
Полная версия:
Сто рассказов о детстве и юности. Роман-взросление
– А? – сонно вскинулась мать, – кто убежал?
Я замерла в тайном страхе, вдруг она сейчас скажет… правду?
– Тощий-то? – мать немного подумала. – Ну у него ж не было подушки в штанах. Что же ты конфету не ешь? – спросила она.
Серебряная палочка в розовой обвязке все еще лежала нетронутая у меня на коленях.
– Сашке отдам, – внезапно решив это, сказала я и, отвернувшись, стала опять смотреть в окно на тлеющие полосы заката. Автобус мерно потряхивало на ухабах. До города еще ехать и ехать. В дальних деревнях на краю мира зажигались уютные желтые огоньки.
Прачки
С вечера бабушка включает радио погромче. Пока голос ее племянницы – Зои тарахтит из решетчатой белой коробочки на стене о том, сколько молодой капусты укра… убрали с полей труженики нашего района, радио никто не слушает. Но потом она заканчивает молоть чепуху и переходит к главному.
– И о погоде, – преисполняясь важностью момента, с оттяжкой произносит она. Слушатели вздрагивают и приникают к радиоточкам.
– Тише! – шикает бабушка и замирает, вытянув шею.
О пришествии хорошей погоды наша Зоя вещает проникновенно. Ну ясно! От положения дел на атмосферных фронтах зависит исход пресловутой «битвы за урожай», причем не только на совхозных полях, но и в нашем огороде. Однако на этот раз у бабушки на уме другое…
Услышав, что завтра ожидается вёдро, она удовлетворенно кивает:
– Вот и ладно. Стирать, значит, будем.
Я с сомнением высовываюсь из окна на залитый лужами двор. Брешет наша Зоя! Вон какие тучи! – с надеждой думаю я. Может этот анти… циклоп и не придет еще. Хоть бы не пришел!
Но тучи почему-то слушаются радио и бабушку, а не меня.
И назавтра я просыпаюсь, как на сковородке: солнце лупит в избавленные от занавесок окна, и нажаривает мою постель. Скатерть и полотенца тоже исчезли, зато с улицы несутся такие звуки, словно у нас на крылечке этот самый… циклоп (пришел таки!): урчит, чмокает, булькает и хрустит чем-то твердым – похоже жрет кого-то… прямо с пуговицами.
На всякий случай ныряю под одеяло, но тут в комнату заглядывает бабушка:
– Вставай, засоня! И постелю свою сымай, – велит она. – Слышь, машина уже белье колошматит.
Выдуманные страхи враз выскакивают из моей головы, уступая место настоящим. Подумаешь, циклоп… То ли дело бабушка! Вот если она увидит, что я натворила…
Пару дней назад у меня завелись фломастеры – болгарские: шесть штук в новенькой пачке. Фломастеры – это вам не обгрызенные и обслюнявленные карандаши! Я за вечер две тетрадки изрисовала. Могла бы и больше, но бумага кончилась. А вдохновение – еще осталось. И тут под руку подвернулась подушка – скучная, белая… В общем, благоразумия мне хватило только, чтобы не рисовать принцесс. Потому, что из всех фломастеров писали уже всего два: желтый и красный. И я изобразила цветочки: красные лепестки – желтые серёдки. Цветочки вышли так себе… Бабушке не понравится. Я уж стала жалеть, но что поделаешь: фломастеры – не карандаши, слюнями не сотрешь.
Цветочки бабушка может и не заметила бы. Но не мою виноватую рожу.
– Это еще что за художества?! – восклицает она и сует мне под нос изрисованную тряпку.
– Цветочки… – блею я, – …чтоб красиво…
– Вот я тебе покажу красоту! – свирепо обещает бабуля. И конечно показывает.
Бабушка строгая. А мокрым полотенцем по попе – это хоть кто заплачет!
– А ты не реви! – бабушка смотрит сурово. – Кому говорю! Бессовестная! Такую крепкую наволочку извела… – сокрушенно вздыхает она.
Машинка, словно поддакивая бабушке, сердито рыкнула и замолкла. Пестрое месиво, крутившееся в ее железном брюхе осело; на поверхности с тихим треском лопалась серая мыльная пена. Бабушка пристраивает сверху два плотных валика, сует между ними конец мокрой скатерти и вертит ручку, торчащую сбоку. Между влажных крутящихся губ высовывается длинный язык розовой ткани и ползет в подставленную корзину.
Я подскакиваю на месте от восторга и нетерпения:
– Дай я! Дай мне покрутить!
– Ох, тяжело… – отдуваясь, говорит бабушка. – Смотри, уморишься! – и уступает мне место.
Вдвоем мы усердно отжимаем все, что там плавает.
Машина приняв в себя очередную порцию, строптиво фыркает, чихает и ни в какую не желает заводиться. Бабуля ее упрашивает:
– Ну давай, миленькая! Еще разочек… – и поворачивает регулятор «вкл» – снова и снова. Переупрямить бабушку не удавалось еще никому, даже машине. Поэтому гора тряпок, дожидающихся на крылечке своей очереди, понемногу уменьшается. Пододеяльники тонуть не хотят – вздуваются мокрыми пузырями, и бабуля топит их, ловко орудуя деревянными щипцами. Машина трясет и колбасит наше белье – в бурлящем вареве мелькают мои сарафаны и колготки, бабушкины панталоны и фартуки. Большие ивовые корзинки наполняются свежепостиранным.
Тем временем бабуля наливает теплой воды в цинковое корыто, выдает мне новый брусок вонючего хозяйственного мыла и ком грязных носовых платков. Я с энтузиазмом принимаюсь за дело. Скользкое мыло то и дело плюхается в воду – брызги во все стороны! Угловатый коричневый кусок не помещается в мою ладонь, и я потихоньку беру другое мыло – земляничное. Розовая пена на руках так вкусно пахнет! Дую на пальцы – мелкие мыльные пузыри, переливаясь радужными боками, слетают в травку…
– Ну что, прачка? Справляешься? – бабушка заглядывает мне через плечо. – Ой, да кто же это туалетным стирает?!
– А почему им нельзя стирать? – изображая неведение, спрашиваю я. Хотя прекрасно знаю: «Туалетное – это, чтоб хорошо пахнуть!»
– Ну хватит! – бабушка решительно отбирает земляничный обмылок. – Собирайся, в портомойню пойдем.
Бегу вытаскивать из сарая старый дедов велосипед. Корзинки с бельем привязываем: одну к седлу, другую к багажнику. Через руль бабушка подвешивает на веревочке пару черных резиновых сапог, и мы отправляемся на речку. Белье полоскать.
Речка близко: всё под горку, да под горку – велосипед сам катится. Вцепившись в руль, бабушка семенит рядом. Но не я. Бурная жеребячья радость распирает мне горло и толкается под коленками – удержаться нету сил, и раскинув руки навстречу ветру я с визгом несусь вниз.
– Стой, скаженная! – орет бабушка.
У моста дорога кончается. Река полна солнечного блеска, над нею носится резвый ветер и бирюзовые самолетики стрекоз. Плоские камешки на мелководье покрыты сопливой зеленью – лучше на них не ступать – скользко. Едва моя тень ложится на воду, серебристые спинки мальков пугливо вздрагивают и бросаются врассыпную.
Под мостом, где течение гораздо сильнее, звонко шлепают вальки – деревянные лопаточки, которыми хозяйки отбивают белье.
Широко расставив ноги и подняв кверху обтянутые юбками зады, тётки полощут и выкручивают, полощут и выкручивают… И мы будем.

Вид на город с Оки
Бабушка кряхтя натягивает резиновые сапоги, разбирает белье на две кучки. Мне достается разная мелочь: носки, платочки, наволоки…
Подоткнув подол и осторожно ступая с камня на камень, бабушка заходит в воду. Мне с нею нельзя – там глубоко и вода холодная. А у бережка – благодать. Сонное течение заплетает долгие косы речным травам. Если не баламутить воду, из-за обкатанных волнами голышей скоро выглянут любопытные головастики. На дне лежат круглые ракушки с улитками – серые и кремовые в полосочку. Вытащенные из воды, они блестят, как драгоценности, но обсыхая, тускнеют. Жалко…
Среди белья, которое оставила мне бабушка, та изрисованная наволочка. Цветочки не отстирались – только поблекли немного. Вот это фломастеры!
А может песком их потереть? Зачерпываю в наволочку воды пополам с песком – она раздувается, как брюхо циклопа…
– Ты что ж тут балуешься? – с легкой укоризной говорит вдруг голос откуда-то сверху.
За спиной стоит молодая учительница – я знаю, она из школы, куда меня отдадут на будущий год. Рукава у нее засучены, через плечо перекинут жгут мокрого белья.
– Цветочки стираю, – со вздохом объясняю я.
– Сама нарисовала? – спрашивает учительница.
Понуро киваю. Она улыбается:
– Красивые!
– Правда? – мне не верится. – А бабушка ругалась… очень, – и я машинально хватаюсь за пострадавшее место.
– Ну я поговорю с твоей бабушкой, – весело обещает она и идет к берегу, где бабуля уже выжимает последние тряпки.
Разговора мне не слышно, улавливаю только обрывки:
– …уж такая егоза! – сетует бабушка.
– Что вы! Что вы! – звонко возражает учительница.
Расстаются они подружками. Бабушка довольно улыбается себе под нос.
На обратном пути наш караван еле тащится – все в горку, да в горку. Бабуля тянет велосипед спереди, а я, упершись руками в корзину на багажнике, толкаю его сзади.
На полдороге останавливаемся передохнуть. Я тяжело отпыхиваюсь, бабушка обмахивается косынкой:
– Ох и вёдрышко нынче! Ох и жарынь!..
– Ба, – решаюсь я, – а что тебе учительница сказала?
– Ишь какая! – бабуля поджимает губы. – Ты почто на меня наябедничала?
– Я не ябеда! Она сама спросила! Ну скажи, бабулечка!
– Ах ты, лиса! – добродушно ворчит бабушка. – Сказала, что рисуешь ты хорошо, и в школе пятерочницей будешь. Поняла?
Я потрясенно киваю. Кабы знать, что похвалят, еще б не так нарисовала!
Развешивать белье во дворе следует по правилам. Впереди – что получше: шторы да покрывала, а неказистое кухонное тряпье и нательное бельишко – это на зады. А то вдруг кто чужой во двор зайдет, и тут на самом виду розовые бабушкины подштанники…
Повесив на шею тяжелую гирлянду прищепок, бабуля командует: занавески – вперед, кофту новую сюда давай. Белые, пахнущие речной влагой паруса простыней, вздуваются под ветром, льняные полотенца хлопают узорчатыми крыльями, а бабушка все трудится над выставкой нашего благополучия.
Наволочку с красными цветами, сиротливо лежавшую на дне корзины, бабушка вешает на самое почетное место – напротив калитки, потом умиленно вздыхает и гладит мокрой ладонью мою бедовую голову.
Сюрприз
После репетиции всех отпустили. Это уж последняя перед завтрашним днем. И вообще – последняя. Клавсергевна так сказала и грустно на нас посмотрела. Больше уж не петь ей с нами, отбивая такт загорелой рукой: «До свиданья детский сад, все ребята говорят…». Завтра мы одни петь будем. Только это все зря потому, что тетя Шура, нянечка наша… Ой, вон она на веранде, столы к обеду накрывает, тарелками сердито гремит. Это она на нас злится. Мы ее тайну узнали: тетя Шура наши портфели себе взяла и прячет их в кладовке!
Дело было так. Утром после завтрака Клавсергевна велела всем идти гулять, а меня в группу послала – за новым мячиком. Летом мы всегда на веранде живем, в группу не ходим, только если взять что-нибудь.
Ну вот, пошла я. В группе без нас пусто и прибрано. Игрушки по углам сидят, им нельзя к нам на улицу. Посуда кукольная на полочке расставлена, кубики с картинками. Я бы тут поиграла напоследок, да нельзя, Клавсергевна ждет.
Взяла мячик и пошла вниз. Смотрю, под лестницей, в кладовке, где тетя Шура ведра и веники держит, дверь приоткрыта. Я заглянула просто так, а там… целая гора портфелей! Желтые с блестящим замочком и красной пятеркой сбоку. Это ж куда тете Шуре столько! И где она их взяла, интересно? Вышла я на двор, а за воротами возле садика грузовик мотором фырчит. Дядька в кепке из кузова коробки достает, а тетя Шура рядом суетится, открывает их, пересчитывает что-то внутри.
Я за кирпичный столбик у ворот стала, гляжу, что дальше будет. Дядька все выгрузил и нянечке подмигнул: «Вы уж получше спрячьте». Тетя Шура покивала: «Да уж спрячу», и стала коробки под лестницу носить. Тащит и оглядывается, кабы не увидел кто. Все к себе в кладовку унесла, и дверь заперла на колышек.
Я назад помчалась, мячик отдать. Клавсергевна на меня напустилась: «Где тебя носит?» Я говорю: «Писать ходила» – ну ничего больше не придумалось. Стали все в «Съедобное – несъедобное» играть, а я на лавочку села. Про тетю Шуру думаю: раньше-то она хорошая была, добавки давала, а теперь всё жадничает, ругается, да еще портфели от нас прячет.
Тут ребята, кого из игры выбили, ко мне подсели. Я говорю: «Пошли, покажу кой-чего» и повела их под лестницу. Ребята в кладовку заглянули – ахнули: «Вот это да!». Гляжу, портфелей еще больше стало. И коробочки с карандашами, и книжки с цветными картинками там… – все-все тетя Шура себе захапала!
Никто и не заметил, как она к нам сзади подкралась. Вдруг ка-ак налетит! Кого за шиворот схватила, кому коленкой наподдала – всех на улицу погнала:
– Неслухи вы, – кричит, – бессовестные! Спасу от вас нету! Вот не возьмут вас таких-то у школу, будете знать, как подглядывать. Будете тута сидеть, без портфелев!
Вот так все и было.
Потом Владимир Сергеич со своим баяном пришел – меха растянул призывно, и репетиция началась.
Когда все кончилось, я мимо нашей веранды на малышовый участок пошла, села в пустой беседке, стала слушать, как ветер шуршит по дощатому полу осиновым круглым листом и смотреть, как вышагивают по отросшей траве у забора черные галки. Что теперь делать, думаю? Без портфеля меня в школу не возьмут… как без него учиться? А Шура вредная – так не отдаст. Чего доброго выйдет завтра на празднике перед всеми и скажет: «Кто подглядывал, тому в школу еще рано! Пускай опять в садик ходят»
Сидела я сидела и придумала: надо портфели у Шуры самим украсть и спрятать. Тут Клавсергевна всех обедать кликнула, а потом тихий час наступил. Когда мы проснулись, уже Аннаванна с нами была – флажки из цветной бумаги резала: «Пойдемте, – говорит, – участок к завтрему украшать» Все пошли, а мы с ребятами, кто подглядывал, убежали потихоньку. Я им свой план рассказала.
Сперва мы хотели портфели в туалете спрятать, но потом решили, что лучше их в шкафчики для одежды положить – все равно они пустые стоят. Пока тетя Шура ужин нам собирала, мы скорей из кладовки достали, что она от нас спрятала и в свои шкафчики унесли. Аннаванна ничего не заметила. Некогда ей за нами смотреть: надо желтые листья рисовать, букеты из золотых шаров всюду расставить…
На другой день мы последний раз в садик пришли, все нарядные. У меня платье белое и гольфы новые. Веранда наша разубрана шариками и цветами, а в дальнем уголку сидит тетя Шура и плачет. Аннаванна трясущимися руками белый халат наизнанку напяливает:
– Я говорит, – к заведующей сейчас пойду. Это же чепе! Вы, – говорит, – нам мероприятие сорвали!
– Да я что, – всхлипывает Шура, – мне как Клавсергевна велела… а я человек маленький. Я тута тридцать лет горшки выношу, а вы на мене думаете! Да рази я когда что узяла?» – Тут она нас заметила и говорит: «Вон они – гаврики энти! С них спросить бы надо».
Аннаванна нахмурилась и нас к себе поманила:
– А ну, сознавайтесь, – говорит, – кто в Шурину кладовку лазил и портфели взял?
Шура на нас смотрит, глаза у ней красные, мокрые и щеки нарёваны. И так жалко ее стало.
– Ладно – говорю, – только мы портфели назад не отдалим, а то нас без них в школу не пустят. И все Аннаванне рассказала. Она сперва смеялась, а после говорит:
– Такие большие дети, а глупые! Да зачем же Шуре ваши портфели? Она уж давно выучилась!
Тетя Шура слёзы отерла и тоже разулыбалась, сгребла нас в охапку большими добрыми руками: «Ах вы гаврики мои, – бормочет. – Ведь сюрприз вам хотели сделать… А вы что?»
Сюрпри-из? Мне стыдно сделалось: зачем я про нее плохо думала? Хотелось повиниться, только я не знала как.
Утренник уже на носу. Гости, взволнованно переговариваясь, рассаживались на скамейках, составленных рядами на участке. Пришла Клавсергевна, завитая, торжественная и сразу стала проверять, как мы помним свои стихи. Владимир Сергеич пробовал за стенкой баян, наигрывая что-то знакомое, щемящее.
Портфели у нас все же забрали, но потом раздали опять – вкусно пахнущие новой кожей и изрядно потяжелевшие. Не утерпев, я щелкнула замочком и заглянула внутрь. Там лежал букварь, три зеленых тетрадки, альбом для рисования, пачка цветных карандашей и чинилка.
Еще всем нам дали лохматые букеты из сентябринок и розовых астр. Стебли их были обернуты толстой скрипучей бумагой.
– Цветы, – звенящим голосом сказала Клавсергевна, – в конце праздника можете подарить кому хотите, – и со значением посмотрела на нас.
Я оглядела свой букет. Он был хорош и горьковато пах осенью. Я сразу решила, что отдам его тете Шуре.

Август 1978 года. Прощание с детсадом
Туман
В воскресенье проснулись до петухов. Собирались, не зажигая света – пускай бабушка спит. Завтракали у сереющего окна. Зевая и поеживаясь, я пила холодное молоко и ела булку со сливовым – вчерашней варки вареньем, зачерпывая его ложкой прямо из таза. Дед с хлюпом тянул из блюдца пустой чай – он завтракать не любил.
Потом на крылечке обулись в резиновые сапоги, застегнули до самого горла куртки и, захватив приготовленные с вечера корзины, вышли на спящую улицу. Тихо звякнула за спиной щеколда калитки и постелилась под ноги дорога, обсаженная старыми липами – листва, битая по краям утренниками, но еще живая, сухо шелестела вслед. Провожала.
Дорога длинная – мимо ржавой ограды кладбища, мимо тополевых посадок, протянувшихся вдоль шоссе, через луга с почернелыми стогами, где летом на покосах трава полна душистой полевой клубники, все вниз, вниз к лесистым оврагам, полным еловой дремы.
Дорогой я вслух мечтаю, как найду царя грибов. Бабуля особо «белого грибка» просила: уж сделайте милость, добудьте. Белые – лучше всех. Их не варят, не жарят, не солят. Их сушат, нанизав как бусы на суровую нитку и повесив у печки, чтоб сытный грибной дух напитал томленые щи и кашу. Деда кивает серьезно:
– Боровик – он хитрый, не обманись, – и опять принимается рассказывать про страшные бледные поганки. Зря тревожится. Сам же учил грибы разбирать. Вернется, бывало, из лесу, сядет на крылечке – корзина в ногах: «Гляди, – говорит, – примечай, а то пойдем с тобой…»
Это у нас с дедой любимая фантазия была. Сядет со мной, твердым пальцем в бочок – тык: «Ну, – говорит, – рассказывай, как мы в лес пойдем». И я начинаю: вот придем мы – а лес густой, дремучий – под кустом заяц дрожит – волка боится. А он ка-ак выскочит из чащи… Деда, а ты волков боишься? – Не-а. – Ты ему ка-ак дашь, да? – Ага…» Ну я тогда маленькая была, верила. А теперь выросла – по-настоящему в лес иду.
Набитая тропа бежит под уклон и видно, что в оврагах стоит туман, будто извилистая млечная река прорезает холмы, перелески и тихо курится в недвижном воздухе. В низинах тоже будто молоко налито, и как донные растения стоят в нем затопленные кусты и мелкие ёлочки.
– Марь-то какая, – задумчиво говорит дед, – верное слово, к дождю это.
Лес – вот он. Темнеет мрачно. Вчуже смотрит на нас голубыми глазками цикория на опушке: «Кто такие? Чего надобно?» Раздвигаем высокие былки цветов руками, и они сразу смыкаются за нами, пряча проход.
Здравствуй лес, беззвучно говорю я, мы тебя не обидим, будем хорошо себя вести. Лес молчит, но кажется, подобрел и приветливо кивает веткой: мол, раз так, заходите…
Я трех шагов ступить не успела – ух ты, прямо под ногами первый гриб – буро-желтый моховичок.
– Востра! – улыбается деда. А сам тоже нашел два подгруздка. Как мы первые пришли, все грибы – наши. Я сперва трусила – заблужусь еще, но деда говорит, в лесу друг за дружкой не ходят, надо поодаль держаться, тогда грибов не пропустишь. Срезал себе крепкую палку ореховую, и пошел, концом траву раздвигая. А мне палки не надо, я и так к земле близко.
Отошла в сторонку, там лес посветлей – осины уж пунцовеют и слабо ропщут сухими гремучими листами, березы зябнут бессолнечным утром, сырая трава под сапогами шорх-шорх… А в траве, – ой, мамочки! – грибы красные на толстых шершавых ножках. Аж сердце занялось. Хотела дедушке похвалиться, да спохватилась: нельзя это, грибную удачу спугнешь. Дед вон тоже чего-то берет, да помалкивает. И мне надо. Белых-то пока не видать. А ведь обещалась найти…
Больше всего сыроег попадается – утлых, с обтрепанной бахромой и лужицей в середине вогнутых шляпок. Это – дед говорит, – птичьи блюдечки. Утро потихоньку расходится. Птицы пересвистываются в кронах, сбиваются в стайки, с шумом вспархивают, наполняя воздух рокочущим ветерком. Паук-кругопряд деловито заплетает серебряными нитями колючую ёлкину лапу. В тенетах ветвей кто-то бойко шелушит шишки, их легкие крылатые семена, кружась, слетают в траву. Временами волглая мгла вокруг густеет, обступает нас, и тогда мы аукаемся, радостно и протяжно. На зов дед является из тумана и, ковырнув около меня палкой прелую листву, ловко выуживает оттуда мокрый козляк или подбирает махрово-розовую волнушку. Эх, прозевала!
Туманный лес заколдованный: войдешь в него как в ведьмин котел, марь всего тебя окутает, переменит – и выйдешь незнамо кем. Это я нарочно себя пугаю, для интересу. Смотрю, лес вокруг чудной сделался – будто я под землю зашла, выше головы подмытые корни берез как ребра торчат. Видно, в овраг угодила, а как – не заметила.
– Ау! – кричу, – Деда! – Тихо. Не слышит он. Вылезать надо, но склоны крутые, скользкие, самой выбраться трудно, – Аууу!! – Тишина. Да что ж это? Рядом ведь ходил!
– …ууу! – загудел, откликнулся вдруг лес – дедушка отозвался. Сюда идет, слышно, как сучки под сапогами хрупают.
– Деда, – подала голос я.
Нависшие ветки ольхи колыхнулись, и в овраге сгустился дед. Не мой. Чужой чей-то, с большим мешком. Зыркнул сердито:
– Чего орешь?
Я скорей за куст отступила: вот он туман-то что наделал! Дедушка мой пропал, а вместо него – этот. Ну как посадит меня в мешок!
– Ладно, – говорит, – выходи, не бойся.
– А вы кто? – спрашиваю.
– Я-то? – старикан грозно ворочает мохнатыми, бровями – как две белки у него над глазами сидят. – Я дед-лесовик, – голос густой, как смола. – А ты чего в моих владеньях делаешь?
– Грибы беру, – говорю, и на всякий случай корзинку вперед себя выставила. Дед заглянул:
– Куды мухоморов столько? Ай мух морить?
– Где ж мухоморы? – осмелела я. – Осиновики это! – показываю ему чистые замшевые шляпки и синяки на срезанных ножках.
– Хо-хо! – смеется дед, – вот у меня грибы так грибы! Глянь-ка! – он присаживается на корточки и отворачивает край мешковины. Ахаю завистливо – полный мешок белых! Темно-коричневые шляпки влажно светятся в глубине.
– Где ж вы набрали? – с тупой надеждой спрашиваю я (так он и скажет!).
– Там, – бесхитростно сияет дед, – на косогоре, – и рукой машет в сторону, откуда я пришла.
Быть не может, думаю. Нету их там. Нагнулась, вытащила из мешка один, колупнула хрупкую ножку пальцем – так и есть, дырка.
– Валуи это…
– Где ж валуи?! – всполошился дед. Достал один, другой, разломил – увидел пустотелое нутро и грязноватые пластинки, загоревал. Потом опять на меня уставился, – Ты чья ж такая шустрая будешь?
Узнав, что дед мой тут и скоро придет, лесовик засмущался:
– Ну я дожидать не стану, пойду… – подхватил мешок и исчез в тумане.
Мы с дедулей после того недолго ходили – корзинки наши отяжелели, да и день был уже в силе, пора к дому. Повернули назад, держась вдоль оврага, на дне которого таяли влажные дымчатые клочья. Неподалеку от опушки дед стал:
– Эге… Это кто ж столько валуев наковырял сдуру? – под ореховым кустом груда разбитых и потоптанных непутевых грибов. Горькие они – разве на посол, да и то…
Узнав про чудного дядьку с мешком, дед пожал плечами: «Обознался, видать, и немудрено. Вон туманище-то, белый свет застит… А это чего?» – он поворошил кучу, и я взвизгнула от восторга, углядев породистую шляпку со сливочным исподом – одну, другую… Боровиков среди сора нашлось штук семь. Ну вот, теперь и домой можно. Обещала белые – нате, пожалуйста!
Дед нарезал стеблей пижмы, корзинки прикрыть, ее желтые пуговки пахли горечью в холодном воздухе. Нагруженные и усталые, мы неспешно вышли из лесу, повернули на пустынное шоссе, над которым низко плыло замощенное тучами небо (ввечеру польет!).
Далеко впереди шагал коренастый дедок с тощим мешком на плече.
– Деда, вон лесовик давешний! Порожний домой идет… и…
Дед прищурился, вглядываясь:
– Ну, чего ж замолчала?
Да так… Нехорошо выходит. Я сразу про белые подумала – наши они теперь или нет?
Деда мигом меня раскусил:
– Что, – говорит, – грибов жалко?
– Так он же сам их бросил! А мы по-честному нашли… – я повернулась к нему, вглядываясь в глаза, ища одобрения.