
Полная версия:
Два конца
Старик задумчиво стоял, поводил головою и вопросительно глядел на свой полушубок.
– Главное дело – ослаб, сил нетути. С квартиры гонют.
Он вздохнул, надел полушубок и вышел вон.
А новые больные все прибывали. Заразных сортировали и давали им отказные билетики в соответственные больницы, очень тяжелых, умиравших принимали, а всем остальным отказывали.
Позвали, наконец, Андрея Ивановича. Доктор, с усталым и раздраженным лицом, измученный бессмысленностью своей работы, выстукал его, выслушал и взялся за пульс. Андрей Иванович смотрел на доктора, готовый к бою: он заставит себя принять – он не женщина и не мужик и знает свои права. Больничный сбор взыскивают каждый год, а болен стал, – лечись, где хочешь?
Доктор долго щупал пульс Андрея Ивановича и в колебании глядел в окно. Пульс был очень малый и частый. Такие больные с водянкою опасны: откажешь, а он, не доехав до дому, умрет на извозчике; газеты поднимут шум, и могут выйти неприятности. Больница была переполнена, кровати стояли даже в коридорах, но волей-неволей приходилось принять Андрея Ивановича. Доктор написал листок, и Андрея Ивановича вывели.
– Не приняли? – упавшим голосом спросила Александра Михайловна.
Андрей Иванович с гордостью ответил:
– Приняли!
Окружающие с завистью покосились на него.
Андрея Ивановича отвели в ванную, а оттуда в палату. Большая палата была густо заставлена кроватями, и на всех лежали больные. Только одна, на которой ночью умер больной, была свободна; на нее и положили Андрея Ивановича. Сестра милосердия, в белом халате и белой косынке, поставила ему под мышку градусник.
Вскоре пришел на визитацию палатный доктор. Он вторично выстукал и выслушал Андрея Ивановича, велел оставить его мокроту для микроскопического исследования и назначил лечение. По уходе доктора Андрей Иванович внимательно прочел свой скорбный лист.
Вечером Андрею Ивановичу сделали ванну, и он почувствовал себя немного лучше. Тяжелые больные легковерны: незначительное улучшение в своем состоянии они готовы считать за начало выздоровления; Андрей Иванович решил, что недели через две-три поправится, и горько пожалел, что не лег в больницу раньше.
Ночь Андрей Иванович провел без сна и опять думал о Ляхове. Ляхов, конечно, очень скоро узнает, что Андрея Ивановича свезли в больницу. То-то он обрадуется, то-то спокойно вздохнет! Дескать, попал в больницу, так уж не воротится. Только так ли это?… После пасхи Андрей Иванович выпишется из больницы здоровым и крепким; он войдет в мастерскую, подойдет к Ляхову: «Здравствуй, товарищ!..» Ляхов, услыша его голос, вскочит с тем же тупым ужасом, как и тогда, но уж бежать ему не придется: одним взмахом Андрей Иванович всадит ему в живот шерфовальный нож… Стиснув зубы, он делал под одеялом быстрое, короткое движение сжатым кулаком и представлял себе в кулаке острый, блестящий шерфовальный нож.
В палате, битком набитой больными, было душно, и стояла тяжелая вонь от газов, выделявшихся у спавших. Дежурная сиделка дремала у окна. Дряхлый старик лакей с отеком легких стонал грубыми, протяжными стонами, ночники тускло светились, все глядело мрачно и уныло. Но на душе у Андрея Ивановича было радостно.
XVI
Назавтра после визитации доктора Андрей Иванович взял свой скорбный лист, чтобы посмотреть, что в него вписал доктор. Он прочел и побледнел; прочел второй раз, третий… В листке стояло: «Притупление тона и бронхиальное дыхание в верхней доле левого легкого; в обоих масса звучных влажных хрипов; в мокроте коховские палочки».
Андрей Иванович сразу страшно ослабел; изнутри головы что-то со звоном подступило к глазам и ушам; он опустил листок и закрыл глаза. «Коховские палочки»… Андрей Иванович прекрасно знал, что такое коховские палочки: это значит, что у него – чахотка; значит, спасения нет, и впереди смерть.
Принесли обед. Сиделка поставила Андрею Ивановичу миску с молочным супом.
– Обед принесен, эй! – сказала она и тронула его за рукав.
Андрей Иванович нетерпеливо повел головою и продолжал лежать, закрыв глаза. Коховские палочки… Всего два часа назад Андрей Иванович чувствовал себя в водовороте жизни, собирался бороться, мстить, радоваться победе… И вдруг все оборвалось и ушло куда-то далеко, а перед глазами было одно – смерть беспощадная и неотвратимая.
В два часа пришла на свидание Александра Михайловна. Андрей Иванович равнодушно объявил ей, что у него чахотка и он скоро умрет. Александра Михайловна широко раскрыла глаза и быстро спросила:
– Как? Что? Доктор сказал?
Андрей Иванович усмехнулся.
– Что доктор! Я сам знаю!.. У меня коховские палочки нашли – червячков таких, от которых бывает чахотка.
Александра Михайловна заплакала. Андрей Иванович смотрел на нее, и ему стало жалко себя, и в то же время почему-то вспомнилось равнодушное, усталое лицо палатного доктора и тот равнодушный вид, с каким он записывал в листок его смертный приговор.
С каждым днем Андрей Иванович чувствовал себя хуже. Он стал очень молчалив и мрачен. На расспросы Александры Михайловны о здоровье Андрей Иванович отвечал неохотно и спешил перевести разговор на другое. То, что ему рассказывала Александра Михайловна, он слушал с плохо скрываемою скукою и раздражением. И часто Александра Михайловна замечала в его глазах тот угрюмый, злобный огонек, который появлялся у него в последние недели при упоминании о Ляхове.
Между тем к Ляхову Андрей Иванович относился теперь без прежней злобы. Когда Ермолаев пришел его проведать и сообщил, что Ляхов просит позволения посетить его, Андрей Иванович только пожал брезгливо плечами и ответил, что если хочет, пусть приходит. Ляхов пришел раз и после этого стал ходить каждое воскресенье. Приходил он всегда с кем-нибудь из товарищей, держался назади, сконфуженно теребил в руках шапку. Андрей Иванович, неестественно улыбаясь, разговаривал с ним, и обоим было неловко.
Не мысль об истории с Ляховым мучила Андрея Ивановича. Вся эта история казалась ему теперь бесконечно мелкою и пошлою, мстить он больше не хотел, и Ляхов возбуждал в нем только гадливое чувство. Андрей Иванович страдал гораздо сильнее прежнего, он страдал совсем от другого – от нахлынувших на него трезвых дум.
О, эти трезвые думы!.. Андрей Иванович всегда боялся их. Холодные, цепкие и беспощадные, они захватывали его и тащили в темные закоулки, из которых не было выхода. Думать Андрей Иванович любил только во хмелю. Тогда мысли текли легко и плавно, все вокруг казалось простым, радостным и понятным. Но теперь дум нельзя было утопить ни в вине, ни в работе; а между тем эта смерть, так глупо и неожиданно представшая перед Андреем Ивановичем, поставила в нем все вверх дном.
И думы ползли одна за другою, злые и безотрадные, и Андрей Иванович не мог их отогнать… Прожил он сорок лет и все бессознательно ждал чего-то. Эта чадная, тошнотная жизнь не могла тянуться вечно. Он ждал – вот явится что-то, что высоко поднимет его над этой жизнью, придет большое счастье, в котором будет кипучая жизнь, и борьба, и простор. А между тем всему конец, впереди – одна смерть, а назади – жизнь дикая и пьяная, в которой настоящую радость, настоящее счастье давала только водка. Как он пил! И как все они пили! Когда не хватало денег на водку, они пили в мастерской спиртный лак. Чтоб уберечь лак, хозяин прибавлял в него анилиновой синьки, но они пили и с синькою, были готовы пить с чем угодно. Они калечили и отравляли свое тело, отравляли душу, и все шло к черту. А как было иначе жить? На что было беречь душу? На то, чтобы ходить на народные гулянья, пить там чай и качаться на качелях? Эка радость!..
Андрею Ивановичу вспомнился Барсуков и та картина смерти, о которой он рассказывал; умирает рабочий и думает: «Для чего он все время трудился, выбивался из сил, – для чего он жил? Он жил, а жизни не видел… Какая же была цель его существования?»
И он тоже, Андрей Иванович, – он жил, а жизни не видел. А между тем, ему казалось, он способен был бы жить – жить широкою, сильною жизнью, полною смысла и радости; казалось, для этого у него были и силы душевные, и огонь. И ему страстно хотелось увидеть Барсукова или Щепотьева, поговорить с ними долго и серьезно, обсудить все «до самых основных мотивов». Но Щепотьев сидел в тюрьме, Барсуков был выслан из Петербурга.
Александра Михайловна посещала Андрея Ивановича каждый день. Она приносила ему вина, фруктов, всего, чем пытался Андрей Иванович разжечь свой пропавший аппетит. Занятый своими мыслями, Андрей Иванович не задавался вопросом, как она все это достает. Он привередничал, сердился, требовал то того, то другого. Но однажды, когда Александра Михайловна, входя в палату, остановилась у дверей и вступила в разговор с сестрою милосердия, Андрей Иванович, глядя издали на жену, был поражен, до чего она похудела и осунулась.
– Ты все еще на фабрике работаешь? – спросил Андрей Иванович, когда она поставила на стол бутылку елисеевского лафита. И горячая нежность шевельнулась в его душе.
– Пока на фабрике, – устало ответила Александра Михайловна. – Уж не знаю, нужно будет чего другого поискать. Работаешь, а все без толку… Семидалов к себе зовет, в фальцовщицы. Говорит, всегда даст мне место за то, что ты у него в работе потерял здоровье. Научиться можно в два месяца фальцевать; все-таки больше заработаешь, чем на пачках.
Андрей Иванович ужаснулся. Условия жизни и работы фальцовщиц были ему слишком хорошо известны. Все остальное свидание он был молчалив и задумчив.
Когда Александра Михайловна пришла на следующий день, Андрей Иванович долго молчал, не в силах заговорить от охватившего его волнения. Наконец, сказал:
– Знаешь, Шурочка… Я всю ночь про тебя думал… Я много с тобою поступал неправильно… Как я тебе теперь помогу? Я не знаю, что тебе делать. Только один мой завет тебе – не поступай к нам в мастерскую: там гибель для женщины…
– Что же делать?
Андрей Иванович в тоске потер руки.
– Что? Я не знаю…
В конце апреля Андрей Иванович умер. Хоронили его на Смоленском кладбище. Было воскресенье. Большинство товарищей присутствовали на похоронах, в их числе Ляхов. Они на руках донесли гроб Андрея Ивановича до могилы. Тут же, на свеженасыпанной могиле, Александра Михайловна поставила четверть водки и справлены были поминки.
Похоронили Андрея Ивановича на самом конце кладбища, в одном из последних разрядов. Был хмурый весенний день. В колеях дорог стояла вода, по откосам белел хрящеватый снег, покрытый грязным налетом, деревья были голы, мокрая буро-желтая трава покрывала склоны могил, в проходах гнили прошлогодние листья.
Но не смертью и не унынием дышала природа. От земли шел теплый, мягкий, живой запах. Сквозь гниющие коричневые листья пробивались ярко-зеленые стрелки, почки на деревьях наливались. В чаще весело стрекотали дрозды и воробьи. Везде кругом все двигалось, шуршало, и тихий воздух был полон этим смутным шорохом пробуждавшейся молодой, бодрой жизни.
II. Конец Александры Михайловны
(Честным путем)
I
Александра Михайловна кончила фальцевать листы «Петербургского вестника». Она сравняла с боков стопку сфальцованных листов и устало облокотилась об нее.
За соседним верстаком Грунька Полякова, крупная девушка с пунцовыми губами и низким лбом, шила дефектные книги. Она не торопясь шила и посвистывала сквозь зубы, как будто не работала, а только старалась чем-нибудь убить время: за шитье дефектных книг платят не сдельно, а поденно. Александра Михайловна искоса следила за Поляковой.
– Что это, какая вам всегда легкая работа! – не вытерпела она.
Полякова медленно повернула голову и небрежно оглядела Александру Михайловну.
– Я больная, у меня ревматизм в руках.
– Больная… – Александра Михайловна помолчала. – Вы, может быть, больная, зато вы есть одна. А у других, может, ребенок есть, его надо поить-кормить.
– Как кому судьба.
– И вовсе судьба тут ни при чем. Дело тут от мастера зависит, а не от судьбы.
– От мастера? Что-о вы?… От какого-такого мастера?
Полякова нарочно повысила голос. Мимо как раз проходил мастер Василий Матвеев. Он услышал вопрос Поляковой и внимательно покосился на них. Александра Михайловна поспешно отошла прочь.
На круглых часах над дверью мастерской пробило четыре. У бокового окна работала за верстаком приятельница Александры Михайловны, Таня Капитанова. Солнце светило в окно, Таня непрерывно наклонялась и выпрямлялась. Когда она наклонялась, ее голова с пушистыми золотыми волосами попадала в полосу света и как будто вся вспыхивала сиянием.
Александра Михайловна подошла и сказала:
– Пора чай пить.
– Сейчас кончу! – торопливо ответила Таня.
Устало понурившись, Александра Михайловна с удовольствием и завистью смотрела на ее работу. Таня была лучшею работницею мастерской. Захватив со стопки большой печатный лист, она сгибала его на папке, с неуловимою быстротою взглянув на номера, и проводила по сгибу костяшкою. Лист как будто сам собою сгибался, как только его касались тонкие пальцы Тани. При втором сгибе мелькал столбец цифр, при третьем – какая-то картинка, сложенный лист летел влево, а в это время со стопки уже скользил на папку новый.
Таня сбросила с папки последний сфальцованный лист.
– Ну, пойдемте!
– Счастливая ты, Таня! – вздохнула Александра Михайловна.
В работе наступил перерыв. Девушки сидели кучками по четыре-пять человек и пили чай. В раскрытые окна несло жаром июньского дня, запахом известки и масляной краски.
Александра Михайловна и Таня пили чай вместе с двумя другими работницами – вдовою переплетного подмастерья Фокиной и бедной пожилой девушкой Дарьей Петровной. Александра Михайловна, сгорбившись, сидела на табуретке, испытывая приятное ощущение отдыха. Она уж третий месяц работала в мастерской, но все еще при каждом перерыве ей хотелось отдыхать долго-долго, без конца.
– Что за история такая! – задумчиво сказала она. – Все мне Васька Матвеев трудную работу дает. Напоила его кофеем, угостила, – думала, легче станет. Неделю давал шитье в прорезку, фальцовку на угол, а потом опять пошло по-старому.
Фокина усмехнулась.
– А вы как же думали? Вы думали, угостили раз, и готово дело! У него положение: поставишь угощение, – будет тебе хорошая работа на неделю.
– Вот так-так! – Александра Михайловна скорбно задумалась. – Что же это такое? Четыре человека их, мастеров. Вишневка, кофей, пирожки – рубль шестьдесят семь копеек мне обошлось. Четверть фунта кофею выпили, два фунта сахару съели, что съели, что по карманам себе напихали… Неужто мало им?
– А вы их одна, что ли, угощаете? – желчно возразила Фокина. – Раз-то, другой, всякая угостит; кому же они трудную работу будут давать?
– Так ведь, господи, я не о том, что трудная! Пускай и трудную работу дают, а чтоб только правильно делали, не обижали людей.
Таня гордо сказала:
– А я вот никого ни разу не угощала! И не стану угощать, без них справлюсь.
– А я тебе, Танечка, вот что скажу, – медленно произнесла Дарья Петровна, – не гордися! Погордишься, милая, погордишься, а потом пожалеешь. Разорение тебе какое, что ли, мастера уважить? А сила у него большая.
– Как же это мне быть теперь? – в печальном недоумении спросила Александра Михайловна, – девять-десять рублей заработаешь в месяц, что же это? Разве на такие деньги проживешь с ребенком?
– Вы вот что: попросите себе у Василия Матвеева приклейку, – посоветовала Дарья Петровна. – Вы уж третий месяц работаете, – вам давно пора приклейку давать. А это работа выгодная. Вон-он Федька идет, может, он знает, спросите, есть ли сейчас приклейка.
У Дарьи Петровны было смиренное, желто-бледное лицо, и она с ненужною угодливостью заглядывала в глаза тому, с кем говорила.
Александра Михайловна остановила проходившего брошюранта и ласково спросила:
– Не знаешь, Федя, есть сейчас у мастера приклейка?
– Сколько угодно! «Русская поэзия», с портретами. Десять тысяч экземпляров.
В дверь заглянул из коридора переплетный подмастерье Ляхов. Он быстро вошел в комнату, схватил Федьку за плечо и грозно спросил:
– Тебе чего тут нужно?
– Чего… А вам чего? – с недоумением пробормотал Федька.
Ляхов поднес к его носу крепкий кулак.
– Я тебе, негодяй, все зубы твои повыбью!.. Пошел прочь, не сметь с Александрой Михайловной разговаривать!
– Эге! – Федька весело усмехнулся и, подняв брови, с любопытством метнул взгляд на Александру Михайловну.
– Господи, что же это такое! – воскликнула Александра Михайловна. – Василий Васильевич, вы с ума сошли, что ли?
– Я никакому мужчине не позволю говорить с Александрой Михайловной! Еще раз увижу тебя – изувечу! – крикнул Ляхов и свирепо выкатил глаза.
– Да что же это, господи! Василий Васильевич, я к хозяину пойду! Как вы смеете меня позорить?
– Так вот, помни!
Ляхов еще раз выразительно потряс кулаком перед носом пятившегося Федьки и, не глядя на Александру Михайловну, вышел.
Улыбавшийся Федька в юмористическом ужасе продолжал пятиться к верстакам.
Александра Михайловна сидела красная и сконфуженная.
– Ну что же это такое, скажите, пожалуйста! Вот уж второй месяц не дает мне покою. Пристает везде, позорит, просто проходу никакого нету!.. И чего он ко мне привязался!
– Везде только про вас и говорит, такой бесстыдник! – сочувственно негодующе сказала Дарья Петровна. – Влюблен, говорит, не могу жить без нее. Это женатый-то человек! Такой стыд!
– Намедни пришел к нам, – усмехнулась Фокина, – рассказывает про свою любовь, плачет, – спьяну, конечно. Если, говорит, Александра Михайловна меня не удовлетворит, я, говорит, как только листья осыпятся, повешусь в Петровском парке. «Чего же, – я говорю, – ждать. Это и теперь можно». – «Нет, говорит, когда листья осыпятся».
– А еще был друг покойнику Андрею Ивановичу! – укоризненно вздохнула Александра Михайловна, и чуть заметная самодовольная улыбка пробежала по ее губам.
Девушки кончили пить чай и принимались за работу. В огромной живой машине начинали шевелиться ее части, и вскоре она пошла в ход быстрым, ровным темпом.
Александра Михайловна вошла в комнату мастера. Василий Матвеев, высокий, грузный мужчина с мясистым лицом, наклонясь над верстаком, накалывал листы. Он оглядел Александру Михайловну своими косящими глазами и молча продолжал работать.
Александра Михайловна сказала:
– Василий Матвеев! Я работу кончила, дай мне приклейку!
Мастер продолжал молча накалывать.
– Василий Матвеев!
– Да подожди ты, видишь, занят я! – грубо огрызнулся он.
Александра Михайловна, стиснув зубы, смотрела на его красное, потное лицо. Три недели назад Василий Матвеев ущипнул ее в руку около плеча, и она сурово оттолкнула его. «Ишь, недотрога какая выискалась!» – ядовито заметил он и с тех пор стал во всем теснить. Только ту неделю, когда Александра Михайловна напоила его кофеем, он был немножко ласковее.
Василий Матвеев, не спеша, продолжал работать, Александра Михайловна сердито спросила:
– Скоро, что ли? Мне нет времени ждать.
– Приклейку, – проворчал мастер. – Тебе рано приклейку, напортишь.
– Нет, не рано. Приклейка через полтора месяца полагается, а я уж третий месяц работаю.
– Приклейку… Мастеру уважения не доказываешь, а тоже, приклейку ей давай… Что нынче с Грунькой говорила?
– Да что, Василий Матвеев, разве не правду я сказала? Одним все легкую работу даете, другим все трудную. А ведь жить-то всем нужно.
– Нет сейчас приклейки, ступай! – оборвал Василий Матвеев.
Левая щека Александры Михайловны задергалась.
– Нет, есть приклейка, я знаю: «Русская поэзия»… Я к хозяину пойду.
Мастер молчал. Александра Михайловна решительно пошла к выходу.
– Там, в углу, – буркнул Василий Матвеев.
Она воротилась.
– Это вот?… Какую картину взять?
– Пушкина портрет. Тысячу возьми, не больше.
– На какую страницу приклеивать?
– Да отстань ты, пожалуйста, не мешай!.. Пятьдесят шестая страница.
Александра Михайловна вышла. Внутри у нее кипело от злобы: десять минут ушло на переговоры, а он отлично знает, как дорого время при сдельной работе. Но ей было приятно, что она все-таки добилась своего. Александра Михайловна распустила пачку портретов, смазала их клеем и принялась за работу.
Кругом стоял непрерывный шелест от сворачиваемых листов. Слышно было, как под полом стучал в переплетном отделении газомотор.
– Ишь ведьма-то наша уезжать собирается! – сказала рядом Манька, бойкая девочка лет шестнадцати.
Гавриловна, худая старуха в грязной, отрепанной юбке, стояла у печки и с серьезным лицом стучала в нее костяшкою.
– Стучит, чтоб помело подавали! – засмеялась другая девочка, Дунька.
– Тара-та-там! Тара-та-там!.. Тара-та-та-та-там! – хрипло напевала полоумная Гавриловна, нелепо изогнув руки, и кружилась около печки на одном месте.
Манька спросила:
– Ты чего, тетенька, вертишься?
– Я, милая, молода была, много польку танцевала, все в одну сторону. Теперь раскручиваюсь… Тара-та-там! Тара-та-там!..
– Что это за безобразие! – сердито крикнула Фокина. – Работать мешает… Иди на место, слышишь ты!
– И вправду, что это! – сказала Александра Михайловна. – Работать нужно, а она развлекает. Ведь нельзя же, люди делом заняты!
Гавриловна молча стала к станку, поклонилась в пояс стопке листов и принялась фальцевать. Минуты две она молча работала, потом вдруг повернулась к Фокиной и громко крикнула:
– Черт тебя зашиби большим камнем! Белуга астраханская!
Девочки прыснули.
– Провались ты провалом, лопни твой живот! Чтоб к тебе ночью домовой на постель влез!
– Хо-хо-хо! – засмеялись брошюранты.
Брошюрант Егорка крикнул:
– К ней самой, братцы, он каждую ночь лазает!
Гавриловна обрушилась бранью на него. Брошюранты смеялись и изощрялись в ругательствах, поддразнивая Гавриловну. На каждую их сальность она отвечала еще большею сальностью. Это было состязание, и каждая сторона старалась превзойти другую. Девочки, радуясь перерыву в работе, слушали и смеялись.
К вечеру Александра Михайловна вклеила картины. Она сделала работу в два часа, за тысячу приклеек двадцать копеек – хорошо!.. Довольная, она понесла работу к мастеру.
Василий Матвеев раскрыл книжку, посмотрел и равнодушно сказал:
– Не на то место приклеила.
Александра Михайловна испуганно глядела на него.
– Как не на то? Ты же мне сам сказал, – на пятьдесят шестую страницу!
– Куда лицом вклеила, видишь? Я тебе говорил, что ты этого еще не можешь. «От Пушкина до Некрасова» – на эту сторону нужно было, к заглавию.
И он насмешливо смотрел косящими глазами, у которых нельзя было поймать взгляда. И Александре Михайловне казалось, – он потому и может быть так жесток, что его душа загорожена от людских глаз.
– Так ты бы мне так и сказал – к пятьдесят седьмой странице! – произнесла она обрывающимся голосом.
– Ну, ну, что я, глупее тебя, что ли? Говорил, нельзя тебе еще приклейку давать… Ступай, отклеивай.
Александра Михайловна, убитая, воротилась к верстаку; хотелось схватить, порвать всю работу, душили бессильные слезы: полдня уйдет на то, чтоб аккуратно отклеить картины и снова вклеить их на место.
Она вяло взяла в руки нож и принялась за отклейку.
II
Пробило восемь часов, мастерскую отперли. Александра Михайловна сунула опостылевшую работу под верстак и побрела домой.
Зина, семилетняя дочь Александры Михайловны, дремала на кровати.
– Вставай! – угрюмо сказала Александра Михайловна. – Картошку разогрела?
– Разогрела.
– Принеси.
Зина принесла из кухни разогретый жареный картофель, оставшийся от обеда. Придвинули столик к кровати, стали ужинать. Поели невкусного разогретого картофеля, потом стали пить чай. Зине Александра Михайловна намазывала на хлеб тонкий слой масла, сама ела хлеб без масла.
– Что это? – сурово спросила Александра Михайловна и взяла Зину за локоть. – Что это? Господи! Где это ты порвала?
Она дернула Зину к себе. Весь рукав ее платьица до самого плеча был разодран.
– Да что же это такое! Что ты, с собаками, что ли, грызлась?
Зина захныкала.
– Это мне Васька хозяйкин сделал!
– Васька хозяйкин? Ты тут балуешься, а я всю ночь сиди, рукав тебе зашивай?
Она схватила Зину за волосы и дернула. Зина отчаянно взвизгнула. Александра Михайловна трясла и таскала ее за волосы, а другою рукою изо всех сил била по платью и с радостью ощущала, что Зине, правда, больно, что ее тело вздрагивает и изгибается от боли.
– Ой! Ой!.. Мама!.. Мама!.. Ой!.. – испуганно выкрикивала Зина.
Александра Михайловна еще раз больно дернула ее за волосы и отпустила. Зина залилась плачем.
– Что? Будешь теперь помнить?