banner banner banner
Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита
Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита

скачать книгу бесплатно


– И кольца видны?!

Я, ничтоже сумняшеся, заявил:

– И кольца видны!

Планета оказалась на самом деле «не окольцованным» Сатурном, а Юпитером, но для воспитанников пионерлагеря Министерства геологии это было не так уже и важно – астрономия для них никакого интереса не представляла, как не представляла она интереса для… Емельяна Пугачёва, повесившего беднягу – астронома, случайно угодившего в его лапы. Предводитель русского бунта («бессмысленного и беспощадного») поинтересовался, чем занимается приведённый к нему человек. Тот ответил, что он изучает звёзды, после чего Пугачёв приказал повесить задержанного учёного – пусть, дескать, будет поближе к звёздам, которыми он занимался.

Разумеется, повесить меня за увлечение астрономией не могли, но вот поиздеваться надо мною всласть в связи с подобным увлечением вполне можно было. Издевательств этих я с избытком хлебнул и в пионерлагере Министерства геологии, и в школе. В пионерлагере я был удостоен таких вот строк: «Эй, вонючий астроном, покажи Венеру днём!». В школе же больше практиковалось изобразительное искусство, подкреплённое прозаическим текстом. Так на обложке моего учебника геометрии появился рисунок, изображающий меня и мои очки, каким – то образом очутившиеся в космосе. Текст под рисунком был вопросом, который я себе самому задавал: «Не мои ли это очки там, в космосе?». Интересно, о чём думала иронизирующая на мой счёт шпана спустя десять лет, когда в СССР был запущен первый искусственный спутник Земли? Пришло ли этим недоумкам в голову, что смеялись они над собою, над своим ничтожеством?

Я, со своей стороны, всячески пытался обратить внимание окружающих меня сверстников и не сверстников на небесные красоты, открывающиеся человеческому взору. Вспоминаю, как однажды вечером (занятия шли во вторую смену), взору моему предстала исключительной красоты небесная картина. Смеркалось. На совершенно ясном небе ярко горели две планеты – красавицы, находящиеся недалеко друг от друга – Венера и Юпитер. Созерцать эти небесные объекты труда не представляло, поскольку помещение нашего класса находилось над землёю достаточно высоко – на последнем (пятом) этаже здания школы. Здание это было дореволюционной постройки, то есть с большими окнами и высокими потолками. Обзор открывался великолепный. На перемене я обратил внимание своих одноклассников на эту чарующую небесную картину. Кое на кого она-таки произвела впечатление. Что, впрочем, естественно. Надо было быть совсем уж бездушным, чтобы не поддаться очарованию увиденного на небе. Любовь к астрономии я пронёс через всю мою жизнь.

В школьные годы мои отношения с другими мальчишками складывались далеко не лучшим образом. Меня не любили – ни во дворе, ни в школе, ни в пионерских лагерях. Во всех этих коллективах я ни с кем по – настоящему не подружился – имело место обычное общение, нередко весьма негативное. Во всех этих коллективах я был своего рода инородным элементом, белой вороной, каким – то «не таковским», и это, видимо, ощущалось окружающими на уровне их подсознания. Вот, например, эпизод из моей школьной жизни, хорошо подтверждающий мои предположения о собственной инородности.

1951 год. Мне и большинству моих сверстников из седьмых классов неполной средней школы исполняется 14 лет. Пора вступать в Комсомол. Чтобы тебя приняли в эту молодёжную организацию необходимо получить три рекомендации от трёх членов ВЛКСМ. Рекомендовать может и пионерская дружина. Рекомендация последней приравнивается к одному голосу члена ВЛКСМ. Так вот, пионерская дружина нашей школы не даёт мне рекомендации для вступления в Комсомол. Причину отказа я сегодня уже не помню, скорей всего она не стоила выеденного яйца. Но факт оставался фактом – мне отказал коллектив пионерской дружины на основании, судя по всему, откровенной неприязни ко мне. Случай был совершенно исключительный. Я вдруг сделался кем-то вроде малолетнего врага народа. Хоть в ГУЛАГ отправляй. Впрочем, вне рядов Комсомола я не остался – рекомендацию совершенно неожиданно дал мне… лично директор школы Михаил Михайлович Пржиялговский, естественно, член ВКПб. Рекомендация члена партии приравнивалась к рекомендациям сразу трёх членов ВЛКСМ. Почему Михаил Михайлович сделал это? Не знаю. Могу лишь предположить. Его дед был поляком, сосланным в Сибирь за участие в Польском восстании 1863 года. Такова легенда. И именно поэтому Пржиялговский мог втайне испытывать сочувствие к людям, дискриминируемым в Российской Федерации по национальному признаку, например, к евреям. Он, конечно, прекрасно знал, каково к ним отношение в стране, а уж к беспартийным евреям тем более. ВЛКСМ был чем-то вроде партийной организации для молодёжи. Если ты в её рядах, то, стало быть, полностью лоялен властям предержащим и у тебя имеются определённые жизненные перспективы. Если же ты вне ВЛКСМ, то, стало быть, откровенно подозрителен, не свой, и в будущем можешь не рассчитывать на что-то серьёзное. Видя явную несправедливость, совершённую относительно меня, ученика неплохо успевающего, хотя иногда и отмачивающего кое-какие коленца, Михаил Михайлович решил исправить эту несправедливость. Короче, пожалел еврейчёнка. Спасибо ему!

Любопытным было мнение директора обо мне, высказанное им маме в ходе одного из очень редких посещений ею моей школы. Он посетовал, что сидя «на камчатке», я частенько погружён в свои мысли или отвлекаюсь происходящим за окнами класса, например, рассматривая какую-нибудь птичку, попавшую вдруг в поле моего зрения. Что касается «птичек», то я что-то не припомню, чтобы я их когда-нибудь рассматривал в окне во время урока. Что же до отрешённости и мечтательности, то они в той или иной мере имели место быть, но полностью от происходящего в классе на уроке я никогда не отрешался. Откуда Пржиялговский взял этих «птичек»? Впрочем, он преподавал физику, и, видимо, его фантазия за рамки птичек за окном была не в состоянии улететь. Короче, с точки зрения директора школы, я слишком много витал в облаках. Кстати, витаю и до сих пор, а ведь уже за восемьдесят.

Первые друзья – приятели появились у меня во время моей учёбы в старших классах средней школы. Моими первыми приятельскими отношениями я обязан… астрономии. Приятелей было двое; как и я, оба они посещали астрономические кружки Московского планетария. С одним из них – Александром Гурштейном – я свёл знакомство ещё в далёком 1951-ом году и поддерживал его всю последующую жизнь. С другим – Владимиром Антоновым – приятельские отношения прервались у меня сразу после окончания школы, но однажды, много лет спустя, наши пути снова неожиданно пересеклись. Случилось это уже не на почве астрономии, а на поле… юриспруденции. Здесь остаётся лишь добавить, я и Володя Антонов учились в параллельных классах нашей школы, но приятельские отношения между нами возникли именно в астрономических кружках планетария.

Если бы негативное ко мне отношение имело место только в детских коллективах. Увы! Негатив этот не отмер при моём вступлении во взрослую жизнь. Он остался со мною навсегда. Намертво ко мне прикипел. Но почему? Почему?! Что же во мне оказалось такого? Отталкивающего. Кроме, естественно, еврейского происхождения. Впрочем, многие евреи жаловали меня зачастую ещё меньше, чем не евреи.

Чтобы ответить на вышепоставленный вопрос, надо взглянуть на себя со стороны, а возможно ли это в принципе? Ведь мало созерцать себя извне, нужно при этом ещё каким – то образом отключить свою душу, включая одновременно и попеременно психологии созерцающих тебя индивидов. Вот и приходится перейти в область предположений для ответа на вопросы, связанные с негативным отношением ко мне со стороны окружающих. Конечно, не всех поголовно, но весьма многих. Слишком многих. Исчерпывающий ответ на этот вопрос дать вряд ли возможно, но я постараюсь сделать это, собирая по ходу моего повествования факты, способные пролить некоторый свет на причины хронического негатива в отношении меня со стороны окружающих. Совокупность этих фактов к концу моих воспоминаний (если, конечно, я доберусь до него) прольёт, надеюсь, некоторый свет на вопрос, который в старости столь меня заинтересовал. Именно в старости, ибо в молодые годы он волновал меня мало.

Итак, моё увлечение астрономией, вызванное восхищением от созерцания звёздного неба, породило насмешки со стороны кое-кого из моих одноклассников и кое-кого из отдыхающих в пионерском лагере. Вот вам и первый факт. Ну как тут не вспомнить гениальное стихотворение Шарля Бодлера «Альбатрос». Приведу его в собственном переводе.

Альбатрос

Бывает матросня, решив повеселиться,
Поймает альбатроса… День за днём
Над горечью солёной эти птицы
Летят зачем-то вслед за кораблём.

Едва лишь взятый в плен на палубе, опущен,
Как этот принц небес, теперь стыдлив и тих,
Бессильно два крыла в людской роняет гуще
И тащит их с трудом, как два весла больших.

Божественно хорош в паренье в миг полёта
Он стал так неуклюж, комичен – он урод;
Ему сигарку в клюв, смеясь, пихает кто-то,
Другой представить рад, как падший принц ползёт…

Поэт, что альбатрос – он в вышине всевластен,
Он бурям и громам всегда был первый друг,
Но крылья гения становятся несчастьем
В глумящейся толпе, куда он свергнут вдруг.

Прочитав этот шедевр Бодлера, кто-нибудь может воскликнуть:

– Да что вы такое говорите, сударь?! Ну ладно, сегодня вы, допустим, поэт, может быть, даже и неплохой, но в детстве – то, кем были? Обычным сопливым мальчишкой из еврейской семьи, кропающим стишки про товарища Сталина.

Да, кропал. Про товарища Сталина. Первая проба пера. Сплошные кляксы. Иначе и быть не могло. И близко ещё не поэт. Так ведь только – только из яйца вылупился. Надо ведь ещё опериться, на крыло стать. Да, ещё не альбатрос, но, похоже, уже альбатросик, раз звёздным небом восхищён.

Потомки «грядущих хамов», хамята, уже сегодняшние, почувствовали на уровне подсознания во мне чужака. Рождённые ползать, летать не стремятся. А этот?! Взлететь пытается…

Что тут скажешь? Мало того, что альбатросик, так ещё и иной породы. Еврейской. Глумливая толпа быстрёхонько определяет, кто свой, а кто не свой. Для неё я оказался вдвойне не своим.

Впрочем, и некоторые соплеменники, как уже отмечалось выше, меня не очень – то жаловали. Например, Илья Серебро. Большой общественник в отличие от меня, законченного индивидуалиста. В советские времена индивидуализм весьма не приветствовался. Считался буржуазным пережитком. Работать требовали в колхозе, в прямом и переносном смысле этого слова. А тут из человека индивидуализм так и прёт.

Как-то этот Серебро выдал такую вот сентенцию в мой адрес: «Да после окончания школы, вы с этим отщепенцем Вейцманом и не поздороваетесь, случайно встретив его на улице!». Поздоровался, между прочим. Было дело. А кое-кому именно я руки не подал при встрече.

Весьма интересно мнение мамаши Ильи на мой счёт. Как-то, столкнувшись случайно с моей матерью, это дама выпалила в глаза моей родительницы: «Вы мать Вейцмана?! Этого философа!».

Сегодня я что-то не припомню, на какие философские темы я разглагольствовал, будучи школяром. Но, судя по всему, и эта дамочка (кстати, не состоявшаяся драматическая актриса) почувствовала своим нутром некие инородные импульсы, от меня исходящие. Я бы не рискнул термин «грядущий хам» распространить на евреев – негативное зачастую отношение ко мне со стороны соплеменников носило совсем иной характер. Этот «иной характер» лежит в основе неких специфических особенностей, присущих большинству моих соплеменников. В частности, к этим особенностям относятся повышенная амбициозность и ярко выраженное тщеславие. Именно они далеко не в последнюю очередь обусловливают негативное отношение к евреям со стороны лиц иной национальности, особенно национальности титульной, и они же лежат частенько в основе разного рода разборок между самими евреями. Хорошо известна такая вот сентенция: «Плох тот солдат, который не носит в своём ранце жезл фельдмаршала». Если эту максиму соотнести с моими соплеменниками, то она преобразуется примерно в такое вот изречение: «Плох тот еврей, который не собирается сделаться президентом чего-то». Кстати, совсем не обязательно президентом государства – сойдёт и президентство в какой-нибудь солидной промышленной компании или же председательство в совете директоров крупного коммерческого банка. В подтверждение моих слов могу привести следующий разговор, имевший место между генералом Дуайтом Эйзенхауэром (Айком), в бытность его президентства в США, и Голдой Меир, в бытность её премьерства в Израиле. Так вот, как-то бравый генерал – президент поведал мадам – премьер министру, как ему, генералу, трудно управляться с двумястами миллионами своих сограждан. На это Голда Меир ответила Айку, что ей приходится намного хуже, ибо приходится управляться с пятью миллионами президентов страны, именуемой Израиль.

Меня могут спросить:

– Господин Вейцман, а вам – то самому присущи вышеприведенные особенности еврейского характера?

Отвечаю. Амбиции у меня имелись и имеются. И признаюсь, не такие уж скромные. Что же касается тщеславия, то этим недостатком человеческим я, похоже, не страдаю, а вот нормальным честолюбием не обделён; вот только оно оказалось у меня подавленным жизненными обстоятельствами. Как у Печорина. У «Героя нашего времени» что-то сложилось с властями не так во время его службы в Петербурге; мне же, еврею и ярко выраженному индивидуалисту со сложным характером, оставалось только мечтать о какой-нибудь творческой карьере в Советскую эпоху. Административная же карьера меня вообще никогда не интересовала. Впрочем, в годы юности и молодости мечты мои были устремлены к такому роду творческой деятельности, где у меня не было никаких шансов добиться чего – либо значительного. Это я осознал весьма нескоро, уже затратив большое количество времени, денег и усилий на то, чтобы мечты мои стали реальностью. Они ею не стали, а мой настоящий творческий потенциал, вернее сказать, потенциалы, начали проявляться, когда я уже не был молодым. Есть в мире очень ранние овощи. Есть в мире овощи, вызревающие не рано и не поздно, так сказать, вовремя. Есть, наконец, овощи, вызревающие поздно. Я же оказался «овощем», начавшим вызревать не очень рано и полностью созревшим не только поздно, но очень поздно – в годы, когда человеку давно надо быть знаменитым – при жизни или, на худой конец, посмертно. А не получилось, так будь добр, оставайся себе в безвестности. А тут ещё один «не – запланированный чудак» вдруг объявился! (Не помню уж, кто таких возмутителей спокойствия нарёк «незапланированными чудаками».) Естественно, мои творческие потенциалы проявились у меня по – настоящему совсем не в области… оперного пения, буквально поработившем меня в юные и молодые годы. Одним словом, уже в школе я оказался чужим среди чужих и не очень – то своим среди «своих», которые к тому же в массе своей стремились всячески мимикрировать под представителей других национальностей, пытаясь скрыть, насколько это возможно, свои отчества и даже имена. Чужих во мне раздражало прежде всего моё очевидное еврейство. Некоторых «своих» – мои амбиции, ущемляющие, как я сейчас понимаю, их амбиции. Еврейские. Естественно, в этой враждебной для меня среде было очень непросто отстоять своё «Я», не дать себя затравить. С кем-то мне это удавалось, с кем-то нет. Я не был безнадёжным трусом и частенько дрался со своими сверстниками и даже с теми из них, кто был старше меня и явно сильней. Подрались, помирились. Но были негодяи, которые своё физическое превосходство надо мною продолжали демонстрировать постоянно. Они самоутверждались, издеваясь надо мной, будучи полнейшими ничтожествами. К ним, в частности, относились примитивный осетин Тохтиев и юдофоб Геннадий Кузнецов, амбициозное ничтожество. О Тохтиеве особенно распространяться не стану. Скажу лишь, что он решил посамоутверждаться в нашей школе на слишком многих. В результате эти «слишком многие» хорошенько проучили этого безмозглого кавказца после уроков. Как результат, родители осетина вскоре забрали своего недоумка из нашей школы. Об амбициях Тохтиева я сказать ничего не могу. Он их никогда не обозначал. Я даже не уверен, что они у него были. А вот у Геннадия Кузнецова они имелись. И ещё какие! И это несмотря на его плохую успеваемость, особенно по математике. Кузнецов видел себя в перспективе ни много ни мало полковником артиллерии, а меня… продавцом в какой-нибудь забегаловке, торгующей водкой в разлив и закуской к ней, например, бутербродами с красной икрой. Да-да, с красной икрой, которая в первые послевоенные годы деликатесом не являлась, как и консервы из тихоокеанских крабов. Будущий полковники артиллерии предвкушал, как будет бить мне морду за недолив ему водки. Апогей его издевательств надо иной пришёлся на так называемое дело врачей, когда большую группу медиков высокой квалификации обвинили в неправильном лечении некоторых руководителей страны, более того – в преднамеренно неправильном. Большинство этих медиков были евреями. По ходу трагической эпопеи с врачами Кузнецов не упустил, естественно, возможности довести до моего сведения, какие же мы евреи негодяи, раз пошли на преступление подобного рода. После смерти Сталина «дело врачей» прекратили за отсутствием состава преступления, а Геннадий Кузнецов перестал учиться в нашей школе, собравшись вроде бы поступать в артиллерийское училище. Было такое в те годы. Уж не знаю, поступал или нет, вот только предполагаемая коллизия с битьём мне рожи за недолив водки «товарищу полковнику» трансформировалась со временем в реальную коллизию совершенно иного рода, в известной степени не лишённую своеобразного юмора. Артиллерийским офицером (запаса) стал… я. Не полковником, конечно, но старшим лейтенантом в конечном итоге. А вот обидчик мой был призван во флот, где дослужился до высокого звания старший матрос. Самое печальное, что к моменту дембеля «морского волка» Геннадия Кузнецова московские забегаловки, где торговали водкой в разлив, прекратили своё существование, и это было более, чем актуально. Ну какой смысл было им существовать, если я не поступил ни в одну из них на работу, а потенциальный мордобоец не стал артиллерийским полковником? Впоследствии я неоднократно встречал «Его Высокоблагородие» на улице. Когда одного, когда с какой-то женщиной – женою, наверное. Однажды я демонстративно не подал ему руки, но обычно старался особенно не заостряться – стоит ли связываться с амбициозным подонком! Кем он стал в конечном итоге, мне доподлинно не известно.

Подозреваю, негативное отношение ко мне в разного рода детских коллективах не в последнюю очередь было связано с моей страстной любовью к музыке, причём исключительно классической и мелодической. Никакую другую в детстве я не признавал и признавать не желал. Страсть эта поработила меня нисколько не меньше, а может, даже и больше, чем любовь к астрономии. Влечение это целиком захватило мою душу уже после нашего возвращения в Москву из эвакуации. В музыкальном рабстве я нахожусь и по настоящий день. Страсть эта была чем-то сродни страсти к женщине с первого взгляда, вот только страстное влечение к женщине, как правило, со временем проходит, а вот страстное влечение к классической музыке, полной изумительных по красоте мелодий, с годами у меня не прошло. Классическая музыка (я имею в виду прежде всего её великие образцы) стала для меня чем-то вроде наркотика, который я должен был регулярно принимать в неограниченных количествах. Тот же 20-ый, ре-минорный концерт Моцарта для фортепиано с оркестром я готов слушать каждый день сколько угодно раз. Было бы хорошее исполнение. Естественно, восприятие классической музыки в детские и юношеские годы было у меня более острым, чем в старости, но и сейчас, когда пишутся эти строки, оно остаётся достаточно сильным. Некая Высшая сила позаботилась, чтобы восприятие мной музыкальной классики оказалось максимально полным, для чего сила эта вооружила меня хорошим музыкальным слухом, хорошей музыкальной памятью и чувством ритма. Мой музыкальный слух не является абсолютным, но, если, к примеру, нота певцом взята фальшиво, то это никогда не ускользнёт от моего внимания, выводя меня на какое-то время из состояния душевного равновесия. В камертоне я не нуждаюсь. Не дотянул певец на одну восьмую (!) тона, и я тотчас услышу фальшь.

В этой связи не могу не вспомнить два эпизода из моего детства, дающих полное представление о вспыхнувшей во мне страсти к классической музыке. Первый эпизод связан с посещения мною филиала Большого театра. Давали «Севильского цирюльника» Россини. Это был детский утренник. В театр я отправился с тётей Таней. Фигаро пел Воловов, народный артист Узбекской ССР, Розину – Иванова, Альмавиву – Соломон Хромченко. Кто пел дона Базилио, я сегодня уже не помню. Дирижировал, кажется, Ройтман, а, может быть и Василий Небольсин. Пели хорошо. Мы опоздали к началу спектакля. Когда я и тётя Таня заняли свои места, Альмавива уже исполнял свою канцону.

Это было моё второе посещение оперного театра. О первом я уже писал – оно состоялось ещё до войны, и особого впечатления на меня не произвело. А вот второй поход в оперу вверг меня в состояние неописуемого восторга. Во время обратной дороги домой я всё допытывался у своей тётушки, а где можно услышать… «Свадьбу Фигаро» Моцарта? Я был совершенно уверен, что музыка этой оперы в точности такая же, как и музыка «Севильского цирюльника». Много лет спустя я полностью услышал и эту оперу – по радио. Музыка её оказалась совсем другой. Впрочем, знаменитую арию Фигаро «Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый…» я неоднократно слышал ещё до моего знакомства с шедевром Россини. Арию эту очень хорошо пел мой отец. Второй эпизод произошёл у меня дома.

Однажды зимним вечером случилось так, что в нашей квартире кроме меня никого не было. Я расположился в одной из комнат и слушал радиорепродуктор, находящийся в одном из углов помещения. Над репродуктором находился светильник с тусклой электрической лампочкой, в него ввинченной. Отойдёшь от светильника на несколько шагов вглубь комнаты, и очутишься в полумраке. Становится страшно, а зажечь лампочки люстры нельзя – в стране ещё действует послевоенный лимит на расход электроэнергии. Он очень жёсткий. Перерасходуешь его, и квартиру обесточат. Только и остаётся, что жаться к репродуктору, освещённому скудным светом светильника.

Неспешно идёт время. Мама и тётя Таня задерживаются на работе. Между тем, по радио начинается музыкальная передача. Она посвящена симфонической сюите Николая Андреевича Римского-Корсакова – «Шахерезаде». В сюите 4 части. Перед исполнением каждой части диктор рассказывает о её литературном содержании. Оркестром дирижирует Натан Рахлин. Соло на скрипке исполняет Давид Ойстрах. Исполнение, естественно, на высочайшем уровне. Я потрясён гениальной музыкой, и одновременно резко усиливается мой страх, вызванный одиночеством в тускло освещённой комнате – ведь я весьма нервный ребёнок, очень боящийся темноты. Психика моя ещё очень неустойчива.

Но вот музыкальная передача завершена, а мамы и тёти Тани всё ещё нет дома. И мне ничего другого не остаётся, как в страхе жаться к репродуктору, освещённому скудным светом электрической лампочки.

Корабль Синдбада разбился о скалу, на вершине которой высится всадник, сделанный из меди, а я панически боюсь покинуть кусочек освещённого пространства, расположенного в углу комнаты.

Вполне естественно, что в детских коллективах, в которых мне приходилось вращаться, интерес к классической музыке был под стать интересу к астрономии. Какая там Шахерезада! Какой там Римский-Корсаков! То ли дело «По долинам и по взгорьям…» или «Расцветали яблони и груши…». Вот их и петь надо. Действительно, это хорошие песни, и петь их, конечно, следовало. Но они меня совершенно не интересовали, казались примитивными, и я не скрывал этого. Вольно или невольно я и тут противопоставлял себя большей части детского коллектива, среди которого мне приходилось находиться. А в результате – насмешки в мой адрес и издевательства. Словом, белая ворона, симпатий не внушающая.

По словам мамы, отец мой видел меня в будущем пианистом или дирижёром. Уходя на фронт, он просил маму ни при каких условиях не продавать рояля (фирмы «Беккер»), – чтобы мне было на чём учиться фортепианной игре. Отец погиб на фронте, и вот сегодня мне в голову пришла некая мысль. Согласно ей, смерть отца была одной из составляющих плана судьбы в отношении меня. Высшей силой мне не было предначертано стать музыкантом, хотел я им быть или же не хотел, мне была уготована другая судьба. Не погибни отец на фронте, он наверняка из-под палки заставил бы меня сидеть по нескольку часов в день за инструментом, а это могло бы очень осложнить раскладывание судьбоносного пасьянса. Обожает классическую музыку? Прекрасно, пускай обожает! Но ответной любви пускай не ждёт! Итак, гибель отца – карта – факт № 9. Жестокая карта!

Мама, однако, о планах судьбы в отношении меня ровным счётом ничего не знала, а вот о мечте отца видеть меня пианистом или дирижёром прекрасно помнила. Поэтому меня решили определить в музыкальную школу. Думали о «Гнесинке», но в конечном итоге повели на прослушивание в районную музыкальную школу, расположенную неподалёку от Московского планетария. Прослушивание состоялось осенью 1945 года. Сначала меня попросили что-нибудь спеть. Я, естественно, не выбрал для исполнения арию «Князя Игоря», которую в то время уже отлично знал, а спел «Марш артиллеристов» (музыка Тихона Хренникова на слова поэта Виктора Гусева), хорошо знакомый мне ещё со времён эвакуации: «Артиллеристы, Сталин дал приказ…). Это была одна из песен, которые мы разучивали в детском саду. И вот ведь ещё одна ирония судьбы. Выше я уже писал о негодяе Геннадии Кузнецове, мечтавшем стать артиллеристом и дослужиться до полковника. Не стал он ни артиллеристом, ни полковником. Артиллеристом (по военной специальности) стал я, правда, только старшим лейтенантом. На вступительном экзамене в музыкальной школе я спел «Марш Артиллеристов», но в конечном итоге музыкантом не стал, а вот к артиллерии, как уже было упомянуто только что, имел некоторое отношение. Как знать, может быть, муза, курирующая музыку и проинструктированная судьбою в отношении меня, решила: раз так хорошо спел про артиллеристов, так становись артиллеристом, хотя бы по военной специальности. Глядишь, и дослужишься, сидя на гражданке, до старшего лейтенанта. Кстати, в царской армии лейтенанты были только во флоте – это был следующий обер – офицерский чин после мичмана, а, скажем, в пехоте или артиллерии этим двум чинам соответствовали подпоручик и поручик.

Моя учёба в музыкальной школе сразу же не заладилась. Очень скоро я пошёл, что называется, по рукам, впрочем, понятно, совеем не в том смысле, который заключён в этом выражении. Первая моя преподавательница фортепиано, старая карга Малозёмова, очень быстро избавилась от меня, сочтя абсолютно бесперспективным. Моя вторая преподавательница, молодая еврейка Лапис, оказалась полностью солидарной с Малозёмовой и вскоре также отказалась со мной заниматься. В конце концов руководство музыкальной школы в лице еврея Гальперина (директора) и итальянки Мамони (заведующей учебной частью), подсунуло меня бесцветной и тихой еврейке по фамилии Левин-Коган. У неё я и прозанимался до конца учебного года, поскольку, как теперь догадываюсь, дальше спихивать меня уже было просто не к кому, разве что «пустить меня по рукам» прочих инструменталистов, прогнав сквозь их строй, – начав со смычковых и закончив медными духовыми, например, тубой.

Обошлось, впрочем, без скрипок, фаготов и прочих контрабасов. При иных обстоятельствах, маме моей, может быть, и предложили продолжить моё обучение в музыкальной школе на каком-нибудь другом инструменте, вот только имело место некое «но». Это самое «но» заключалось в следующем. Я был, что называется, бесплатником, то есть учеником, которого должны были учить бесплатно, поскольку мой отец погиб на фронте. Между прочим, та же привилегия была у учащихся 8–10-х классов средней школы и у студентов институтов. В те годы обучение в учебных заведениях этого уровня было платным. Если бы я проявил большие способности при обучении игре на фортепиано, то меня бы не отчислили из музыкальной школы после экзамена, завершающего обучение в первом её классе. Будь я учеником, мать которого аккуратно платит за обучение своего сына, меня скорей всего дотянули бы до окончания музыкальной семилетки. А какой смысл возиться за бесплатно с ребёнком, мягко выражаясь, не очень перспективным? Какой с него навар – то?

Помнится, вещи, которые я разучивал в первом классе музыкальной школы, не вызывали особых чувств в моей душе. Ну разучил и разучил. Скучно возиться с ними до бесконечности?! Что-то там шлифовать, подправлять. Скука моя была столь очевидна для тишайшей Левин-Коган, что она как-то во время очередного урока сказала мне: «Играй повеселей. А то ты словно мышку какую хоронишь». Маму, естественно, вызывали в музыкальную школу, просили воздействовать на отпрыска. После одного такого вызова дома состоялся со мною серьёзный разговор, в ходе которого меня попросили серьёзно подтянуться. Я, само собою, обещал сделать это, толком, впрочем, не понимая, а что же, собственно, от меня хотят. Был бы жив отец, он заставил бы сидеть меня за роялем на много больше времени, чем я обычно проводил за этим инструментом. Но отец погиб на фронте, а маме в то время было немного не до меня. Во-первых, много времени отрывала работа – рабочий день в первые послевоенные годы не ограничивался восемью часами. Приходилось иногда задерживаться на службе вплоть до позднего вечера. Во-вторых, маме очень хотелось снова устроить свою личную жизнь, вот только в послевоенное время сделать это было ой как непросто, даже для красивой женщины – из-за резкого уменьшения в стране количества мужчин. Причины этого уменьшения, надеюсь, очевидны. Мама и тётя Таня, наконец, просто плохо представляли себе, каким образом следует на меня воздействовать по музыкальной части, в то время как в общеобразовательной школе всё было пущено на самотёк, но никаких проблем не возникало. Одним словом, всё осталось, как и было. В этой связи не могу не привести один интересный факт из жизни Рахманинова.

В детские годы великий русский композитор поначалу предпочитал не сидеть за роялем, а слоняться без дела по улицам. Так продолжалось, пока мальчика Серёжу не отправили на обучение к классному музыкальному педагогу Звереву, сумевшему вызвать у юного шалопая интерес к фортепьянной игре. Но на моём жизненном пути мне не довелось повстречаться с педагогом подобного уровня, да и музыкального таланта аналогичного таланту Сергея Рахманинова у меня, скорей всего, не было, так что моё обучение игре на фортепиано увенчаться успехом никак не могло. Короче, Высшая сила послала меня в этот мир совсем не для осуществления блестящей музыкальной карьеры, а с совершенно иными целями, совершенно неведомыми ни моим родителям, ни мне самому в течение многих лет моей жизни. Человек, как известно, предполагает, а Господь располагает – моя карта – факт № 3, музыкальность, страстная любовь к классической музыке, должна была стать чем-то вроде страстной безответной любви к женщине. Вот только неразделённая страсть к женщине, пронесённая через всю жизнь, с высокой долей вероятности могла сделать мужчину несчастным, более того – могла в иные моменты его жизни толкнуть на самоубийство, моя же страстная любовь к классической музыке никаким суицидом не угрожала. Более того, она сделала моё пребывание в этом не лучшим из миров достаточно терпимым. Кто-то сказал, если хочешь насмешить Бога, сообщи ему о своих планах. Наверное, Всевышний много смеялся, когда планы моего отца относительно меня доходили до Его сведения. «Дирижёром, пианистом?! Ну – ну!» Я, лично, никогда не мечтал о карьере дирижёра или пианиста, а вот о карьере оперного певца даже очень. Планы были чуть ли не шаляпинские, а в итоге… А в итоге, если и не смех Высшей силы, то по крайней мере, её усмешка, означающая, чем бы дитя не тешилось, лишь бы оно не плакало. «Спой, светик, не стыдись!»

Между тем пришло время экзамена по музыке. Для него я под руководством тишайшей Левин-Коган разучил танец Гёдике, который и исполнил на экзамене, как мне помнится, безо всяких помарок. Но и без блеска, который, однако, несколько ранее имел место – на репетиции, предшествовавшей самому экзамену.

Репетиции проводилась в одном из свободных классов музыкальной школы. Помимо меня в этот день к предстоящему экзамену готовились и другие подопечные Левин-Коган. Подошла и моя очередь получить последние наставления от моей преподавательницы. И вот тут-то случилось маленькое чудо – я с таким вдохновением сыграл танец Гёдике, что у всех присутствующих в помещении глаза сделались квадратными, образно выражаясь. Словно между мною и обиталищем муз на Парнасе возник некий канал, по которому в мою душу вдруг хлынул поток некой творческой энергии. До настоящего времени я не могу понять, почему это случилось, а, главное, почему произошло это на репетиции, а не на самом экзамене. Впрочем, случись бы это на экзамене, конечный результат был бы тем же: меня всё равно бы отчислили из школы – «бесплатник»! Следующий факт, случившийся после моего отчисления, служит прекрасным доказательством этого моего утверждения.

Узнав о моём выдворении из «храма муз», мама моя отправилась выяснять отношения с его жрецами. Так во?т, помимо всего прочего, они сослались также и на моё плохое поведение – якобы я как-то забрался на дерево, росшее рядом с музыкальной школой, и показал язык в ответ на требование кого-то из педагогов спуститься на землю и приступить к занятиям музыкой. Ни на какое дерево я не залезал, всё это являлось самым подлым враньём – ничего подобного не было и в помине. Администрация шла на всё лишь бы избавиться от меня. Ну ладно, с фортепиано не получилось, но ведь были и другие музыкальные инструменты – смычковые, духовые. Почему бы не дать мальчишке попробовать проявить себя на них?! А зачем – навар – то от него какой, от «бесплатника»?!

Между тем, год, проведённый мной в стенах музыкальной школы, даром для меня не прошёл – чему – то я в ней всё же научился, а, главное, она никоим образом не поколебала моей страстной любви к классической музыке, в первую очередь к музыке, содержащей очень красивые мелодии. И вот яркое доказательство этого.

Уже будучи отчисленным из музыкальной школы, я обнаружил среди отцовских нот вальс Шопена, обозначенный номером 10. Сегодня (а это начало 21 века) вальс этот время от времени звучит по радио, вот только номер у него сменился. Так во?т, обнаружив ноты этого шопеновского вальса, я решил попробовать его сыграть. И знаете, отдельные фрагменты вальса у меня получались, хотя в целом его одолеть я был, естественно, не в состоянии – техники не хватало. Стараясь преодолеть технические трудности, я проводил за инструментом довольно долго времени – так мне хотелось полностью разучить этот шопеновский шедевр. Уж больно он был красив.

Нечто подобное случилось у меня впоследствии и с «Лунной сонатой» Бетховена. Первую её часть я разучил довольно легко, а вот с заключительной третьей частью справиться, естественно, не смог. А ведь как хотелось полностью сыграть этот шедевр. Одним словом, я покушался на решение музыкальных задач, которые были мне явно не по силам. И тут не могу не признаться, что в жизни моей имели место покушения на решение проблем с негодными средствами также и в рамках совершенно других направлений человеческой деятельности. Иными словами, меня всю жизнь тянуло решать разного рода проблемы глобального характера. Подобного рода стремления можно рассматривать в качестве карты – факта № 10. Оставалось лишь столкнуться с подобного рода проблемами, для решения которых в моём распоряжении у меня были соответствующие возможности. Вот только в области музыки таких возможностей у меня не оказалось.

Мама, однако, предприняла ещё одну попытку сделать из меня музыканта. С этой целью она обратилась к уже упомянутому выше Тимофею Александровичу Докшицеру с просьбой порекомендовать ей преподавателя фортепиано с целью моего обучения игре на этом инструменте. Естественно, за плату. Тимофей Александрович порекомендовал обратиться к Ариадне Михайловне Бостанжогло, выпускнице Московской консерватории, которую она закончила по классу фортепиано у Льва Оборина. Ариадна Михайловна преподавала обязательное фортепиано в Московском педагогическом институте имени Гнесиных. Сейчас он именуется Музыкальной академией имени Гнесиных.

У Ариадны Михайловны я прозанимался три года, особых успехов в конечном итоге не добившись, хотя после первого года обучения они вроде бы начали обозначаться. Например, некоторые музыкальные пьесы Эдварда Грига, написанные им для детей («Танец эльфов», «Родная песня» и другие) у меня явно получились. «Родную песню» я даже рискнул исполнить на концерте учеников общеобразовательной школы, в которой учился; концерт был организован в честь окончания учебного года. Играл я весьма неплохо. Наградой же мне за это исполнение было гробовое молчание зала. Подавляющее большинство учеников просто не поняло, что я такое делал за роялем. Кто-то даже заявил:

– Этак и я могу!

Справедливости ради, должен заметить, нашёлся-таки ученик, рискнувший не согласиться с подобной оценкой моей игры, но его доводы поддержки у товарищей не нашли. Что ж тут поделаешь – территория Красной Пресни в те годы была фактически окраинным московским районом, большинство населения которого принадлежало к малообразованным слоям населения, проживавшего фактически в трущобах. Классической музыкой жители окрестных фавел не интересовались. Им бы что-нибудь попроще.

Итак, первый год моего обучения фортепианной игре у Ариадны Бостанжогло завершился вполне успешно, если, конечно, не считать моего провального школьного «концерта». Поэтому Ариадна Михайловна предприняла попытку вернуть меня в лоно музыкальной школу, из которой в своё время я был отчислен по причине якобы неуспеваемости и мелкого хулиганства. Но зачислить меня во второй класс этой школы её директор Гальперин после прослушивания исполнения пьес, разученных мной с Ариадной Бостанжогло, наотрез отказался, беспардонно раскритиковав мою игру. Интересное получалось дело – обрушившись на моё исполнение, Гальперин, тем самым подверг критике и квалификацию моей учительницы музыки. Я не знаю, какое музыкальное учебное заведение заканчивал директор музшколы, но Ариадна Михайловна заканчивала Московскую консерваторию по классу фортепиано у самого Льва Оборина и преподавала затем не в районной музыкальной школе, а в гнесинском институте. Впрочем, директора вполне можно было понять. Возвращение меня в музыкальную школу ставило фактически под вопрос, причём ставило по большому счёту, квалификацию преподавателей (той же Малозёмовой), работающих в стенах этого музыкального учебного заведения. К тому же никакого материального навара в случае моего восстановления в школе не предвиделось – плату за обучение брать с меня не имели права.

У Ариадны Михайловны я прозанимался ещё два года, но особых успехов не достиг. Стало ясно: пианиста и дирижёра из меня не получится. Приходится признаться, не так уж были неправы преподаватели музыкальной школы в своей оценке моих перспектив в области фортепианной игры, вот только, повторюсь, существовали и другие музыкальные инструменты (струнные, духовые), игре на которых можно было попробовать меня учить. Не попробовали – «бесплатник»!

Между тем, после отчисления из музыкальной школы мне довелось попробовать себя в составе… камерного мини симфонического оркестра, исполнявшего «Детскую симфонию» Гайдна. В этом музыкальном коллективе я исполнял партию трещотки, предусмотренную в партитуре этим австрийским композитором. Случилось это в пионерском лагере Академии наук СССР, о котором уже упоминалось выше.

В детстве и отрочестве мне довелось побывать во многих пионерских лагерях, принадлежавших различных министерствам и ведомствам Советского Союза, но только пионерский лагерь Академии наук оставил у меня по – настоящему добрые воспоминания. Оно и понятно – культурный уровень пионервожатых и отдыхающих в нём детей очень уж отличался от аналогичного культурного уровня прочих пионерских лагерей, в которых мне довелось побывать. Дети учёных в массе своей это не дети советского чиновничества и работяг, да и в пионервожатые в пионерский лагерь Академии наук абы кого не брали, хотя, конечно, и тут приходилось сталкиваться с нелучшими экземплярами человеческой породы.

Так во?т, в конце лета 1946 года я отдыхал именно в пионерском лагере Академии наук СССР, находящемся под Звенигородом, в Поречье. Это был третий заезд, продолжительность которого составляла сорок дней. Так уж получилось, что среди отдыхающим этого заезда оказалось много детей, обучающихся игре на скрипке. Имена некоторых из них я и сегодня помню: Белла Эйдус, Эрик Френкин. А вот имя профессионального музыканта, приглашённого руководить музыкальной жизнью пионерлагеря, в памяти моей не сохранилось, если, впрочем, оно, имя это, там вообще было. Музыкант этот взял с собою мальчика по имени Юлик Гутман. Юлик был старше меня на три года и обучался игре на фортепиано. В свои тринадцать лет он уже свободно читал с листа музыкальный текст и, как мне помнится, собирался разучивать клавирный фрагмент из «Летучего голландца» Рихарда Вагнера. Это была увертюра оперы. Понятно, Юлику предстояла весьма непростая задача.

Тут в самый раз вспомнить некий анекдот, связанный с евреями. Так вот, один еврей – это торговая точка. Два еврея – это шахматный турнир. А три еврея – это симфонический оркестр. На этот раз евреев оказалось заметно более трёх, причём не просто евреев, а евреев, имевших прямое отношение к музыке. Стало быть, имелись все предпосылки для организации симфонического оркестра, хотя бы камерного. Скрипачей вполне хватало, оставалось заполнить вакантные места инструментов, объединённых одним названием «ударные». К последним относятся треугольники, литавры, тарелки и так далее. В «Детской симфонии» Гайдна фигурирует ещё и трещотка. Партию трещотки доверили мне.

Да вот беда, я никак не мог воспроизвести партию этого инструмента в полном соответствии с партитурой музыкального произведения.

В результате было решено: я буду «трещать» в такт на протяжении всего исполняемого произведения по следующей схеме: звук – пауза – звук – пауза… И только в одном месте я стану на протяжении нескольких тактов крутить без остановки свой инструмент, издавая с его помощью непрерывное стрекотанье. Дирижировал ансамблем, естественно, Юлик. Он – то и должен был подать мне в финале симфонии соответствующий сигнал своей дирижёрской палочкой о переходе на «трещание» без пауз. Сигнал этот представлял собою помахивание палочкой в воздухе. С подобного рода концертами в других пионерских лагерях я никогда не встречался.

Юлик Гутман был сыном известного преподавателя фортепиано Института имени Гнесиных Теодора Гутмана. Впоследствии Юлик закончил Московскую консерваторию и участвовал в одном из музыкальных конкурсов имени Чайковского, где удостоился почётного диплома, дойдя до третьего тура этого музыкального соревнования.

Перед самым началом учебного года, а, может быть, и сразу после него, в Доме учёных, что на Пречистенке (тогда Кропоткинской), состоялся некий отчёт руководства пионерского лагеря о проделанной работе. В частности, были выставлены работы пионеров, сделанные ими в разных творческих кружках, например, в кружке ваяния. Свои силы в этом виде изобразительного искусства попробовал и я, вылепив из пластилина какого-то старичка-лесовичка. Не обошлось и без музыки – была исполнена уже известная нам «Детская симфония» Йозефа Гайдна. Чтобы симфонический концерт состоялся, к юным оркестрантам на дом были своевременно посланы работники «Дома учёных» с нижайшей просьбой собраться в нём к такому-то времени. Естественно, персональное предложение явиться получил и я. Концерт удался на славу.

Пионерский лагерь Академии наук СССР оставил у меня в основном светлые воспоминания. Особенно относящиеся к описанному выше концу лета 1946 года. Разумеется, и в пионерском лагере Академии наук СССР мне пришлось сталкиваться с разного рода негативными явлениями советского бытия, например, с антисемитизмом. Последний, как правило, обнаруживался в первую очередь со стороны других детей, а его накал и частота проявлений были не столь велики, как в пионерских лагерях других министерств и ведомств. Кстати, и спортивная работа в пионерлагере Академии наук была отлично организована. Кажется, в том же 1946 году руководила ею супружеская пара Федосеевых. Оба супруга были мастерами спорта СССР. Вместе с ними в пионерлагерь приехал, естественно, и их сын Олег, впоследствии серебряный призёр австралийской олимпиады (Сидней) в тройном прыжке. Но «вернёмся к нашим баранам» – моей страстной любви к классической музыке, любви, как уже писалось выше, неразделённой.

Да, успехов в фортепианной игре я не добился, но в это же время моя любовь к классической музыке, созданной на базе красивых мелодий, расцвела пышным цветом. Естественно, это моё притяжения к великой музыкальной классике касалось как симфонической, так и оперной её составляющих. И если подолгу сидеть за роялем мне редко когда хотелось, то оперные арии я мог горланить и вполне прилично воспроизводить посредством художественного свиста (был у меня и такой талант) с раннего утра и до позднего вечера. А уж поход в оперу (обычно в филиал Большого театра; сейчас в этом помещении находится Московский театр оперетты) становился для меня грандиозным праздником. До того, как мне исполнилось 16 лет, поход этот мог состояться исключительно в воскресный день утром и, разумеется, в сопровождении кого-нибудь из взрослых. Не стану перечислять, какие оперы мне довелось услышать за время моего обучения в школе, скажу лишь следующее. Некоторые спектакли, например, «Пиковая дама» Чайковского (это было весною 1951 года) навсегда врезались в мою память, и я до сих пор помню фамилии многих артистов, занятых в этом шедевре Чайковского. Так вот, Германа пел Георгий Нэлепп, Лизу – Наталья Соколова, Томского – Медведев, Елецкого – Селиванов, графиню – кажется, Вербицкая. Дирижировал спектаклем – Александр Мелик – Пашаев. Сцены в спальне графини и в комнате Германа (в казарме) буквально потрясли мою душу. Своими впечатлениями об этом спектакле я готов был делиться с кем угодно, в частности, даже с мальчишками из нашего двора, наивно полагая, что это будет интересно для них. Как же я был удивлён, когда один из жильцов моего дома, Володька Ярослав по кличке Чарли, охарактеризовал шедевр Чайковского как… дерьмо. Правда, почти тут же и поправился, увидев изумление на моём лице. Ну так во?т, моя страстная любовь к классической музыке и к опере, в частности, никак не могла способствовать хорошему отношению ко мне со стороны мальчишек нашего двора и учеников школы, в которой я учился. Возможно, я плохо скрывал своё презрение к ним, не способным понять, воспринять, восхититься шедеврами музыкальной классики. Ответом на это презрение было, естественно, усиление негативного отношения ко мне, желание унизить меня, преимущественно физически. Впрочем, для негативного отношения было немало и других причин, о которых я и не догадывался, не способный, как и большинство людей на свете, посмотреть на самого себя со стороны. А сумел бы посмотреть? Много ли я понял, не имея ещё богатого жизненного опыта?

Сейчас я мог бы вспоминать и вспоминать о многих оперных спектаклях, которые довелось мне посмотреть и послушать в Москве в школьные годы и которые на всю жизнь врезались в мою память, но делать это сейчас не имеет никакого смысла – достаточно и уже сказанного. Да, музыкален, очень музыкален, но послан в этот мир совсем не для того, чтобы проявить себя в области музыки. На этом пути для меня лично была установлена такая полоса препятствий, преодолеть которую не было никаких шансов. Никаких! Не получилось с фортепиано в детстве, ничего не получилось и с сольным пением в годы юности и молодости, хотя на занятия вокалом мной было потрачено много времени и денег. Сначала в студенческие годы, потом – после завершения высшего образования, когда судьба вывела меня на совсем другие полосы препятствий. Скажи мне кто-то о них не то, чтобы в детстве, но и в весьма зрелом возрасте, так я бы в ответ только пожал плечами: что за чушь! Да, человек предполагает, а Господь Бог располагает. Как тут не вспомнить одну из сентенций Корана, гласящую, что Аллах самый большой хитрец! Я бы добавил: и самый большой шутник…

Да, судьба, как выяснилось, готовила меня к совсем другим полосам препятствий, и подготовка эта началась уже в школе.

Тут в первую очередь следует упомянуть о некоторых проблемах, связанных с моей детской психикой. Проблемы эти мне пришлось преодолевать собственными усилиями, без обращения за помощью к врачам. Первой такой проблемой явилось заикание, дающее о себе знать в моменты сильного волнения, меня охватывающего. Заикание постоянно не было мне присуще. Оно то появлялось, то исчезало. Мои одноклассники так и вообще считали, что я притворяюсь – не могу сразу ответить на вопрос учителя, вызвавшего меня к доске, и начинаю заикаться, чтобы выиграть время. Глядишь, что-то вспомню, а то и подсказку услышу.

Не последнюю роль в моём заикании играла, судя по всему, и моя страшная застенчивость, следы которой сохранились у меня и до зрелого возраста. Идёшь, бывало, на какую-нибудь встречу по нужному делу, и чем ближе во времени предстоящий разговор, тем сильней в душе разгорается паника. В сотый раз повторяешь про себя заранее заготовленные фразы, в сотый раз успокаиваешь себя, а толку никакого. Хочется повернуться на сто восемьдесят градусов и направиться в обратную сторону. А пошло всё к едрене фене! Останавливаешься, поворачиваешься. Шаг – другой в обратную сторону. Снова останавливаешься. Как бы берёшь себя за шкирку, новый поворот на сто восемьдесят и словно кто-то тащит тебя к месту встречи, которое «Изменить нельзя».

А как-то и такая история случилось.

Находился я дома у тёти Сарры Рахмильевны на Большом Харитоньевском, и надо было мне поехать в какое-то учреждение за справкой. Выхожу из квартиры, спускаюсь вниз, выхожу на крыльцо и… вижу незнакомых детей, играющих во дворе. Увидев детей, я немедленно ретируюсь обратно в подъезд и начинаю ждать, когда они уйдут. Не уходят, время бежит вперёд, и тогда собрав в кулак всю свою силу воли, я выскакиваю из подъезда, стремительно прохожу мимо детей и выскакиваю на улицу. Справку в тот день я не получил, – приехав в нужное мне учреждение, я уже никого там не застал – рабочий день в нём закончился. А могло случиться и так. Будь бы я с мамой и будь среди детей мальчишки, знающие меня, так я бы закрыл лицо ладонями. Однажды нечто подобное случилось, причём кто-то из мальчишек при затмении моего лица ладонями моими с удивлением сказал:

– Смотрите, плачет!

По ходу моего взросления я сумел перемолоть в себе эту патологическую застенчивость, но остатки её сохранились у меня и до старости в виде некоторой неосознанной временами развязности с моей стороны, и далеко не всем развязность эта нравилась, молодым представительницам прекрасного пола в первую очередь. Одна девица (грузинка Неля Мендзвелия, особой привлекательностью не блиставшая) пригрозила мне пощёчиной, другая (Алла Шангина, тридцатилетняя девица, привлекательности не лишённая) пообещала лягнуть ногой в следующий раз. Прегрешения мои в обоих случаях состояли в моём неосознанном, приятельском, я бы сказал, прикосновении рукою к женской плоти. Аналогичные прикосновения, скажем, к плечу или грудной клетке приятеля, никакого недовольства не вызвали бы. Словом, как я теперь понимаю, от рождения моя психика была несколько повреждена, давая время от времени неприятные сбои в виде некоего дискомфорта души. Описать его словами вряд ли возможно – это надо пережить самому. Наверное, у этого состояния есть своё медицинское название мне неизвестное. Много лет спустя врач – невропатолог по фамилии Кудрявая определила этот душевный дискомфорт как нервный криз, при котором в душе человека на базе нервного истощения образуется нечто вроде психического смерча, готового в момент своего максимума свести тебя с ума.

Уже в школе я начал объективно оценивать свои способности в разных областях знаний, пытаясь увязать их (способности) с теми или иными особенностями своей психики. Это было для меня крайне важно, поскольку напрямую касалось моей успеваемости по тому или иному предмету, математики, например. Я всегда был довольно невысокого мнения о собственных математических способностях. И на то были свои основания. Одно из них – далеко не лучшее выполнение мной письменных контрольных работ по этому предмету; мне постоянно не хватало времени для успешного решения предложенных задач. Причин у этой нехватки было несколько.

Главной причиной, как я считал, являлись мои ограниченные способности в этой дисциплине. Двумя другими причинами были некоторое тугодумие, свойственное мне, и душевная нервность, проявлявшаяся у меня при наличии нехватки времени. К сказанному следует добавить следующее. С арифметикой у меня особых проблем не было. Этот раздел математики заканчивался в школе в пятом классе во времена моего обучения в ней. По арифметике у меня было отлично, пятёрка, иными словами. Алгебра и геометрия начинались у нас в шестом классе и продолжались до десятого класса включительно, то есть до окончания школы. Тригонометрия изучалась в двух последних классах её. Вот с этими тремя разделами математики у меня и были кое-какие проблемы, и как итог – всего лишь четвёрки по каждому из них. Как я уже упоминал, хуже всего дела обстояли с письменными контрольными работами.

Наша учительница математики в старших классах, Инна Владимировна Домбровская, для контрольных работ составляла несколько заданий. Они записывались на отдельных листках бумаги и выдавались каждому ученику класса. Списать тут было практически невозможно – пойди узнай, кому какое задание досталось. Впрочем, я никогда ни у кого не списывал, и меня никто никогда не просил дать списать.

Получив от учительницы листок с заданием, я энергично брался за дело, частенько запутывался в вычислениях и, как результат, начинал сильно нервничать, теряя много времени впустую. В итоге – четвёрка, а частенько и тройка. Как быть? Жизнь подсказала мне ответ на этот вопрос.

Учеников, плохо успевающих по её предмету, Инна Владимировна (Иннушка, как мы звали её между собою) оставляла после уроков на дополнительные занятия. В ходе этих же занятий писалась также последняя контрольная работа по математике теми учениками, в том числе и вполне успевающими, которых не было в школе в день проведения контрольной (скажем, по болезни). Писать её после уроков было куда комфортней, чем во время регулярных уроков математики, проводимых по расписанию. Во-первых, больше было времени для выполнения задания; во – вторых, можно было узнать у одноклассников, какие конкретно задачи предлагались для решения. Я никогда не был злостным прогульщиком, но иногда, с целью… повышения успеваемости по математике, мог прогулять школу в день проведения контрольной работы. Дома я о прогуле, естественно, никому и не заикался, а в школе на вопрос по поводу моего «вчерашнего отсутствия», ссылался на плохое самочувствие и обещал представить справку от врача. На следующий день о моём «вчерашнем отсутствии» уже никто не помнил, а потому о медицинской справке не напоминал. Естественно, прогулами я пользовался крайне аккуратно. Короче, чтобы найти правильное решение математической задачи мне требовалось время для обдумывания в спокойной обстановке (см. выше, карта – факт № 7). Впрочем, эти маленькие поведенческие хитрости мало помогли мне в деле повышения моей школьной успеваемости по математике. В аттестате зрелости по алгебре, геометрии и тригонометрии у меня красовались четвёрки. Ещё две четвёрки стояли там по иностранному языку (немецкому) и письменной литературе. Факты эти не лишены некоторой любопытности, если учесть, что моя творческая жизнь оказалась связанной в первую очередь именно с художественной литературой и с научными дисциплинами (физика, физическая химия), где математика – элементарная и высшая – играла важнейшую роль. К тому же без знания иностранных языков (немецкого и английского) моя полноценная научная деятельность оказалась бы чрезвычайно затруднённой, если вообще возможной. Словом, мои редкие тактические прогулы школьных занятий способствовали всего лишь укреплению моих «четвёрышных» позиций по математике, но не смогли достигнуть «пятёрочной высоты» и, тем более, закрепиться на ней. Но однажды случилось следующее…

Как-то на уроке геометрии мы под руководством Иннушки коллективно решали какую-то задачу из сборника геометрических задач Н. А. Рыбкина. Путь к ответу (1 см) представлялся длинным и трудным. Класс стройными рядами и двинулся к нему под руководством своей наставницы. Неожиданно один из учеников рискнул пойти не в ногу со всем коллективом. Этим учеником оказался я, внезапно обнаруживший правильное решение задачи, включающее всего один простейший ход вместо длинной их цепочки. Оказывается, всего – навсего надо было провести диагональ в одном из квадратов, что и было мной сделано. Найдя правильный ответ, я немедленно прекратил математическую тягомотину, имеющую быть в классе. Между тем Домбровская двигалась от парты к парте, контролируя решение задачи учениками. Вот она дошла до моей парты, расположенной «на Камчатке», где я пребывал в полном одиночестве, и задала мне вполне естественный вопрос относительно моего откровенного бездействия. Я назвал ответ – 1 сантиметр. Кто-то из однокашников тут же подал голос:

– Он в ответ заглянул.

Немедленно последовал мой ответ:

– Никуда я не заглядывал! – после чего ознакомил Иннушку с суперкоротким решением задачи, поставив её в дурацкое положение. Ведь ей, закончившей мехмат МГУ (астрономическое отделение), надо было как-то выскребаться из создавшейся ситуации. Что делать? Немедленно закрыть вопрос или же продолжить решение задачи по намного более сложной методике? Иной преподаватель поставил бы мне сразу пять с плюсом и прекратил бы возню с решением задачи через, извините, жопу. Иннушка поступила по – другому. Она решила продолжить движение к правильному ответу «через задний проход», но мне разрешила в этом безобразии не участвовать. Это был первый случай в моей жизни, когда я по наитию нашёл нужный ответ задачи или проблемы, когда неожиданно сработала моя интуиция. Случившемуся я особого значения тогда не придал: ну нашёл случайно кратчайший путь решения задачи, которого и учителка не заметила, – бывает. Действительно, «бывает». Случился с тобой в жизни какой-то неординарный случай, и больше ничего подобного и близко не случалось. Шагали вокруг тебя все в ногу, и ты вместе с ними в ногу шагал. Никаких противоречий с окружающим. И только сегодня я вдруг понял, что случай, приключившийся со мною в школе на уроке математики, был не случайностью, а первым ростком моей прирождённой жизненной диссидентности, очень опасным свойством человеческой личности, особенно для индивида, живущего в условиях тоталитарного государства. Другие ростки долго не заставили себя ждать, но проявились они совсем в другом школьном предмете, в области письменной литературы, в которой, как и в математике, я никак не мог добиться высшего балла, несмотря на все свои старания. Вот только письменная литература вам не математика. Найденный правильный математический ответ, пускай и найденный совершенно новым способом, как правило, никакими жизненными осложнениями не грозит, а вот оригинальный взгляд, изложенный учеником девятого класса на экзамене по письменной литературе, мог оригиналу дорого стоить – вплоть до двойки с последующей переэкзаменовкой по данному экзамену. А провалил переэкзаменовку – пожалуйте, на второй год.

Итак, судьба вынула из колоды очередную карту – факт под номером 11 и присоединила её к остальным картам этого вида, картам, как бы предъявленным мне. Диссидентство. Что ж, тут всё по делу – ибо в этом мире каждый еврей, как правило, в чём-то да диссидент. Многие мои соплеменники стараются скрывать эту черту своего характера, но мне, ярко выраженному экстраверту, это не очень удавалось. Диссидентство так и пёрло из меня, и, как следствие, мне частенько приходилось слышать в свой адрес: «Таких, как ты, следует искать в реке вверх по течению, если ранее ты утонул». Кстати, тонуть мне приходилось, но меня спас деревенский мальчишка, оказавшийся неподалёку. Между прочим, на помощь я не звал, просто мой спаситель заметил, что со мною непорядок – моя голова то появлялась над водой, то исчезала. Дело было в пионерском лагере; в то время я ещё не научился плавать. Другой бы на моём месте мог и погибнуть, не имея в своей натальной карте «закрытого тригона», этого оберега, хранящего человека от ударов судьбы или существенно их смягчающих.

Итак, математика «просигналила», настало время просигналить и литературе. Первый «литературный звоночек» случился в девятом классе, в ходе экзамена по письменной литературе. Сейчас я уже не помню точного названия выбранного мной сочинения, помню лишь, что оно касалось показа нелёгкой жизни народных масс в творчестве Некрасова. Поэзия Некрасова мне всегда очень нравилась. Что и говорить, талантливейший поэт! При раскрытии темы я опирался в первую очередь на его поэму «Кому на Руси жить хорошо». По ходу написания сочинения на некрасовские темы на меня вдруг, что называется, нашло. Вместо того, чтобы изложить общепринятую точку рения, я принялся фантазировать, всё более и более воспламеняясь. Одного из героев поэмы, Якима Нагого, я назвал народным трибуном, затем вспомнил про Степана Халтурина, а после ещё то ли про кого-то, то ли про что-то. Короче, меня понесло. Как потом довёл до моего сведения мой одноклассник Абрам Сапожников (его родная сестра Маня преподавала у нас в школе немецкий язык), моё творчество вызвало при проверке сочинения дружный смех преподавателей вперемешку с их недоумением – он что, немного тронулся? Впрочем, обошлось – мне влепили тройку и посоветовали в следующий раз хорошенько подумать, прежде чем ударяться в подобного рода фантазии.

Следующий раз случился ровно через год, опять-таки на экзамене по письменной литературе, когда я снова писал сочинение, связанное с творчество Некрасова. Это был уже выпускной экзамен по письменной литературе, и, подобно, Владимиру Владимировичу Маяковскому, к которому весьма возможно имею самое прямое отношение, я «наступил на горло своей собственной песне», не позволив себе никаких вдохновений. На этот раз мне поставили четвёрку, хотя и тут не обошлось без небольшой накладки – я как-то неуклюже закончил мой экзаменационный опус.

Да что там школьное сочинение! Ещё будучи школьником, я ни много ни мало написал некое эссе, касающееся социалистического реализма. Как известно, было такое казённое течение в литературе и искусстве в Советские времена. Суть его была проста, как мычание, – изображать действительность надо не такою, какая она есть на самом деле, а такою, какой она должна быть и какою она на самом деле будет когда-нибудь, при коммунизме. Сейчас я уже не помню, какие гениальные (генитальные) идеи я доверил нескольким листкам школьной тетради, но точно помню моё непременное желание опубликовать их в советской печати. А как иначе? Ведь так замечательно в моём литературном опусе сошлись концы с концами. Вот только как его опубликовать в этой самой печати?

Пораскинув умом, я решил показать своё литературное творение отцу одного из моих тогдашних приятелей. Приятеля звали Володей, а его отца …Александром Исаевичем… Нет-нет, не Солженицыным. Тот, недавно выпущенный из заключения, находился в ссылке и широким массам советских читателей известен, естественно, не был. Впрочем, и папаша моего приятеля оным массам также не был очень уж известен, но вот членом Союза писателей он был, являясь, в частности, автором повести «Кованый сундук». Так вот, автор повести писал под псевдонимом Воинов, а его настоящая фамилия, как и фамилия моего тогдашнего приятеля, была Лефевр. Моё знакомство с ним произошло в астрономическом кружке при московском планетарии.

Добраться до Александра Исаевича 1-го мне не удалось. Не помню уж по какой причине. А добрался бы, так, наверное, здорово бы насмешил товарища писателя. Ну а до Александра Исаевича 2-го я, надеюсь, ещё доберусь – в своих воспоминаниях, если это, конечно, будет угодно Всевышнему. Доберусь, надеюсь, и до Владимира Лефевра – как-никак он стал героем моей эпиграммы № 2, эпиграммы вполне удачной. Написана она была уже в студенческие годы, а вот первая проба пера в области «эпиграммостроения» произошла у меня ещё в школе. Её героиней была некая Наташа Боровкова, также участница упомянутого выше астрономического кружка. Вот эта эпиграмма:

Свинью втащили на Парнас,
Свинья, задравши к небу рыло,
Всем заявила: «Я светило,
И мне, признаться, не до вас!
Луна и Солнце мне подвластны!
За всё ответственная Я!».
Я тут напомнил громогласно,
Что боров всё-таки свинья.