Читать книгу Сто рассказов о детстве и юности. Роман-взросление (Вера Эвери) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Сто рассказов о детстве и юности. Роман-взросление
Сто рассказов о детстве и юности. Роман-взросление
Оценить:

3

Полная версия:

Сто рассказов о детстве и юности. Роман-взросление

Я знала: вон две медведицы – большая и маленькая. У большой – прямо на изогнутом хвосте – таинственная звезда Алькор. Кро-о-хотная. А рядом другая, поярче – Мицар называется. Раньше того, кто мог разглядеть Алькор, брали в солдаты. Меня бы взяли. Но я метила выше.


Мы даже с дедом спорили.

– Ну, – усаживаясь на бревнышки в саду, начинал он, – кем ты будешь, когда вырастешь?

– Астрономом, – гордо отвечала я.

– А вот и нет, – подзуживал дед, – агрономом.

– Нет, астрономом, астро-но-мом! – вопила я. Глухой, что ли дед-то?

– Агрономом, – кивал дед. – Помяни мое слово.

Я топала ногой и тыкала пальцем в небо. Дед подбирал в траве белый налив и, обтерев бочок, протягивал мне.

– Агрономом-то завсегда лучше. Яблоки свои, картошка – чего еще надо?


В одной ночнушке зябко, ночь все-таки. Я коленки к животу подтянула, подолом их накрыла – сама все вверх пялюсь и бубню: «Один Бритый Англичанин Финики Жевал Как Морковь…» Я не сумасшедшая – это считалка такая, чтоб классы звезд запомнить по первым буквам. «О» – самые яркие бело-голубые, вон как Вега – ужас до чего огромные, а наше Солнышко – «Ж» желто-оранжевое, мелкое, как колобок. Когда ж оно по небу покатится? Долго еще ждать?


Через два дома от нас во дворе у Пети Зари Черный забрехал. Неужто к нему шухарить полезли?! Быть не может! Таких отчаянных во всей округе не найти, хоть кое-кто и грозился…


Петю не любили: лодырь, пьянь, еще и в тюрьме сидел, но особо не болтали, побаивались. Мало ли чему он за решеткой выучился. Ходил он в спущенных штанах и засаленной майке, открывавшей толстое вислое брюхо. Зашибал крепко. Дрых под чужими заборами, а то изрыгал матюки и горланил срамные песни: «У моей милашки ляжки сорок восемь десятин, – рожа у него багровела, казалось, вот-вот лопнет и забрызгает всех червивкой, залитой по самые брови. – Без порток в одной рубашке обрабатывал один!» – надсаживался Петя. Бабуля, заметив мой интерес к фольклору, поторапливала: «Ну, чего уши развесила? Пойдем».


Жил Петя на углу против колонки, в доме, вокруг которого справил новый забор. Прежде был редкозубый штакетник, но охотников лазить в его огород не находилось. На ночь он спускал с привязи Черного – свирепого кобеля, могучего, как волкодав. Забор же защищал не столько Петины владения, сколько прохожих. За оградой брякала цепь, и клацали капканьи челюсти – голоса Черный зря не давал. Если что, так и сожрал бы молча. Донять Петю у пацанвы за доблесть считалось. Тот знал, и дрын держал наготове, запросто огреть мог.


В то утро затеялись у нас казаки-разбойники. Мы с Валькой выслеживали, а братцы Филатовы – Лешка с Сережкой от нас удирали. И дернула Леху нелегкая на Петином заборе стрелку черкнуть. А Петя тут как тут – выскочил, да как треснет младшего – неповинного Серегу по спине между лопаток. Мы с Валькой в кустах орешника через дорогу сидели, видели, как малой заплясал.


– Ах ты гад! – заорал Лешка, – Тюремщик поганый! – и, защищая брата, с размаху боднул Петю в рыхлое пузо.

Тот не устоял – шмякнулся, и так приложился затылком, аж забор загудел.

Мы с Валькой бросились утешать Сереньку.

Петя осоловело ворочал башкой и тянул к нам руки – мясистые щеки его в красных прожилках тряслись, глаза налились дурной кровью.

– Так тебе и надо, тюремщик паршивый! – яростно крикнула я.

Валька его отпихнула: «Фу, жиртрест!» и, дразнясь, вывалила розовый длинный как у коровы язык: «Бе-е-е-е!»

Пока мы спорили, не натолкать ли Пете в штаны крапивы, он, кряхтя и охая уполз восвояси. Сережка еще долго глотал слезы. Леха мстительно сжимал кулаки. Игра расстроилась.


О том, что Петя может пожаловаться, никто не подумал. Надев для солидности «пинжак» и поплевав на пегие патлы, Петя пошел по соседям. У Филатовых его и слушать не стали, у Вальки никого не было дома, а меня по возвращении ждала бабушка – руки в боки. Грозно сверкая очками, она сурово отчитала меня за непочтение к старшим. – Ни стыда, ни совести! И как только язык повернулся! Тюремщик… Да ты хоть знаешь, что это за слово?! – бушевала она.

В оправдание я заикнулась было про Петино тюремное прошлое.

– Молчи негодница! – рявкнула бабушка и на щеках ее заалели пятна. – Ишь, судья нашлась! Доживи сперва до его лет! Поглядим еще, что из тебя вырастет. Он свое отсидел, а вы всё попрекаете, всё травите ему душу. Жалости в вас нет, бесстыжие! Телок от вас и тот волком взвоет. Поди с глаз моих! – и добавила. – Раз не умеешь себя на людях держать, сиди во дворе. За калитку, чтоб ни ногой!


Июльский день тянулся как последний урок – невыносимо. Я слонялась по дому, по саду. Валька поманила меня со своего огорода, подзывая к плетню, разделявшему наши участки:

– Пойдешь ночью солнышко караулить? – спросила она. – Заодно и грядки Пете потопчем, чтоб не ябедничал.

Я покачала головой:

– А Черный? Забыла?

– Ну тогда давай окна ему измажем.

– Не надо, – сказала я.

– Боишься? – Валька подпустила в голос яду. – Ты чего? Он же Сереньку… Тюремщик же!

Я замялась, подыскивая слова:

– Нельзя ж вечно его наказывать. Ты подумай, каково, когда все дразнят…

– Так он же гад, – без прежнего задора возразила Валька.

Я пожала плечами:

– А мы тогда кто?

– Ладно, – махнула рукой она, – без тебя обойдемся… – и, не договорив, пошла прочь.


Я не очень-то ей верила. Болтовня одна, думала я, ёрзая на качелях, Петя кобеля спустит, да и сам небось начеку будет.

В калитку негромко стукнули. Под ней нетерпеливо переминались дырявые кеды.

– Мел есть? – спросили кеды Лехиным голосом.

– Ага, целая коробка.

– Тащи! – велели кеды.

Я принесла, подсунула под дверь:

– Мне к вам нельзя. А мел зачем?

– Ничо, – сказали кеды, – не дрейфь, – и исчезли вместе с коробкой.


И вот теперь во тьме Черный брехал – будто в трубу. Невдалеке пронзительно свистнули. Дробный топот пронесся по гулким улицам – Черный совсем зашелся.

Разбуженный Шарик завозился в конуре, привстал, понюхал пахнущий росой и мятой воздух, вяло брехнул в ответ: «Слышу, мол, помочь не могу» и снова лег, уронив голову на лапы. Глянул на меня звездными глазами: «Ты чего тут? Не спится?»

– Солнышко караулю.

– Эва? Ночью? – удивился Шарик и зевнул с хрустом: «Спа-а-ать! Спа-а-а-ать» – из горла его вырвался щенячий скулеж и спугнул ночную бабочку, дремавшую на кусте молочая.

Сорвалось с ветки и ухнуло в траву созревшее яблоко. Шарик и ухом не повел.

Небесные пути бледнели, восток тронуло зеленцой. До утра мне тут что ли дурью маяться?


Растолкала меня бабушка. Хорошо, хоть не на лавке уснула, а как до постели дошла, не помню.

– Вставай, – велела она, – Воды принеси, а то ни попить, ни умыться.

Я натянула сарафан, взяла ведро и пошла на колонку. Утро еще только расходилось. Птицы пробовали голоса. Пологие красноватые лучи лежали на крышах, щекотали верхушки лип и тополей.


Железный рычаг колонки шел туго. Я налегла всем весом – грянула ледяная струя, ведро запело. Ожидая, пока нальется, подняла глаза на Петин дом, да так и застыла: забор, венцы, ставни – все было покрыто цветочками, корабликами, зайцами, ёлками… пестро и густо закрашенными цветными мелками. Угрюмый Петин дом стало не узнать – он рассиялся яркими красками, даже немытые сто лет окошки застенчиво блестели.


Из дома, жмурясь и почесывая мохнатую грудь, вышел Петя и тоже вытаращил глаза. Лицо его перекосилось, он хватанул воздуха, рыгнул и вдруг заржал во все горло, хватаясь за сползающие от смеха штаны, и мотая головой. Принцессы в коронах, палящие танки и ромашки прыгали у него перед глазами, рождая спазмы и вышибая слезу. Черный, взгромоздив на забор передние лапы, обалдело взирал на хозяина.

Вода у меня давно перелилась через край, и беглые ручейки, пробивая себе русла, поили запыленные травы.


Петя не стер ни одной картинки. Дня два поглазеть на его дом ходили со всех улиц. Потом прошел мелкий ночной дождь, а наутро кто-то из соседей видел, как Петя, озираясь по сторонам, подправлял поплывшие за ночь рисунки.

Ока

Самое лучшее, что летом бывает – на речку пойти. Я прямо с утра готовлюсь, хотя не скоро еще пойдем – вечером, когда все с работы вернутся. Но купальник-то можно заранее надеть. У меня настоящий «взрослый» – с лифчиком. Мама мне сшила из старого заграничного платья, отданного нам просто так – все равно оно всем мало. Чего ж добру пропадать? Тем более материя редкостная: по черному полю празднично-розовые, желтые и зелененькие завитки. И не мнется совсем, и мягкая она, как Тишкина шерстка.


В купальнике выхожу на двор проверить: вдруг тучи? Над травой видно колыханье воздуха. Ох, и жарынь! Пробившийся сквозь листву луч греет бочок созревающей сливы. Ветер шуршит в бузинном кусту и лохматит Тишкину шкуру – оранжевый кот, прикрывшись лапой, разнежено дремлет в теньке под лавкой, среди желтых и оранжевых ноготков.

А Шарик не спит. Сидит возле будки и, вывалив мокрый язык, на меня любуется. Небо над нашим домом чистое-чистое, как вымытое сияющее окошко. Вспугнув с качелей бабочку-репейницу, сажусь на теплые скрипучие досточки – качаться лень, и говорю Шарику:

– Мы скоро на речку пойдем.

– Ага-а, – зевает Шарик и с треском захлопывает пасть. Репейница вьется над ним, расплескивая крылышками солнечный свет, вот она уж над сливой, вот – выше забора… Шарик следит за ее полетом, крутит башкой и звякает цепью – тоже небось лететь хочет. И я хочу. Так бы и упорхнула сейчас на речку. Да нельзя. Надо ждать, пока взрослые кончат свои вечные дела.


Как ни долог день, но после обеда настает вечер. Солнце уходит за крышу и продолжает греть оттуда. Воздух насыщен теплом и предчувствием счастья. Мы собираемся. Мама берет старенькое рядно и полотенца. Я приношу кулек гороховых стручков – возьмем и их. Бабушка суетится, несет мою кофту: «тянет от воды-то…»

– Ба, да там двадцать пять градусов! – возмущаюсь я. – По радио же объявили!

– Ну и что ж, что по радио, – бабушка непреклонна. – А кто обещал слушаться?

Она с нами на речку не ходит: «Я, – говорит, плавать не умею, чего там делать?»

Я тоже не умею, но благоразумно помалкиваю, а то бабуля решит, что и мне там делать нечего.


До Оки близко, все под горку, да под горку, через автостанцию, и вот уже она – в светлом блеске и плеске – реченька моя! Нам через мост на ту сторону, где на песчаном бережку купно стоят седые от ветра ракиты, где вода у самого берега кипит буйным весельем, и визг малышни заглушает мощное бурленье под мостом, между изъеденных течением деревянных свай.

Мочи моей больше нет – раскинув руки и вопя как оглашенная, несусь навстречь воде. Мама сзади смеется. Она бы и сама так побежала, да большим нельзя.


Вода, когда только заходишь в нее, одевает бегучей прохладой напеченное солнцем тело: ре-ре-ре-еченька моя… Закрываю глаза и отдаюсь ей целиком – А-ах! В ушах булькает и под волосами делается холодно-щекотно. Вокруг визги и брызги.

– А давай в «баба сеяла горох!» – кричит чья-то девочка. Мы беремся за руки. Надо скакать в воде, приговаривая: «Баба сеяла горох и сказала «ох!» – на «ох» окунаешься с головой, и река сама выталкивает тебя вверх, к солнцу и воздуху.


Мы взлетаем опять и опять, пока в мои забитые водой уши не прорывается дальний дробный треск и рокот.

– Моторка! – кричу я. Звук близится, растет – из сверкающей дали вырастает и мчит к нам моторная лодка.

– Ааа!! – орем мы, захлебываясь радостью. Задрав нос, лодка режет реку, мотор на корме звонко молотит «та-та-та-та-та!» Не сбавляя хода, она проносится мимо и ныряет под мост, где течение закручивает пенные водовороты. Отвалившие от ее бортов стеклянисто-зеленые валы враскачку устремляются к берегу.

– Волны! – вопит моя новая подружка. Мы бросаемся в них, мы взлетаем на их прозрачных спинах и скатываемся вниз, волна грузно бьет в берег, а трескучее «та-та-та-та» за мостом нарастает снова, моторка развернулась и мчит обратно.


– Вылезай-ка! Вон губёнки уже синие, – командует мама.

Девочку мою тоже кличут с берега: «Венера, выходи!»

– Давай ракушки искать, – предлагает она, плюхаясь в мокрый песок. Венерка в простых трусах, их не жалко. Я снисходительно озираю голопопую мелюзгу – девчонок в настоящих купальниках больше нет – и присаживаюсь на корточки рядом. Мы ищем ракушки – не простые буро-коричневые створки с сияющим перламутровым нутром – этих много. И не те невзрачные голубоватые ушки-ракушки – у меня таких целая горка, а редкие – закрученные спиралью улиткины домики. Чаще всего они серые или белые, но иногда бывают полосатыми. За такую ракушку, что хочешь выменять можно – даже фантик от шоколадной конфеты «Белочка». Или от «Мишки на севере» – только их нету ни у кого… Серых улиток я три штуки нашла. А Венерка – одну в полосочку. Везет!

– Ты еще купаться пойдешь? – спрашивает она. – Эх, а мы уходим уже…

Отдаю ей свои ракушки, чтоб утешить.


Мы с мамой опять идем в воду. Теперь уж не так сразу – бултых и все! Холод сидит под кожей, заставляет подниматься на цыпочки, задирать локти.

– И совсем не холодно! – уверяю я маму, стараясь, чтоб зубы не плясали.


Людей на речке уже мало – расходятся. Солнце клонится за Сабинину гору. От вечернего света вода в реке делается непрозрачной, как молоко. Мама без всплеска ложится в ее арбузно пахнущую гладь и плывет вдоль берега. Я рядом ступаю по дну и, как она, развожу руками.

– Ты не бойся, – говорит мама. – Ложись и плыви. Я ложусь, и изо всех сил колочу ногами, поднимая тучу брызг, а все равно тянет ко дну. Страшно.

– Не так, – учит мама, – ногами надо тихонько, как рыбка хвостом. Я пробую опять, как она. И получается – вода держит меня. Я не тону, я… я… плыву! Тихий восторг охватывает меня: «Плыву! Плыву, смотрите все!» Смотреть некому, мама уже далеко, и не знает, что я научилась…


Выхожу из воды на опустевший берег – степенно, как большая. Сдерживая распирающую ребра гордость, сама, не спеша, вытираюсь. Солнце почти зашло, ракиты смотрятся в спокойно текущую воду. Их отражения и мой первый успех – все куда-то утекает. Утекло.

– Ма, я научилась плавать!

– Молодец, – говорит мама, собирая влажные полотенца. – Кофту накинь-ка…


До дому далеко, все в горку да в горку. Я еле плетусь, лущу дорогой гороховые стручки, выедая сладкие белые горошки, и думаю: значит, я теперь больше бабушки умею? Я плаваю, а она не может. Бедная, надо и ее научить. Это же так легко!

Наша калитка открыта. Бабушка выглядывает на дорогу – слушает, идем мы или нет? У ног ее трется Тишка ¬– тоже нас встречает. Собрав последние силы, бегу к ней:

– Ба! Ба-ба!

Она не видит меня в сумерках, но все равно улыбается и машет рукой.


Ока

Магазин

Официально он назывался Гастроном №3, но вся округа звала его просто магазин на горе. Гора, на самой вершине которой он стоял, была… у-у-у-ух! Если хорошенько оттолкнуться от щербатого магазинного крылечка пыльной сандалией, а потом отпустить педали Орленка, то можно лететь со свистом в ушах мимо столбов и заборов, мимо кирпичной ограды детсада, мимо базара – лететь, не останавливаясь до самого моста через овраг, по дну которого, укрытая прохладными лопухами, бежит мелкая и шустрая речка Вырка.


Правда тащиться потом с велосипедом в гору – по жаре и пылюке… мне, восьмилетней, почти также тяжело, как Бабглаше с ее двумя клюшками. Нет, клюками. Нет, все-таки клюшками. Зимой ее внуки играют этими клюшками в хоккей, а летом Бабглаша ходит с ними (чего добру зря простаивать) в магазин за хлебом и овсянкой. Все остальное у них свое. Даже молоко. Везет же!

А у нас только куры и кролики. Так что за яйцами не надо, а за молоком меня почти каждый день гоняют то мама, то бабушка.


В магазине духота и сонное гудение воздуха. Пахнет старыми селедками и мокрой тряпкой, которую продавщица тетя Света никогда не убирает с прилавка. А то чем же вытирать молочные ручьи и сметанные лужицы, стекающие с нашей тары: бидонов и банок с тугими полиэтиленовыми крышками.


Очередь томится, с вожделением поглядывая на приоткрытые двери, подпертые железным крюком, но с улицы, увы, не доносится никакого дуновения. Да и откуда ему взяться, когда кругом полуденная лень, а раскаленная солнечная сковородка как прикипела с утра к небесам, так и торчит там, так и жарит…


Тонкая струйка молока звонко бьет в подставленный бидон, он медленно наполняется. Тете Свете торопиться некуда, она добросовестно отмеряет ровно шестьсот граммов сметаны, отирает с рук жирные белые капли, вяло щелкает костяшками счетов… Скоро у нее обед. И те, кого она не успеет обслужить до перерыва… вот невезучие! Я стою в хвосте очереди, привалившись плечом к холодильнику. Это он только так называется – холодильник, а на самом деле железный бок у него такой же жаркий, как и все на этом свете.

Развлечений в очереди всего два: либо считать, сколько банок килек в томате пошло на создание пирамиды в витрине, либо наблюдать за мухами.

Килек я уже пересчитала. Остались мухи.


Толстые и медлительные как дирижабли, магазинные мухи ведут роскошную жизнь. К их услугам душистые ржаные буханки и плюшки, щедро посыпанные сахаром, не говоря уж о рассыпчатой халве, блестящей слюдяными срезами.

Случается, мухам перепадает и сыр. Да не резиновый «Янтарь», в котором старушки ненароком оставляют свои протезы, а настоящий – покрытый желтой восковой корочкой в размытых чернильных печатях – «Российский».

Длинный нож тети Светы вязнет в его рыхлой дырчатой плоти, и она, кряхтя, налегает на него всем своим немалым весом – крак! – лезвие ножа бьет по разделочной доске и кусок сыра, истекая прозрачной слезой, отправляется на весы.


Над сыром стоит мушиный стон. Молодые нахальные мушки, еще не знакомые со здешними порядками, надоедают тете Свете своей мельтешней, и бывают отброшены прочь взмахом все той же мокрой тряпки. Пожилые мухи не суетятся, они садятся поодаль, и заранее потирают передние лапки – предвкушают… Да и к чему проявлять нетерпенье? Все равно их время дегустировать товар наступает раньше нашего, стоит только тете Свете на мгновенье ослабить бдительность…

Зато нам достаются цифры. Ну да, твердые синие цифры! Они зачем-то вдавлены в круглый сырный бок, и за ними идет настоящая охота. Их можно выковырнуть ножом, очистить от восковых чешуек и готово – играй хоть в школу, хоть в тот же магазин!


– Всех отпустить не успею, не стойте! – кричит она вдоль очереди. Мой умоляющий взгляд на секунду встречается с ее – равнодушным; тетя Света отворачивается. Вообще-то она не злая, и даже может иногда угостить крошевом печенья или арахисом, оставшимся на дне картонных коробок – все равно ведь списывать…

И сейчас я конечно все понимаю: нас много, она одна. Мне даже жаль ее немножко. Но себя-то жальче! Это ведь мне снова придется тащиться сюда после обеда, по такому пеклу… Опять стоять в этой очереди… Нетушки!

И я остаюсь подпирать горячий холодильник в тупой надежде на чудо.


Мухам хорошо, их не посылают за молоком. И у них крылья, они могут улететь отсюда. Хотя зачем им улетать, когда тут столько еды. Здесь даже колбаса бывает! Честное слово!

О прибытии колбасы в магазин мухи узнают даже раньше тети Светы. Она еще водит облупленным ногтем по замасленной накладной, а мухи уже вьются в кузове фургона над запотевшими люльками, где спеленатыми младенчиками лежат розовые, все в перевязочках колбасы.


Следующей о явлении колбасы народу узнает живущая по соседству с магазином Лида Скворцова. Феноменальный нюх и проницательность позволяют ей чуять колбасу за закрытыми дверьми подсобки. И пока нерасторопная тетя Света вывешивает табличку «прием товара», Скворцова успевает обежать всю улицу, стуча в каждый дом и вопя, как пожарная сирена:

– Татьяна, колбасу привезли! Петр Иваныч, на вас очередь занять? Валька, беги скорей к мамке, скажи, колбасу дают!

Норма отпуска колбасы – полкило в одни руки – известна всем. Поэтому к магазину сбегается все население улицы, включая грудничков и инвалидов. В очереди терпеливо стоят целыми семьями, как на митинге – плотно сомкнув ряды. Тетя Света считает, кому сколько колбасы причитается, и отрезает огромные куски. Остальные следят, чтоб все было по-честному, и волнуются, что деликатес иссякнет раньше, чем очередь.


Справедливость блюдут истово. Однажды тетя Света хотела схитри… сэкономить. И заявила одной молодухе с дитем на шее:

– На младенца не дам! Он у тебя еще титьку сосет, на что ему колбаса?

– Но бабы ее живо осадили:

– Ты, Светка, не мухлюй! Положено полкило на нос – вот и давай! А кто ту колбасу есть будет, не твого ума дело!

– Дуры вы бабы! – краснея, огрызнулась продавщица. – Я ж о вас забочусь! Ведь не хватит на всех…

– Ничего, – засияла молодуха. – Мы поделимся!


***

На крыльце магазина слышится знакомый стук клюшек. Ура, Бабглаша – спасение наше!

Старуха не спеша переставляет через крутой порог сначала клюшки а потом и ноги в клетчатых тапках поверх толстых шерстяных носков.


– Очередь не занимайте! – раздается предупредительный окрик, от которого угомонившиеся было мухи тучей взвиваются в воздух. – Через пять минут закрываюсь…


– Здравствуй, Светочка! – словно не слыша предупреждения, елейно говорит Бабглаша. – Ох упарилася вся, пока дошла… И как только ты крутисься тут день-деньской… —выпевает она, пробираясь к молочному прилавку.


На шее у Бабглаши болтается торба, как у коня, ведь руки-то заняты клюшками. Когда она говорит, костлявый подбородок, с торчащими на нем редкими волосками смешно дергается. Но никто не смеется. Бабглашу все любят.

Тетя Света ногой придвигает ей ящик из под ситро, и та не спеша усаживается.


– Говорят, у Лиды Скворцовой от жары кобель подох, – начинает Бабглаша. – И ведь какой кобель-то был… Помнишь? Здоровый, во! Волк, а не пес. Ты, золотко, работай, работай… отпускай людям молочко. Я не отвлекаю…

И тетя Света наливает молоко и сметану, отпускает плавленые сырки, макароны и килек в томате. Стрелки на часах за ее спиной давно уже показывают «второе» и компот, а Бабглаша все журчит, то про цены на помидоры, то про «фулюганов», которых милиция поймала прошлой ночью возле городской бани… Покупательница передо мной уже расплачивается. Я – последняя.

– Ну давай, что ли свой бидон, – тетя Света протягивает руку. – Сколько тебе? Литр?

– Два… – мысленно ликую я.

– А не прольешь?

– Я мотаю головой: нет, мол, как можно! – и выкладываю на прилавок липкую двадцатикопеечную монетку.

– Ишь, какая деточка, – одобрительно замечает Бабглаша. – Маме помощница растет… – и она вдруг озорно подмигивает мне.

– Ну Светочка, мне как обычно: полбуханки ржаного и пакет «Геркулеса».


Я выхожу на улицу. Солнце потускнело и умерило свою ярость, обожженное небо поблекло, верховой ветер гонит на нашу гору лохматые дождевые облака и вздымает пыль вперемешку с тополиным пухом.

– Спасибо, Светочка, уважила меня старую, – слышу я за спиной бабглашино бормотанье.

– Да чего там… – смущается тетя Света. – Это ж работа моя…

И дождавшись, пока Бабглаша со своими клюшками переступит порог, она удовлетворенно грюкает дверным засовом – закрывается на обед. Наконец-то…


– Ветерок… Хорошо-то как, – вздыхает бабка, и опасливо глядит на высокие ступеньки.

Я ставлю полный бидон на землю, и общими усилиями мы с Бабглашей одолеваем крутое крыльцо.

– Может проводить вас? – вежливо спрашиваю я.

– Да я тут близенько, только с горочки спущусь – и дома, – суетится Бабглаша. – А ты домой беги. До дождя-то успеешь?

– Успею! – я подхватываю свою ношу и, брякая на ходу крышкой бидона, вприпрыжку бегу домой.

Клад

Прямо за старой школой – садовая ограда, сплошь оплетенная повиликой, чьи бледные граммофончики пугливо подрагивают даже от самого легкого ветерка. Если прильнуть к ограде, раздвигая повилику любопытным носом, можно увидеть ряды низкорослых кряжистых яблонь. Их толстые ветки в струпьях засохшей коры весной обильно покрываются цветами, но мелкие кислые яблочки на них – редкость, да и те опадают, не дождавшись, пока холодные бока нальются слабым румянцем.


Еще в саду есть обложенные кирпичными зубчиками цветочные клумбы, где растут красные и лиловые маки. К осени от них остаются сухие коробочки, полные мелких коричневых семян. Их никто не рвет. Полевой мак – не садовый, на плюшки не годится.


За клумбами длинный ряд кустиков войлочной вишни, которая вообще-то слива, но называется «вишня» – не знаю почему. Листья у нее снизу покрыты серебристым пушком, наверное, чтобы ягодки не мерзли. Ягод много – куст за день не объесть, а их вон сколько! Что не съедают ученики, берет себе Михалыч – школьный сторож, хмурый неразговорчивый дед. Зачем ему столько вишен? Бабушка говорит, варенье из них так себе… костлявое.

bannerbanner