что совершенно обезумел, даже до того, что едва ли не сухо его встретил, вчера просидел целый вечер у них и, кажется, путного слова не сказал; такое волнение его приезд на меня произвел, что я нынешнюю ночь почти не спал».
Мы все обрадовались чрезвычайно. Сын мой тотчас же поскакал в Москву и повидался с Гоголем, который остановился у Погодина в его собственном доме на Девичьем Поле. Гоголь встретился с Константином весело и ласково. Разговаривая очень дружески, Константин сделал Гоголю вопрос – самый естественный, но, конечно, слишком часто повторяемый всеми при встрече с писателем: «Что вы нам привезли, Николай Васильевич?» И Гоголь вдруг очень сухо и с неудовольствием отвечал: «ничего». Подобные вопросы были всегда ему очень неприятны; он особенно любил содержать в секрете то, чем занимался, и терпеть не мог, если хотели его нарушить. На другой день Гоголь приехал к нам обедать вместе с Щепкиным, когда мы уже сидели за столом, совсем его не ожидая. Наружность Гоголя так переменилась, что его можно было не узнать. Следов не было прежнего, гладко выбритого и обстриженного, кроме хохла, франтика в модном фраке. Прекрасные белокурые густые волосы лежали у него почти по плечам; красивые усы, эспаньолка довершали перемену; все черты лица получили совсем другое значение; особенно в глазах, когда он говорил, выражалась доброта, веселость и любовь ко всем; когда же он молчал или задумывался, то сейчас изображалось в них серьезное устремление к чему-то невнешнему. Сюртук, вроде пальто, заменил фрак, который Гоголь надевал только в совершенной крайности; сама фигура Гоголя в сюртуке сделалась благообразнее.
Он часто шутил в то время, и его шутки, которых передать нет никакой возможности, были так оригинальны и забавны, что неудержимый смех одолевал всех, кто его слушал; сам же он всегда шутил не улыбаясь.
С этого, собственно, времени началась наша тесная дружба. Гоголь бывал у нас почти каждый день…
С. Т. Аксаков. Знакомство с Гоголем. Собр. соч., 1909. Т. II, стр. 341–343.
Погодин только что воротился из-за границы вместе с Гоголем. Вот почему я имел случай увидеться и с этим русским испанцем. Очень молодой человек, хорошенький собой, умненький, любящий все славянское, все малороссийское, но с первого виду мало обещающий.
И. И. Срезневский – Е. И. Срезневской, 7 окт. 1839 г., из Москвы. Живая Старина, 1892, вып. I, стр. 66.
Гоголю обрадовались в Москве без памяти.
М. П. Погодин – С. П. Шевыреву, 10 окт. 1839 г., из Москвы. Рус. Арх., 1883, I, 84.
Собственный дом Аксаковых, кажется, был на Арбатской площади. Я помню хорошо, что против их дома стояли большие весы и валялись клоки сена на площади. В зале нас (рассказчицу и мужа ее, Ив. Ив. Панаева) встретили старики Аксаковы и были очень приветливы ко мне. Пришла Вера Сергеевна (старшая дочь Аксаковых; рассказчица ошибочно называет ее Марьей Сергеевной) и сказала отцу и матери: «Идите к гостю в кабинет, а мы пойдем в сад». Сад для города был очень большой, и в нем было множество белых, махровых роз. Мы уселись в беседке и заговорили о сочинениях Гоголя. Вера Сергеевна благоговела перед его талантом и сказала мне: «К нам неожиданно сегодня приехал обедать Гоголь; вот вы увидите самого автора». Нас позвали обедать. Вера Сергеевна, идя в комнаты, сказала: «Я вас должна предупредить, чтобы вы не удивились, если вам не представят Гоголя. Он не любит теперь никаких новых знакомств, особенно с дамами. Он такой стал болезненный, нервный, не может выносить даже за столом шума, так что меньшие мои братья и сестры сегодня обедают отдельно». Я была очень довольна, что избавлюсь от представления мне Гоголя. Я очень конфузилась в такие минуты. Мы вошли в столовую одновременно, как в нее входил Гоголь с хозяином дома и Панаевым. Хозяйка дома усадила меня возле себя, а по другую сторону посадила Гоголя; ему было поставлено вольтеровское кресло. На противоположной стороне сидел хозяин дома с сыном и Панаевым. У прибора Гоголя стоял особенный граненый большой стакан и в графине красное вино. Ему подали особенный пирог, жаркое тоже он ел другое, нежели все. Хозяйка дома потчевала его то тем, то другим, но он ел мало, отвечал на ее вопросы каким-то капризным тоном. Гоголь все время сидел сгорбившись, молчал, мрачно поглядывал на всех. Изредка на его губах мелькала саркастическая улыбка, когда о чем-то горячо стали спорить Панаев с младшим Аксаковым. Когда встали из-за стола, Гоголь сейчас же удалился опять в кабинет отдыхать после обеда. А мы все уселись на большой террасе пить кофе. Хозяйка дома отдала приказание прислуге, чтобы не шумели, убирая со стола. Вера Сергеевна меня спросила, какое на меня произвел впечатление Гоголь. Я с наивной откровенностью ответила, что он, должно быть, очень сердитый и капризный. Она стала разуверять меня, что он от болезни сделался такой молчаливый и раздражительный и что сегодня он был особенно не в духе.