Читать книгу Апекс (Олли Ver) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Апекс
АпексПолная версия
Оценить:
Апекс

4

Полная версия:

Апекс

– Щас блевану… – курлычет Медный.

А через секунду приводит план в исполнение. Звук выворачиваемого желудка, льющегося на пол содержимого. Мы хохочем. Медный стонет и пытается материться. Очень давно мы не «принимали на грудь», и Медный напрочь забыл, где же его норма. Кряхтит, отплевывается и, видимо вспоминает, где она была – да, да… примерно шесть рюмок тому назад.

Мы смеемся ровно до той поры, пока амбре от блевотины не добирается до первого из нас.

– Ох ты ж, блядь… – подскакивает Отморозок и зажимает нос. Он бежит непонятно куда, лишь бы подальше от вонючей лужи. Кривенько так бежит – закон вместе со всеми его представителями, официальными и неофициальными, подох, а потому, есть тебе восемнадцать или нет – нам решительно по херу. Наливают всем, у кого есть желание. У кого нет – тоже наливают в надежде разбудить дремлющий нездоровый энтузиазм. Отморозок оборачивается:

– Я там сидеть не буду! – орет он.

Медный что-то бормочет в трехнедельную бороду. Мы смеемся, и лица у нас красные. Следом за Отморозком поднимается Тройка, но не для того, чтобы жеманно выразить своё «фи» – она идет к баку с водой, наполняет стоящее рядом ведро и тащит его к месту аварии. Чтобы смыть «произошедшее», ушло три ведра, но мерзкий запах по-прежнему витает в воздухе.

– Итак, друзья мои… – пьяно подводит черту Куцый, – …становится очевидным, что спать мы сегодня будем где-то наверху…

Мучительное бормотание Медного.

Куцый поднимает глаза и смотрит на меня с абсолютно трезвым ехидством, мол «рада?» Я смотрю на него, и мне плевать, что там говорят его глаза – в моей голове порхают бабочки и пляшет пьяный бегемот, отчего становится легко, но кренит то вправо, то влево.

– Куда пойдем? – поднимается на ноги Зануда, но снова садится, потому что ноги бессовестно предают его. Со второй попытки он все же договаривается со своим телом. И не просто договаривается, но и находит в себе силы, чтобы подойти к стереосистеме и отцепить провода от автомобильных аккумуляторов. «Баста, карапузики, кончилися танцы!»

Я-то знаю, куда пойду, поэтому поднимаюсь на ноги, поворачиваюсь и иду к лестнице. Бегемот в голове дает жару – я заваливаюсь набок и смеюсь от нелепых бегемотных «па». Пытаюсь обрести равновесие – тщетно. Меня почти уронило на пол, но чья-то крепкая рука хватает меня за шкирку. За моей спиной звучит тихое:

– Стоять.

Оборачиваюсь – Куцый улыбается и его горячее дыхание волной прокатывается по моему лицу – от него пахнет чем-то сладким. – Смотри, как побежала… – говорит он и тянет мое бренное тело на себя. Меня прижимает к нему, и я обретаю некое подобие равновесия. – Ты бы на улице такая быстрая была, – говорит он тихо, а затем оборачивается и с пьяным упоением смотрит, как близнецы берут под руки Медного и тащат на себе к лестнице. Тройка и Вошь замыкают шествие, болтая о чем-то своем. Слышу его смех, чувствую жар дыхания, оно пьяной волной обжигает мое плечо и шею, и гадаю, чем от него пахнет? Шоколад? Вроде пил пиво, откуда тогда шоколад? Не помню. Куцый смеется и снова переводит взгляд на меня – лезвия зрачков с тихим свистом разрезают воздух между нами – его губы растягивает улыбка, но взгляд нагло, бесцеремонно забирается под мою тонкую, беззащитную кожу, исследует мои мысли где-то за радужкой глаз, и с любопытством ныряет в рот, когда я открываю его, чтобы спросить:

– Почему от тебя шоколадом пахнет?

Первая ступенька встречает нас недобро, и мы оба чуть не заваливаемся вперед. Очень кстати, что реакция у Куцего отменная, иначе играть бы нам в следующий раз в карты на собственные зубы. Он удерживает нас обоих, и его рука еще сильнее стискивает мою талию:

– Это кофе, – говорит он. – Осторожно! Ступеньки, блин… вот, вот… шагай, давай! Не маленькая, – он смеется, потому что сзади слышен новый шлепок блевотины на пол и отборный мат. Куцый хохочет, Куцый оборачивается, – Сброс давления! – радостно орет он. В ответ слышна новая порция нецензурщины, теперь уже в его адрес, пожелание сдохнуть как можно изощреннее и глухое, невнятное мычание Медного. Куцый смеется и снова оборачивается вперед, тихо смеясь уже для нас двоих:

– Эта рыжая сволочь сейчас всё загадит.

– Откуда кофе? – спрашиваю я.

Он смотрит на меня:

– Странная ты, Вобла, честное слово, – но губы его расползаются в широкой улыбке от уха до уха. – Это кофейный ликер. Я решил им заполировать. Не знаю… сладенького захотелось, – тут он игриво приподнимает бровь. – А тебе не хочется сладенького, Вобла?

Открываю рот, но слова – морские ежи – впились в горло острыми иглами – и ни туда, ни сюда.

Криво, косо, с переменным успехом и периодическим «сбросом давления» мы добираемся до седьмого этажа. Там когда-то была кальянная. Уверено держим путь к ней, потому что там огромные, мягкие диваны, море подушек и все завешено плотным шторами. Там то, что не дает нам внешний мир – там царит ночь. Заползаем внутрь, зажигаем свечи в закрытых светильниках и, как только мягкий свет расползается по комнате, тут же разбредаемся по углам, как тараканы. Медного укладывают на бок, чтобы тот, не дай Бог, не захлебнулся собой же, и благодарный Медный засыпает мгновенно – по кальянной разноситься тихий храп. Близнецы падают на мягкий, пружинистый пол, выстланный шелком, и упираются спинами в диван, подушки под спины, под ноги, под голову, и они облегченно вздыхают – тащить на себе здорового мужика весьма энергозатратно. Тройка и Вошь садятся по обе стороны от Куцего, который развалился на диване напротив. Я с ногами забираюсь в единственное кресло – оно такое пушистое, что мои веки тянутся друг к другу, как намагниченные. Какое-то бормотание на заднем фоне, но я уже слабо различаю, кто говорит и о чем – всё сливается в единой вибрации воздуха по коже и барабанным перепонкам. Тру пальцами сомкнутые веки и, непонятно для чего, борюсь со сном. Никто не заставляет меня бодрствовать, но если уж спать, то вместе со всеми. Как крысы – в разных углах, но на одном этаже. А потому, где-то очень глубоко, под бесполезным хламом, которым обрастает моя сущность в попытках угодить всем и каждому, я надеюсь пересидеть их всех – вот голос Зануды становится еще зануднее и тише, Вошь почти не слышно, переливчатая трель храпа Медного – как бормашина, вонзается в зубы и поднимается вверх по костям прямо к своду черепа. Медный, зараза, из-за него вообще не разберешь, о чем там Куцый с Тройкой говорят. Вроде бы… да… да… вот это можно! Это с удовольствием… Шуршание одежды, непонятная возня, перемежающаяся женским смехом и, наконец, теплый нежный прилив окатил мое сознание первыми, тихими аккордами – звуки гитары, переплетаясь между собой, превращаются в невесомые нити – они плывут по воздуху, разделяясь лишь для того, чтобы снова слиться воедино, словно ненасытные любовники. Не открывая глаз, я, с точностью до деталей, вижу его пальцы, скользящие по струнам, извлекая серебряные переливы – тонкие паутинки звуков, что скользят в полумраке, извиваясь и сверкая, они летят ко мне, они вплетаются в мои волосы, проникают сквозь кожу, и она взрывается волной мурашек – от затылка и до кончиков пальцев ног. Если бы не музыка… ох, если бы не музыка, сожрали бы мы друг друга, как крысы, о которых Медный говорил. Куцый затягивает, я улыбаюсь – «Земля в иллюминаторе». Тройка, Отморозок и Вошь смеются, я не открываю глаз – его голос превращает быстрый мотив в волны медленной, нежной тоски по дому. У Куцего приятный голос и тонкий слух, и алкоголь не придает ему пошлых надрывных интонаций – алкоголь вытаскивает из него что-то, отчего все перестают смеяться. Замолчал Отмороженный, не слышно Тройки, Вошь тихо сопит и, возможно, уже кусает губу. Куцый и правда, очень красиво поет – от души, для себя, а выходит, как будто для нас. Может, и правда для нас? Кто его знает, Куцего этого… И, ведомые его голосом, мы, грязные, уставшие, запуганные и совершенно никому не нужные, срываемся с насиженных мест – мы преодолеваем притяжение Земли и покидаем эту чертову планету, мы мчимся сквозь темноту и невесомость, которые на вкус живее, чем спертый воздух в нашем «доме», мы летим все глубже во мрак, в бесконечность миллиардов галактик, где, возможно, есть такие же, как мы. Свободные, несомые, мы забываем обо всем и летим орбитами…

…Путями неизбитыми,

Прошит метеоритами простор.

Оправдан риск и мужество…

Господь, если и существует, то забыл о нас – разозлился за что-то, да так сильно, что и видеть не хочет своих детей. Оставил нам Землю обетованную и ушел в творить более благодарных, более послушных. Нам остается лишь надеяться, что Отец наш отходчив. Надеяться и видеть сны, где…

… не рокот космодрома,

Не эта ледяная синева,

А снится нам трава, трава у дома

Зеленая, зеленая…

– Все, блин, – всхлипнула Вошь. – Хватит! – еще всхлип и полное молчание. Вошь неистово хлюпает носом и мне не нужно размыкать веки, чтобы увидеть её глаза – красные, виноватые. Наверное, мотает сопли на кулак, и взгляд от пола оторвать не может. Что ж, никто не винит её. Куцый, наверняка, смотрит на неё с хитрым прищуром, довольный тем, что растормошил осиное гнездо. У всех нас есть мысли – чистые, нежные; и мечты – сладкие, интимные, и нам невероятно больно, когда кто-то забирается в нас так глубоко, что с легкостью прикасается к ним. Пусть даже не нарочно. Или нарочно, но так нежно.

– Ладно, – говорит Куцый, – давайте что-нибудь попроще.

– Давай, – соглашается тройка.

Вошь по-прежнему утирает сопли и кусает губы.

И Куцый запевает «Он был старше её». Как бы странно это ни звучало, но теперь мы не плачем над песнями о любви. Совсем. Мы забыли её вкус, мы перестали примерять её на себя, как штаны, из которых мы давным-давно выросли. Она больше не задевает нас, не выкручивает руки, не кривит наши лица в немом плаче, не рождает боль внутри тонкого, хрупкого человека. Самые горькие, самые тоскливые песни о любви стали лишь мотивами – красивыми и удобными в исполнении. Их легко и приятно напевать под гитару, когда музыка льется сама по себе, и слова незамысловатые, такие простые, сводят судорогой душу. Ведь любовь такой, какая она была до конца света, была прекрасна именно в простоте – сама по себе, без лишнего нагромождения. И пели о ней просто, и плакали над простыми словами. Теперь никто не плачет об ушедшей любви – она стала размытым воспоминанием и кочует, как бездомная, из одной песни в другую. Сменяя мотивы и молитвы, плывут по воздуху серебристые паутинки музыки и вплетаются в слова, они залезают в мою голову, омывают уставший мозг и смешиваются с моими мыслями, превращая огромную кальянную в… заснеженную поляну посреди хвойного леса – пушистые лапы исполинских деревьев, густо покрытые снегом – их давит к земле приятной тяжестью. Огромные ели жмутся друг к другу, обнимаясь, сплетая ветви. Звенящая тишина в морозном воздухе, который так сладко пахнет чистым, новым, холодным, прозрачным и в то же время белым. Небольшая сторожка из круглого бруса – в окне темно. Я делаю шаг вперед, и под моими ногами проваливается, хрустит сверкающий снег. Поднимаю голову – на заднем плане вырастает огромный ледяной пик с острыми вершинами. Он растет, тянется вверх и, наконец, протыкает небо. Из дыры в небесно-голубой тверди расползаются облака. Какие они вкусные, какие пушистые, нежные, сладкие… так и хочется откусить от них кусочек. Делаю еще один шаг и понимаю, что снег подо мной не хрустит. Оглядываюсь – вокруг меня голая пустыня – ржавая, матовая, безжизненная – а под моими ногами раскинулось полотно дороги – тропа, притоптанная миллиардами шагов, сухая земля узкой тропинкой вьется вперед и в паре метров от меня заканчивается перекрестком. Перекрестком семи дорог. Хм… опять Куцый «Машину времени» затянул. Делаю шаг, и еще один, и еще… Оказываюсь прямо на перепутье – в месте, где нужно делать выбор. Оглядываюсь и смотрю на семь совершенно одинаковых троп, и мне становится нехорошо. Эволюция закладывает в нас пресловутые инстинкты, и мы с самого рождения учимся распознавать, «как не должно быть». Мы не можем логически обосновать свои страхи, но точно знаем, что того, что мы видим – не может быть. И лишь много позже учимся расшифровывать заложенные программы – семь совершенно разных дорог не могут выглядеть одинаково! Они обязаны быть разными, потому что ведут в разные места, открыты разными людьми, петляют разными маршрутами. Я оглядываюсь на совершенно идентичные тропы и понимаю, отчего сердце забилось сильно и часто – какую бы из этих дорог я ни выбрала – ошибусь. Они одинаковые, потому что все ведут в никуда… Укол сердца, еще один. Блин, до чего же нехорошо… Перекресток плавится, искажается и рассыпается в ворох мелких песчинок. Еще укол…

Открываю глаза и вижу его взгляд из-под полуприкрытых век, смотрю, как складываются его губы и лишь мгновением позже мозг слышит:

«… она твоя, о, ангел мой,

Она твоя всегда.

Кто любит, тот любим.

Кто светел, тот и свят.

Пускай ведет тебя звезда…»

– Ах ты наглая крыса… – шиплю не своим голосом.

Все спят, и лишь мы вдвоем смотрим друг на друга – я заспанно и зло, он пьяно и удовлетворенно.

– Это моя песня, – давлюсь гневом.

Он перестает играть, кладет ладонь на струны и смеется. Сука! Украл мою песню!

– Она ничья, Вобла.

– Нет! – хриплый и злой голос еле держится, чтобы не разбудить спящих. – Она – моя! Моя, блин! Ты украл её – услышал тогда и своровал!

Он смеется, беззвучно, но самозабвенно:

– Нельзя украсть песню, Вобла.

Музыка – слишком личное, слишком интимное. Вот жопа – это, пожалуйста. Показывай, сколько душе угодно. Её не своруют, не украдут, а если и воспользуется кто-нибудь, так это только за радость, спасибо, так сказать, на добром слове и поклон до земли. Да вот только жопы нам давно осточертели, а вот то, что в душе…

Поднимаюсь так резко, что голова идет кругом – мир вертится, мир пьяно танцует вокруг меня, и я не могу идти. Он зовет меня. Я упрямо делаю шаг вперед – уж лучше убиться, расхлестаться на какой-нибудь из лестниц или лбом об косяк, чтобы забыть свое имя (не имя, а прозвище!). И имен у нас нет, и секс нам не нужен, и любовь умерла, и людей больше не осталось – только крысы в прозрачных боксах, которые нет-нет, да и посматривают на вашу сочную, вкусную пяточку.

Вылетаю из кальянной, чуть не падаю, но вовремя обретаю равновесие.

– Вобла, – шипит позади Куцый.

Мчусь со всех ног, но пол взметается волнами, и я толком не понимаю, куда бегу.

– Вобла! – уже громче, потому что кальянная позади.

Быстро перебираю ногами и вытягиваю руку в поисках стены – с ней полегче будет. Меня подхватывает, оборачивает вокруг своей оси и сдавливает солнечное сплетение так, что вдох камнем встает в горле. Сейчас вырвет. Он вжимает меня в себя, прижимает к стене и голова идет кругом еще сильнее. Вот сейчас точно…

– Ты мне это дело брось, – шепчет он и задирает мой подбородок вверх горячей, грубой ладонью, и гладит по шее сверху вниз. Трезвая я ему не нужна. Этому нас Медный научил – чтобы животное не стошнило, его нужно заставить глотать, а чтобы заставить глотать, нужно погладить по кадыку, и тогда включается глотательный рефлекс. Помогает не всегда, но время от времени работает, а потому горячая ладонь по моей шее: сверху – вниз, сверху – вниз. Раскаленное дыхание по левому уху, шее и спускается куда-то за ворот одежды – оно взрывается, обжигая меня:

– Легче? Тебе лучше? – прижатая к стене сильным телом, от которого жар валит, словно от открытого пламени, я скалю зубы, как упрямая лошадь. Тошнота отступает, и я упираюсь руками в его живот, но он одной левой выворачивает мою руку, и я скулю сквозь стиснутые зубы. Он обвивает меня, вдавливает в стену, его голос становится совсем тихим:

– Смотрю, полегчало? – смех, и слова – быстрые, судорожные. – Пригласи меня в гости, а? Хочу посмотреть, как ты там обустроилась…

Он отступает, я вдыхаю полной грудью – жадно, словно не дышала до этого. Он хватает меня за руку и тащит за собой. Ничего не соображаю, но в какой-то момент мы оказываемся у меня – я это точно помню, потому что из полночного сумрака коридоров мы попадаем в резкий, яркий, пасмурный день – резко, острыми лезвиями света по широким зрачкам. Серый свет слепит нас. Куцый рычит и бежит к окну – дергает за плотную штору, закрывая одну половину окна, затем вторую, и наступает ночь.

Куцый уже рядом со мной – он обнимает меня:

– Расскажи мне, как тебе плохо, – шепчет он. Я отчаянно мотаю головой, и он еще крепче прижимается ко мне. – Как тебе одиноко… – правая рука на моей шее и давит меня к его шее. Его губы касаются моего уха, дыхание опаляет кожу, и мои пальцы впиваются в его куртку, сгребая ткань в хрупкие ладони – я не хочу отдавать ему это. Его левая рука на моей спине и вжимает меня в горячее тело – его живот, его руки, его плечи и губы, особенно губы, как раскаленный металл. Мне так горячо, мне…

– Расскажи, как тебе больно, – шепчет он, и обе руки сжимают мое тело. Шею и спину сковывает и пронзает боль. Я рычу, я толкаю его, но его руки – тиски, и мне все тяжелее дышать. Его тело сдавливает меня, его воля подминает мою, и сквозь закрытые веки катятся слёзы. Я не хочу отдавать это! Это – моё! Руки вонзают боль в мое тело острыми иглами – я корчусь, я пульсирую в его руках, в его жестокости. Сволочь!

– Отпусти меня!

– Расскажи, – рычит он, но я мотаю головой. Это моя боль! Не отдам. Не отдам! Руки – иглы, и я снова скулю. Я прошу о чем-то, умоляю и торгуюсь, но раскаленные губы на мое шее требуют другого – им нужна моя боль, мой страх, мое отчаянье. И я сдаюсь – я кричу: «больно!» и захожусь в истерике – я плачу о том, как мне страшно и одиноко. Я дарю ему мой страх потоками горячих слов, льющихся по его шее. Он быстро дышит – он впитывает каждое слово, целует щеки, по которым катятся слёзы, и закрывает глаза от удовольствия. Мои руки забираются под куртку, обвивают раскаленную спину, и я дарю ему самое живое, что есть во мне – мой страх. Теперь руки его – волна. Они гладят меня, баюкают, благодарят, они скользят по моей спине и плечам, которые дрожат в истерике. Теперь он не огонь – он губка. Я отдаю, он берет, и этот симбиоз делает меня совершенно бестелесной – я стала частью его тела, я стала тонкой границей между ним и внешним миром. Сам он плакать не умеет, и я пла́чу за него, и чем хуже мне, тем легче ему. Не знаю, как это работает, но чувствую его руки на моем теле, слышу грохот сердца, не понимая, чье оно, чувствую его губы, как продолжение меня – они собирают прозрачную, соленую боль с кожи и это делает нас живыми. Я пла́чу за нас обоих. Плачу́ за двоих. Да, мы больше не занимаемся сексом, не желаем тела, не хотим чувствовать друг друга максимально близко, насколько это возможно, но мы научились иметь души – ловко и умело потрошить кого-то, вынимать суть, выворачивать наизнанку и пользовать чужую боль, как раньше пользовали чужие тела. Потому что своя боль онемела. Это стало нашим эквивалентом искусства – искусством нового времени. Так же, как раньше художник выворачивал свою душу наизнанку, чтобы другие могли увидеть то, что сами никогда не смогут узреть. Как писатель, который обнажался догола на листах многостраничных историй, даря человечеству людей, которых оно не смогло породить. Как музыкант, сплетающий серебряные паутины музыки из собственного одиночества, даря нам эмоции, которых в нас нет. Но теперь, мы не дожидаемся, когда человек отдаст нам все это добровольно – мы научились забирать сладкое чужое силой. Мы научились иметь друг друга, не снимая одежды.

***

Еще не открыв глаза, я вспоминаю, как долго и мучительно Медный формулировал определение Апекса, и как быстро и легко это далось Куцему. Он сравнил происходящее с линейкой. Обычной линейкой, которой каждый пользовался в школе (я, наверное, тоже, просто не помню). Существующая реальность превратилась в некое подобие отрезка с некоторыми отметинами времени – один сантиметр, два, три, подобно суткам (когда они еще существовали), а ныне это просто некоторый субъективный отрезок времени, примерно равный двадцати четырем часам. Итак, вы нажимаете кнопку Апекса, и он возвращает вас на ноль. Далее вы живете себе, живете, минуя временные промежутки, как деления линейки (один сантиметр – одни сутки), до той поры, пока обстоятельства не заставляют вас воспользоваться Апексом снова. Обстоятельства разные – Красный, который навис над вашим животом и вот-вот вспорет ваше брюхо, сломанный хребет (случайно или намерено) в те несколько секунд, пока вы еще живы, нож в спину, полет с двадцатого этажа (запланированный или не очень). В общем, любые обстоятельства, до тех пор, пока вы дышите, можно обернуть вспять, но… придется начать все сначала. С нуля. Поэтому это и называется обнулением, а возврат назад – реверсом. Красный – наиболее частое обстоятельство, потому как эта тварь охотится за человеком намеренно. Но бывали и забавные случаи, когда человек шагал с крыши высотки (запланированно), а по пути нажимал кнопку Апекса (не запланированно). Если успевал, конечно. А вот чего еще ни разу не было (не считая, старухи, конечно), так это пересечения седьмого «сантиметра». Не знаю, слухи или нет, но говорят, что человек, приблизившийся к этой отметке, перестает соображать, говорят, что он сходит с ума, кто-то утверждает, что Апекс срабатывает сам, автоматически. В общем, как бы то ни было, на исходе седьмых суток человек снова «сбрасывается на ноль», хочет он того или нет. И теперь мы возвращаемся к субъективности, и это как раз то, что так пугает всех нас, основная причина, почему люди не хотят жить в помещениях с окнами и не любят подниматься выше подвальных помещений – время осталось жить лишь в человеке. В прямом смысле этих слов. Кроме человека, ничто не изменяется, не течет, не умирает. Здесь, внизу, нет напоминаний об этом, мы, вроде как, в бункере. Мы набираемся опыта, знаний и шрамов, стареем, умираем, но мир вокруг нас не меняется. Он застыл на отметке 17.09.2102 и превратился в декорации – ветра нет, нет естественного круговорота воды, а потому нет дождя, тумана, снега, осень не сменятся зимой, день не сменяется ночью, не ложится пыль, не стареют, не ветшают здания, а все поломки – результат криворуких людей, тряпки, бытовая техника и куча другого, ненужного барахла, оставленного на полках огромных супермаркетов, не тлеют, не рвутся, не осыпаются в труху, а семя, посаженное в землю, не взойдет, даже если вы будете делать для этого все необходимое. Мертвая, звенящая пауза. Мы боялись помереть с голоду, но люди так быстро умирали и продолжают умирать, что на сегодняшний день количество еды значительно превышает её потребителей – огромные, неисчерпаемые запасы еды и воды никому не нужны. Время исчезло и продолжает жить только в человеке, но вот как раз людей-то становится все меньше и меньше. Красным понятие времени ничего не дает, равно как голод, сон, смерть – Василий живет у нас уже примерно шестьдесят реверсов и до сих пор не сдох от голода. Чтобы поддерживать физическое существование, Красному ничего не нужно. Человеку – нужно, но, несмотря на то, что у нас есть абсолютно все, чтобы жить припеваючи, с каждым мгновением существования мы все меньше и меньше хотим жить – оказалось, что еда и кров – далеко не самое важное. Самое важное – «завтра». А мы застряли в бесконечном «сегодня».

Открываю глаза – ощущение, что меня грязно поимели, но так и не довели дело до финального аккорда, сводит скулы. Поворачиваю голову и смотрю, как Куцый развалился на моем матрасе – веки сомкнуты и под ними глаза ловят сны, губы кажутся ненастоящими, потому что сейчас их рельеф, их форма такие четкие, такие контрастные, словно они вылеплены из фарфора, грудная клетка медленно поднимается и опускается, левая рука покоится рядом с моей – она сонно сложена ковшиком и лишь мизинец время от времени тихонько подергивается. Поднимаюсь и сажусь на край очень тихо, почти бесшумно. Не хочу будить? Ну, это вряд ли. Не хочу общаться? Вот это ближе к истине. Тишина по утрам – подарок, и я наслаждаюсь им, даже имея под боком непрошенного соседа. Тихо, словно мышь, за дверь и в коридор.

Внизу, в подвале, впервые чувствую некоторое подобие уюта – здесь ни души. Очевидно, я первая, кто проснулся, а потому безраздельно властвую отключенной морозилкой. Остались две банки тушенки из свинины, и пять из говядины, штабель из банок с сайрой, морская капуста, тунец, неимоверное количество солений и одинокая банка гречки с говядиной.

– Иди сюда, – говорю я последней, и достаю её со второй полки. Наверное, разговаривать с едой не очень хороший симптом? Наверное…

Новый баллон с газом – в гнездо плитки до характерного щелчка, поворачиваю ручку и поджигаю газ – голубые зубки пламени с желтым острием еле слышно шипят. Открываю банку, ставлю на огонь глубокую алюминиевую чашку. За моей спиной голоса. Оборачиваюсь – близнецы и Тройка спускаются по лестнице. Их хмурые лица, тихие голоса – яркое свидетельство тяжкого похмелья. Улыбаюсь, глядя на тусклые глаза и пересохшие губы, и думаю, что сама-то ничуть не лучше – глаза опухли, лицо – цвета несвежего белья, разит как от старого алкаша. Но чем ближе ко мне незадачливая тройка танцоров, тем отчетливее слышу обрывки фраз и встречные вопросы и понимаю, что, видимо, завтрак откладывается. Поворачиваюсь и выключаю газ, потому что уже разбираю большую часть сказанного. Ставлю банку с кашей на стол и беру со стула куртку, потому что вижу, как спускается по лестнице Куцый – недовольный и сонный, натягивает куртку на ходу.

bannerbanner