Читать книгу Аритмия (Вениамин Ефимович Кисилевский) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Аритмия
Аритмия
Оценить:
Аритмия

3

Полная версия:

Аритмия

* * *

– Ты понимаешь это? – с маху стукнул себя по колену Костя. – Только смотрела! Мне этот её взгляд в страшных снах снится! Что угодно отдал бы, лишь бы забыть его!

– И что потом? – тихо спросил я.

– А что потом было, мне Гарик поведал. Вернулись они домой, а Пахан, всегда этому бурно радовавшийся, даже внимания на них не обратил, жалобно скулил, рвался с цепи. Никогда раньше с ним такого не бывало, Гарик обеспокоился, заговорил с ним, снял с цепи, хотел приласкать, но тот вырвался, проскочил в незапертую калитку, умчался. Гарик побежал за ним, звал, но Пахан даже не оглянулся.

Костя с огорчением посмотрел на опустевшие бутылки, досадливо поморщился и продолжил:

– А я, когда Шавка уже не дышала, услыхал вдруг над собой чьё-то шумное частое дыхание. Поглядел вверх – и увидел чёрную голову Пахана. Обрадовался ему так, что слёзы брызнули. Был один шанс из тысячи, из миллиона, и он мне выпал. Если здесь Пахан – значит, и Гарик где-то поблизости. Или сын его, к примеру, значения не имело. Пахан уставился на всё ещё лежавшую у меня на коленях Шавку, затем голова его исчезла. И я, уверовавший было в чудо, понял, что он уже не вернётся, снова взялся, как способен был, кричать, звать. Но никто не откликнулся. Шанс оказался не моим. Может, жутко подумалось, вовсе не Пахан это был? Померещилось мне в жутком отчаянии, что это черная смерть за мной приходила, или гонца своего присылала. А Гарик потом рассказывал, что так же неожиданно, как убежал, вскорости Пахан объявился, принялся умоляюще лаять, скрестись в дверь. Когда Гарик открыл, Пахан схватил его за штанину, потянул. Гарик догадался, что явно тот куда-то зовёт его, решил на всякий случай проверить…

– И что потом? – повторил я.

– Известно что, – невесело усмехнулся Костя. – Иначе не сидел бы сейчас перед тобой. Три недели в больнице отлежал, самого непоправимого не произошло, живу, как видишь, хожу нормально. Квартиру свою продал, купил две однокомнатные. Одну из них тоже продал, деньги Светке отдал. В свою пустил квартирантов, на эти деньги здесь и живу, собак держу. Я, к слову, в то утро, когда с тобой так не по-хорошему встретился, и приезжал, чтобы заплатили они мне. А дом этот завалящий чуть ли не даром приобрёл, зато двор большой, для меня это важней…

Всё остальное не трудно мне было додумать. Пахан даже на таком расстоянии однако же услышал голос попавшей в беду подружки, бросился спасать её. Непонятно мне лишь было, где Костя таких никчемных дворняг берёт, неужели где-то покупает?

– А собаки как же? – полюбопытствовал я.

– Собаки почти все приблудные, – понял он мой вопрос. – Тут меня все знают, приводят мне бродячих, бездомных. Ребятня, конечно, в основном, они пожалостливей. Кропаю здесь помаленьку.

Я помолчал, подавленный всем услышанным, и всё же зачем-то спросил:

– В прощение веришь?

Костя тоже ответил не сразу:

– Ничто, Борька, в этой жизни не прощается. И не забывается. Не верь тому, что время будто бы лечит. Ничего оно не лечит. – И по слогам добавил: – Ни-че-го. – Подозрительно хлюпнул носом. – Ты понимаешь, она меня спасала, а я её душил, а она на меня смотрела. Только смотрела, ничего больше. – И теперь уже заплакал, обильными пьяными слезами…

Суд идет

С того дня, когда достал Танеев из своего почтового ящика это извещение, он дважды принимал участие в судебных процессах. Первый раз – почти сорок лет тому назад, в бытность молодым врачом в далёком сибирском городишке, куда распределился после окончания института. Участвовал в качестве обвиняемого. История та была ужасная, хоть и начиналась обыденно, даже как-то нелепо.

В хирургическом отделении небольшой ведомственной больницы, где начинал он постигать премудрости врачевания, работало, с ним считая, четыре доктора. И на стационар, и на поликлинику, сменяя друг друга. Когда Танеев немного поднаторел, пустили его в одиночное плаванье – самостоятельно вести приём в поликлинике. Что поначалу сильно его напрягало. Не только потому, что пришлось теперь самому ставить диагнозы и назначать лечение, выписывать больничные листы, проводить какие-никакие оперативные вмешательства, всё на свой страх и риск, и некому подсказать, поправить. А ещё это неизбывное опасение, что, выписывая рецепт, ошибётся в названии или в лекарственной дозе. Предпринимал, конечно, спасительные меры, держал в чуть выдвинутом ящике письменного стола рецептурный справочник незабвенного Мошковского и, для ближнего боя, выписанные на отдельном листочке самые ходовые прописи.

Первый же свой поликлинический день запомнит он на всю оставшуюся жизнь. Утром нянечка из родильного отделения принесла спелёнатого младенца, попросила подрезать ему язычок. В детстве Танеев довольно сильно заикался, с годами этот дефект сделался почти незаметным, лишь изредка напоминал о себе в минуты сильного волнения. Еле сумел произнести:

– К-как это – п-подрезать?

– Обыкновенно, – пожала плечами нянечка, – чтобы мог он мамочке грудь сосать нормально.

– Я-язычок? – совсем уже плохо соображал, уставясь на крошечный слюнявый ротик человечка, безмятежно спавшего, не подозревавшего, какие тёмные тучи сгущаются над его красноватым сморщенным личиком.

– Ну да, язычок, – хмыкнула нянечка, – Зачем бы тогда пришла?

Будь это в иное время и в ином месте, впору было подумать, что кто-то вздумал настолько зло подшутить над ним. Заполошно оглянулся на свою медсестру, та, конечно же, всё прекрасно поняла, ободряюще улыбнулась, протянула ему ножницы:

−Там под язычком такая уздечка есть, увидите, она, случается, прирастает, мешает нормально сосать. Чикнуть по ней – и все дела. Это совсем просто, Владимир Евгеньевич, и вовсе не больно, он даже ничего не почувствует.

Танеев со страхом поглядел на холодно поблескивавшие стальные бранши, гигантские в сравнении с тонюсенькими младенческими губками, обречённо спросил, нет ли ножниц поменьше. Ответила, что и такие сгодятся, ещё разок глянула на него, ничего больше не сказала, попросила нянечку зажать ребенку носик, и когда тот обиженно закричал, ухватилась за его розовый язычок, приподняла, ловко сунула кончики ножниц в образовавшийся просвет и чикнула.

– И все дела, Владимир Евгеньевич, – подмигнула обескураженному Танееву, начавшему уже привыкать, что обращаются к нему с добавлением отчества.

За нянечкой закрылась дверь, Танеев разжал в карманах халата вспотевшие ладони, справился с дыханием, опасливо спросил:

– А если з-закровит?

И покорно снёс вторую чувствительную оплеуху, услышав в ответ:

– Так там же сосудов нет, кровить неоткуда, неужто не знаете?..

Запомнить-то, может, и запомнит, до конца жизни или не до конца, но разве сравнима та незатейливая историйка с поджидавшей его вскоре бедою, хуже которой не бывает? Так, разминочка, не более чем первый звоночек в начале лежащей перед ним дальней дороги. Штопанная фраза о времени, которое лучший лекарь, в равной мере применима и к лекарям. Танеев постепенно втягивался в затейливую хирургическую работу, день ото дня чему-то учась, что-то вспоминая, запоминая, обжигаясь и дуя на воду, досадуя на себя и радуясь, обычное дело. И не только для медиков. Вот разве что ошибки, на которых те учатся, кому-то дорого обходятся. Ко второму году своей врачебной жизни уже более или менее освоился, обретал необходимую в общении с больными уверенность или, что в медицине плохо различимо, умению скрывать свою неуверенность. Больше того, даже предпочитал иногда часы работы в поликлинике стационарным – не очень-то складывались у него отношения с заведующим отделением. Осмелел до того, что позволял уже себе на приёме пошучивать, поругивать, поучивать.

И не стал скрывать возмущения, когда вдруг не открылась, а разлетелась, ногой, что ли, распахнутая дверь, вслед за тем ворвалась в кабинет распаренная грузная женщина, волоча за руку мальчика лет десяти-одиннадцати. Но и слова произнести не успел. Верней сказать, не дали ему. В маленьком городишке, известно, «все друг друга знают», опознал он и эту даму, заведовавшую столовой, тем более что кормился там. Сразу обрушилась на него лавина зычных, яростных слов, угроз и проклятий, обещаний поквитаться с этими сволочами так, что надолго запомнят.

Немалых трудов ему стоило чуть угомонить её, усадить, заставить более или менее внятно рассказать что приключилось. Думал, нечто несусветное, способное довести её до такого каления, но причина оказалась пустяковой, несоизмеримой с такими бурными эмоциями. Сына её, рыхловатого белобрысого, всё это время стоявшего с ничего не выражавшим постным лицом – привык, видать, к материнским воплям, – в школе побили. И она это так не оставит, всех этих мразей пересажает, плохо знают они с кем связались, они ещё у неё все попляшут. Наконец-то Танееву удалось выяснить, что ей от него нужно. В такой больнице, естественно, не было судмедэксперта, заключения о тяжести повреждений давали хирурги. Что и надлежало сейчас Танееву сделать, после чего она, как грозилась, отправится в прокуратуру и «найдёт управу».

Вообще-то, описывать Танееву было почти нечего. Под левым глазом у мальчишки виднелась едва наметившаяся гематома, на скуле царапина около двух сантиметров длиной, ничего более существенного не обнаружил.

– Вы ещё ногу посмотрите, у него лодыжка болит, – велела женщина.

Посмотрел Танеев и лодыжку, немного отечную, – кто-то изрядно пнул. После чего сказал женщине, что он, конечно, может всё это документально зафиксировать, но овчинка явно не стоит выделки, не тянет это на достойное внимания прокурора расстройство здоровья, пустяки. После чего вся эта сомнительная история приобрела вовсе уже мутный оборот: просила его написать «так, как надо», намекала, что в долгу не останется, он лишь досадливо морщился и со значением поглядывал на часы, давая понять, что время дорого.

– Так вы, – снова завелась, – и лечить эти ваши пустяки не собираетесь, врачебную помощь ребёнку не окажете? – мстительно сузила глаза. – Ему же чуть глаз не выбили!

Он, дивясь своему спокойствию, ответил, что лечить тут нечего, ну разве что не повредит первые сутки холод класть на ушибленные места, чтобы отёк спал. И облегчённо выдохнул, когда, одарив его на прощанье презрительным взглядом и бросив, что и без него уж как-нибудь обойдётся, покинула она кабинет.

Утром следующего дня она с сыном опять пришла, заявила, что нога мальчика всё равно беспокоит, ночью просыпался. Выяснив, клала ли она вчера холод, посоветовал теперь греть, даже на всякий случай выписал направление в физиотерапевтический кабинет. Она сказала, что надо сделать рентген, там, может, трещина или даже перелом. Он ответил, что нет такой надобности, там самый обыкновенный ушиб, видит же она, что сын нормально ходит, ничто ему не мешает.

Через день вновь пришла, сказала, что парафин делает, а нога всё равно у сына ноет и дёргает, надо обязательно сделать рентген. Возмущалась: да что это за отношение такое? Она вот сейчас к главному врачу пойдёт, кое-кому тогда не поздоровится.

Он бы направил сына этой фурии на рентгенографию, хоть и не сомневался, что нужды такой действительно нет. Уже потому лишь, дабы поскорей отделаться от неё, – не очень-то испугался её угроз. Но проблема в том, что рентгеновские плёнки были в жесточайшем дефиците, на самые крайние случаи, об этом даже думать не приходилось. Как сумел убедительно объяснял ей это, но нисколько не преуспел, она предупредила, что после визита к главному врачу сразу же отправится в райком партии, сразу плёнка найдётся.

Беззвучно произнеся несколько нехороших слов, пошёл в рентгеновский кабинет, взялся упрашивать Ивана Николаевича, ворчливого старика, с которым однако приятельствовал – сошлись на любви к шахматам, – сделать мальчишке снимок, рассказал тому об этой глупейшей истории. Но Иван Николаевич даже дослушивать не стал. Да, знает он эту Остапенко, баба та ещё и муж её в милиции старшиной, да, сочувствует он и рад бы помочь, но плёнок у него почти не осталось. Сейчас, упаси господь, привезут кого-нибудь с черепной травмой, нечем будет работать, а когда новая партия поступит, и самому господу неведомо.

Но удалось Танееву уломать старика. И скорей всего, как подозревал он, решающую роль тут всё-таки сыграли не танеевские просьбы, а тоже нежелание Ивана Николаевича связываться с этой Остапенко. Мальчик был доставлен в рентгеновский кабинет, через двадцать минут туда позвали Танеева.

– Посмотри, – ткнул Иван Николаевич карандашом в изображение на мокрой ещё плёнке. – Видишь, как надкостница отслоилась, козырёк как чётко выражен?

– Так это же… – промямлил Танеев.

– Да, Володенька, да, это острый остеомиелит, во всей своей красе, прими мои соболезнования…

Можно было бы, конечно, описать, как объяснялся потом Владимир Евгеньевич с мамой Остапенко, какими словами обвиняла она его в невежестве и безделье, прежде всего в том, что, если бы послушал он её, сделал сразу рентген, не запустилась бы так болезнь. Но что это изменило бы или поправило?

– Холод кладите, грейте, парафиньте! – зло передразнивала Остапенко. – Где вы только берётесь такие, перекати-поле, на нашу голову!

На подмогу Танееву, вызванный сообразительным Иваном Николаевичем, прибыл зав отделением Рудаков. Ему как-то удалось немного остудить разбушевавшуюся женщину, пообещать ей, что беда не так уж велика, могло ведь и хуже быть, сейчас мальчика положат в больницу, назначат хорошее интенсивное лечение, через пару дней от хвори следа не останется.

– Что, обязательно в больницу? – хмуро спросила Остапенко.

Рудаков снова терпеливо объяснил ей, что так, пожалуй, будет лучше для всех, пусть останется под врачебным присмотром.

В тот день Танеев с утра принимал в поликлинике, после обеда его сменяли, возвращался он в стационар. Мальчик, Толиком его звали, лежал в отведенной Танееву палате. Мама, к счастью, незадолго да этого ушла из больницы. Ещё раз посмотрел его ногу. Повыше щиколотки выделялась небольшая красноватая припухлость, при пальпации не очень болезненная. Посмотрел сделанные Рудаковым назначения. Мальчик вёл себя спокойно, ни на что не жаловался. Перед тем как уйти, Танеев ещё раз наведался к нему, никаких изменений не выявил. Рудаков ушёл из отделения раньше, напоследок сказал Танееву, что уезжает сегодня в соседний район на свадьбу, если возникнут какие-нибудь проблемы, пусть обращается к Антону Михайловичу.

Антон Михайлович был немолодым уже, достаточно опытным хирургом. Бывший минчанин, обосновался здесь давно, не в пример подавляющему большинству прочих молодых специалистов, отрабатывавших здесь институтскую «обязаловку» – три последипломных года, а затем уезжавшим, чтобы не сказать бежавшим с этой неприглядной железнодорожной станции. Что, кстати говоря, собирался сделать и Танеев, доктора здесь менялись с удручающей частотой. Четвертый из больничных хирургов, Федотов, прибыл сюда на год раньше Танеева, особым рвением к работе не отличался и вообще говорил Танееву, что собирается с хирургией завязывать, не по нраву она ему.

Обитал Танеев в железнодорожном общежитии, делил комнату с терапевтом Генкой, прибывшим сюда одновременно с ним. Поздним вечером, около десяти, когда собирались они поужинать, разложили уже на столе нехитрую холостяцкую снедь, заглянула к ним вахтёрша, сказала, что Танееву звонят из больницы. Спустился он к единственному в общежитии телефону. Звонила дежурная сестра. Доложила, что у Толика Остапенко до сорока поднялась температура, рвота у него была и бредил.

Танеев помчался в больницу, благо недалеко была, поспешил, халата даже не надев, к Толику. Открывшаяся ему картина ужаснула. Поставить диагноз не составляло труда, достаточно было лишь взглянуть на его ногу. Пошло стремительное обострение процесса, септикопиемия, самый грозный враг хирургии. И отчетливо понимал он, что если не дать сейчас гною отток…

Бросился в ординаторскую, позвонил Антону Михайловичу. Трубку взяла его жена, сказала, что он уже спит.

– Лида, это я, – затараторил он. – Я из отделения звоню, тут пацан сильно отяжелел, срочно оперировать надо! Разбуди его!

– Он не может сейчас оперировать, – не сразу ответила Лида. – Ну, ты же знаешь, Володя.

Танеев знал. Антон Михайлович был симпатичный неглупый мужик и специалист не последний, но крепко страдал извечным российским пороком.

– Что, совсем плох? – упавшим голосом спросил Танеев. – Рудакова, ты же в курсе, нет, неизвестно когда появится. Тянуть нельзя.

– А сам никак не управишься? Такая сложная операция?

– Да нет, не очень-то сложная, – вздохнул. – Только самому как-то… К тому же, как назло, там такая история нехорошая, всё одно к одному…

– Погоди, сейчас попробую,− пообещала Лида.

Минут через пять в трубке послышался скомканный голос Антона Михайловича:

– Ну, чо там у тебя? – Выслушал, хмыкнул: – Всего-то? Морочишь мне голову всякой ерундой! Без рук, что ли? – И бросил трубку.

Операция в самом деле была несложная, не на желудке же. Сам Танеев никогда её не делал, но однажды ассистировал Рудакову, ход операции представлял себе. И вариантов всё равно не было, звать на подмогу Федотова не имело смысла. В одном мог не сомневаться: скопившийся гной необходимо выпустить, непреложный закон хирургии, быть иначе непоправимой беде. Позвонил Лиде, операционной сестре. Уж с ней-то никаких проблем возникнуть не могло, ни о чём расспрашивать не стала и минуты лишней не помедлила. Дежурная машина в больнице отсутствовала, но в ней и нужды не было, Лида тоже жила в минутах десяти ходу от больницы, преимущество небольших селений.

Через сорок минут операционная была развёрнута, Толика, впавшего в полузабытье, привезли на каталке. Операция действительно большого труда не составляла, нужна лишь была особая аккуратность и тщательность, как всегда в работе с гнойным процессом. И удостовериться потом, что затаиться гною негде, ни одного кармашка не осталось.

Танеев, стараясь не думать, какую реакцию выдаст Толикова мама, узнав, что он всё-таки довёл сына до операции, а затем, молоко на губах не обсохло, взялся ещё самостоятельно оперировать его, сделал первый разрез. И как только сделал это, от всего остального сразу же отрешился, сосредоточился. И, к удивлению своему, почти не мандражировал. Да и не один на один с Толиком остался – Лида, операционная сестра знающая и умелая, толково ему ассистировала. Управились за те же сорок минут. Нормально обезболили, бережно вскрыли косточку, почистили всё хорошенько, антибиотиками щедро промыли, резиночку для оттока надёжно вставили, зашили, никаких проблем. В общежитие Танеев не пошел, остался в отделении, наблюдал. Вскоре температура у Толика упала, он заснул. Танеев тоже покемарил немного на диване в ординаторской. Едва рассвело, снова наведался к Толику. Мальчик безмятежно спал, пульс был спокойным, турундочка для оттока работала исправно. Он вернулся в ординаторскую, взялся заполнять операционный журнал. И часа не прошло, как влетела с выпученными глазами дежурная сестра, разносившая по палатам градусники. Толика разбудить не смогла, он был мёртв.

Сначала он не поверил, не мог и не хотел этому верить. Плохо уже соображая, повёл себя как случайный человек – принялся трясти его, хлопать по щекам, орать, чтобы тот открыл глаза. Затем, опомнившись, начал делать Толику искусственное дыхание. Впервые в жизни, лихорадочно вспоминая, что в какой последовательности нужно делать.

Знал, теперь точно знал, что все его потуги бессмысленны, но страшно было оторваться от мальчика, не делать что-нибудь, не занимать себя, потому что после этого не будет уже ничего, совсем ничего. Наконец распрямился, одышливо сказал застывшей рядом с прижатыми к груди кулаками сестре:

– Я ж не виноват… Только недавно заходил к нему… Это… это… – Не договорил, хлюпнул носом, и на ослабевших ногах побрёл в ординаторскую. Подошёл к окну – и увидел маму Остапенко, идущую по улице к больнице с раздутой авоськой в руке. Дальше действовал уже не доктор Владимир Евгеньевич Танеев, и даже не Вован Таняк, бывший дворовой баламут, – вообще неизвестно кто. Этот Неизвестно Кто поспешно натянул на себя куртку, метнулся к двери, выскочил в больничный двор, промчался в дальний его конец, перемахнул через забор и побежал к светлевшему в сторонке березняку. Толком опомнился уже, когда обнаружил себя бредущим среди пятнистых деревьев неведомо куда, тупо пинающим ранние облетевшие листья, вестники скорой недолгой сибирской осени. Дотащился до замшелого поваленного ствола, сел на него, вытер мокрое лицо и просидел так до самой темноты. Надо было как-то жить дальше, знать бы только – как жить? Или лучше вообще не жить?..

Когда совсем уже стемнело, прокрался к общежитию. На его удачу – какую удачу? – вахтёрша куда-то отлучилась, незаметно прошмыгнул на свой второй этаж. От кого прятался, зачем прятался, сам себе ответить не смог бы. Казалось почему-то, что так легче будет существовать в этом отторгавшем его, несправедливом мире.

Обо всём случившемся в его отсутствие поведал ему Генка. Почти всё так, как Танеев и предполагал. Только в процесс теперь активно включился и глава семьи Остапенко, милицейский старшина, ещё, говорят, фору дававший своей нахрапистой половине. Многие думают, что Танеев вообще сбежал куда-нибудь. Вернувшийся Рудаков сказал Генке, чтобы Танеев, если появится, никуда из общежития не выходил. Завтра приедет вызванный из Красноярска патологоанатом, произведёт вскрытие. Обычно трупы вскрывали сами хирурги, так уж было тут заведено. Диагноз – молниеносная форма жировой эмболии, в самом беспощадном своём проявлении, ясен был на девяносто девять процентов, но тем не менее.

Жировая эмболия… Жировая эмболия, закупорка кровеносных сосудов каплями жира из поврежденной костной ткани, проклятье и бич травматологов… Танеев и сам всё время думал об этом, маясь в лесу, вспомнил даже, что летальность от неё после операций на костях настигает чуть ли не каждого сотого, особенно детей. Только разве легче от того, что знаешь и помнишь?..

Генка был на связи. В полдень прибыл красноярский патологоанатом. На вскрытии собрались не только хирурги, но и вся больничная администрация. Диагноз жировой эмболии не вызвал сомнений. Тот самый несчастный случай, не зависевший от вмешательства врача. Днём в общежитие пришел Рудаков. Этой неизбежной встречи Танеев всё время ждал и опасался, пусть и винить его было не в чем, разве что за самовольный уход с работы. Но не однажды уже получал возможность убедиться, что Рудаков всегда находит повод к чему-нибудь придраться, покуражиться, такой уж человек. И был удивлён, даже растроган, что тот отнёсся к нему настолько участливо, посетовал на такое его невезение, припомнил грустную поговорку о том, что почти у каждого врача, хирурга особенно, есть, увы, своё маленькое персональное кладбище, никуда не денешься. Убеждал не падать духом, держать удар, вся жизни впереди, хлебнуть ещё придётся. Больше того, успел оказать Танееву неоценимую услугу. Тоже лишь удивляться оставалось, как умудрился он провернуть это всего за несколько часов. Подключив главного врача, договорились с врачебно-санитарной службой прямо с завтрашнего дня направить Танеева на трёхмесячные курсы специализации при Красноярской дорожной больнице, хоть и начались они уже две недели назад. Приказ уже отдан, все отправные документы подготовлены.

– Спасибо, – всего одно слово сумел выдавить из себя Танеев. – Потом нескладно добавил: – Это из-за этих Остапенко?

– Почти, – туманно пояснил Рудаков, потрепав его на прощанье по плечу. – Давай, собирайся.

Мог бы, вообще-то, и не спрашивать Рудакова, Генка донёс уже, что вся больница гудит, жалеет Танеева и боится за него. Не стоило, конечно, один к одному воспринимать слова разъярённой мамы Остапенко, что прибьёт его, но всё-таки – семейка Остапенко всем хорошо была известна.

Ночью донельзя измотанному Танееву не удалось заснуть. Больше других изводила, покоя не давала мысль: случилось бы это, если бы оперировал Толика не он, а Антон Михайлович? Ведь тот делал бы всё то же самое. Или это он, Танеев, такой фатально невезучий? Наказание ему за что-то? Предостережение? Что занимается он не своим делом, не для него, такого нескладного, хирургия, следует подумать о какой-либо иной специальности?

Утром следующего дня он был уже в Красноярске. За почти три месяца учёбы постепенно отмяк, расслабился, повеселел – чуть ли не возврат к былым студенческим временам, никаких забот, ребята славные попались, девчонки. Но, конечно же, не мог он время от времени не вспоминать о случившемся. И многое виделось уже в несколько ином свете. Отчётливо теперь понимал, что с такой скоростью отправили его на переподготовку не только чтобы защитить от неминуемого выяснения отношений с Остапенками, скорей всего от самого себя его спасали, дал он для этого повод. Чего, признаться, не ожидал он, прежде всего от непостижимого Рудакова. Начал жалеть Толикову маму, при одном воспоминании о которой не так ещё давно ненавистно стискивались у него зубы. Какая бы ни была, но потерять сына… И наверняка оставшуюся в твёрдом убеждении, что мальчика её просто-напросто убили. Но переносилось всё не так уже остро, болезненно, сживался он с этим, оправдывал себя, невозвратное счастье молодости и здоровья.

bannerbanner