banner banner banner
Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита
Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита

скачать книгу бесплатно


Тут вспоминается смешное заявление министра культуры Екатерины Фурцевой, сказавшей как-то много лет спустя после войны, что «в Советском Союзе секса нет». Не знаю уж, как насчёт всего Советского Союза, но вот в ленинградских банях времён блокады города, не бродил даже призрака секса. Помыться бы наконец с толком. Когда ещё удастся это сделать в следующий раз. Да и будет ли вообще этот «следующий раз»?!

А время, между тем, шло себе и шло. Наступил 1944 год, год «Обезьяны» по восточному гороскопу, год, когда вся страна жила с ощущением приближающейся победы над фашистской Германией. Ощущение это вовсю подогревалось чередой сводок «От Советского Информбюро» и победных салютов, непременных спутников освобождения от фашистской нечисти всё новых и новых территорий – как Советского Союза, так и других государств Европы. Территории эти день за днём зачищались от двуногих нелюдей с такой же беспощадностью, с какой зачищалась моя детская голова от шестиногих паразитов.

Сегодня либеральная шушера, наша отечественная и зарубежная, вдруг начала истошно голосить по поводу разного рода страданий, которые выпали на долю немецкого мирного населения после того, как Красная армия перешла границы Третьего рейха. Что говорить, разного рода безобразий, учинённых советскими солдатами, хватало, но что бы вы хотели после всего содеянного немецко – фашистской сволочью на оккупированной территории Советского Союза и других стран Европы?! Как аукнется, так и откликнется! Долг платежом красен. Вот только немецкий «платёж» советскому народу был не так уж и красен по сравнению, скажем, с «платежом» фашистской Германии англичанам, разрушившим до основания вместе с американцами город Дрезден. Кстати, американцам Третий рейх вообще ничего не задолжал.

Первый победный салют, увиденный мной в Москве, был дан в честь освобождения украинского города Белая Церковь. Салют был довольно жидковат и особого впечатления на меня не произвёл. Я наблюдал за ним с улицы, повернувшись лицом в сторону кафедрального Елоховского собора, что на Спартаковской улице. Две-три красные ракеты – вот и всё, что осталось у меня в памяти от чествования войск Первого украинского фронта, выбившего немцев из этого городка. Впрочем, не только ракеты, но и аэростаты, появившиеся в вечернем московском небе за некоторое время перед салютом, привлекли моё внимание. Их задачей было затруднить бомбардировку столицы немецкой авиацией в случае её налёта на город. Такое в январе 1944 года совсем не исключалось – немцы находились в это время не так уж далеко от Москвы, другое дело, что в небе их авиация уже не доминировала. Впоследствии мне приходилось наблюдать куда более красочные фейерверки.

1944 год явился началом моего интенсивного формирования как личности. В этом же году я перенёс первое в жизни потрясение – гибель на фронте отца, которого обожал и которому я, идиот малолетний, пожелал в порыве глупой детской ярости быть убитым фашистской бомбой. Увы, моё пожелание оказалось услышанным некой злой силой, силой, оставившей меня жить в этом подлом мире с этим отцеубийственным пожеланием. Будь она проклята эта сила! Будь она трижды проклята, обрекшая меня на сиротство. Здесь могут сказать: так ведь не ты же один остался без отца – из-за войны девятый вал сиротства и вдовства захлестнул всю страну. Естественно. Боги возжаждали сверх всякой меры, да только получилось, что я им по своему детскому скудоумию подыграл. И ещё как! Моё пожелание сбылось с ужасающей точностью, причём в тот момент, когда готовился отзыв моего отца из рядов действующей армии в распоряжение Академии наук, сотрудником которой он являлся до войны. Новый, 1945, год отец собирался встретить уже в кругу семьи, вот только встретиться ему пришлось с фашистской бомбой. Прямое попадание. Не осталось ничего. Произошло это 28 июля 1944 года, и как в этой связи не вспомнить профессора истории и хироманта Всеволода Игоревича Авдиева, отказавшего сделать предсказание отцу в присутствии его молодой жены, моей матери. Но вернёмся к формированию моего «Я», начавшемуся в начале 1944 года.

Как уже отмечалось выше, хорошо считать я самостоятельно научился, ещё будучи воспитанником детского сада в Новосибирске. Читать и писать я учился уже после возвращения в Москву из эвакуации. Читал сначала только вслух, не понимая, как это можно делать «про себя» – ведь взрослые, читавшие мне до этого детские книжки, читали их именно вслух. Что же касается письма, то сначала я писал исключительно печатными буквами, именно ими и были написаны письма, которые я отправлял на фронт отцу. Из-за этих писем у него были неприятности, так как в адресе помимо номера полевой почты я указывал ещё и город, а именно, Смоленск, в котором располагался медсанбат, в котором папа служил. Отцу поставили это на вид и, естественно, попросили провести с сыном разъяснительную беседу. Она была проведена. За день я отправлял на фронт по нескольку писем. Они исправно доходили до адресата. Словом, когда в сентябре 1944 года я пошёл в первый класс школы, то уже умел читать, писать и считать. Было мне восемь лет. Кстати, в этот же самый год впервые стали зачислять в первый класс школы детей семилетнего возраста.

Именно с начала 1944 года по – настоящему началось моё активное встраивание в человеческое общество со всеми его писанными и неписанными законами, с его дрессировкой, с его подгонкой человеческой личности под общепринятые понятия. В известной степени первая микроячейка этого общества сформировалась автоматически именно на Разгуляе – у бабушки Бэллы. Ячеечка эта состояла из двух людей: меня и моего двоюродного брата Марка (Мары). Мара был старше меня на четыре года с лишним; в детстве подобная возрастная разница между людьми весьма заметна во всех отношениях. Само собою, в нашей «спарке» мой кузен был ведущим, а я ведомым, но как же мне не хотелось находиться на вторых ролях. Будучи уже с детских лет достаточно амбициозным, я изо всех сил пытался завоевать себе побольше прав, например, в наших детских играх. Марк этому всячески препятствовал, жёстко пресекая все мои попытки ограничить его принципат. Кузен и сам не страдал отсутствием амбиций, детских, естественно. (Вообще-то у нашего брата еврея с амбициями всегда был полный порядок, нередко даже чересчур полный.) В результате мы конфликтовали между собою, порою весьма жестоко. Конфликты эти нередко подогревались желанием моего кузена немножко поиздеваться надо мною, по – братски, естественно. Ни к чему хорошему это привести не могло, если к тому же учесть, что уже с детских лет я был очень нервным существом. Однажды, в ходе очередного конфликта, я заехал братцу ногою в пах. Он страшно закричал от боли. На крик сбежались перепуганные женщины и принялись осматривать мошонку потерпевшего. К счастью, всё обошлось, а ведь могло бы и не обойтись. Сколько известно примеров, когда в детстве родные братья в ходе конфликтов или совершенно случайно калечили друг друга. Одну из таких историй рассказала мне мама во время очередного урока материнского воспитания. История случилась в семье врача Льва Левина, впоследствии обвинённого в ходе сталинского большого террора (вместе с профессором медицины Плетнёвым и врачом Казаковым) в преднамеренно неправильном лечении Куйбышева, Менжинского, Максима Горького и его сына. Так вот, во время какой-то детской игры один из братьев, Георгий, попал в глаз другому брату остриём вилки. Тот после этого окривел.

Припоминаю и другой случай, в ходе которого принцепс Марк заработал лёгкое телесное повреждение. В этот раз я заехал брату уже по кисти руки мешочком с деревянными фишками лото, имевшими форму бочонков. Как результат, разбитая в кровь кость в районе тыльного запястно – пястного сустава.

Бабушка Бэлла страшно переживала эту братскую междоусобицу и горячо увещевала своих обожаемых внуков заняться чем-нибудь более мирным и интеллектуальным.

– Играйте в шахма?т! – уговаривала она нас, делая ударение на втором слоге слова «шахматы», лишённого к тому же слога третьего, являющегося как бы крайней плотью этого филологического объекта. Что ж, довольно актуальное «обрезание», если принять во внимание, что в Советском Союзе шахматы многими считались еврейской игрою. Вероятно, по причине обилия знаменитых и незнаменитых шахматистов еврейского происхождения, возглавляемых Михаилом Ботвинником в период 1948–1963 годов (с двумя короткими перерывами).

Впрочем, игрою в «шахма?т» мы тоже занимались. Марк, уже имевший в это время шахматный разряд (пятый, кажется; был тогда такой), решил сделать из меня шахматного спарринг – партнёра, а потому научил меня этой игре. Я оказался спарринг – партнёром годным разве что для очередных братских издевательств, раз за разом получая мат, включая, разумеется, и так называемый «детский». Всё, впрочем, закономерно – особых талантов в этом интеллектуальном виде спорта у меня никогда не было и быть не могло по самым разным причинам. Ну хотя бы по свойственной мне рассеянности, а также из-за тугодумия в известной мере. Впрочем, до второго шахматного разряда я официально всё-таки добрался, но получил его за решение шахматных задач и этюдов, где времени на обдумывание сколько угодно. В практической же игре, особенно в блице, особых успехов мной достигнуто не было. В этой связи должен зафиксировать карту – факт № 7 – потребность иметь достаточное количество времени на обдумывания какой-нибудь интеллектуальной проблемы, к которой, кстати, я мог бы возвращаться вновь и спустя много лет с целью внесения в полученный когда-то результат тех или иных поправок.

Как я уже писал выше, медсанбат, в котором служил отец, в начале 1944 года находился в Смоленске, то есть не так уж далеко от Москвы, в которую его часто направляли в командировку. Останавливался он, естественно, на Разгуляе у бабушки Бэллы, хотя в её комнатёнке и без папы народу хватало в тот период времени – бабушка, тётя Фаня и я с мамой. Мара со своей матерью, тётей Ривой, жил в соседней комнатёнке. Отец Марка, дядя Наум, капитан медицинской службы, начальник полевого госпиталя, пропал без вести в самом начале войны. То же самое, кстати, произошло и с внучатым дядей Семёном. Он был единокровным братом моего деда Иуды. Словом, евреи на фронтах Великой Отечественной войны жизни своей, как правило, не щадили, что, впрочем, никак не снижало градус антисемитизма, имевшего место по свидетельству папы и в действующей армии. Одной из причин этого юдофобства, по словам одного моего знакомого еврея – фронтовика, являлось повышенное присутствие еврейского элемента во фронтовых штабах разного уровня, что, впрочем, вполне естественно – штабная работа как-никак требует определённой степени интеллекта и образованности. У евреев с ними уже несколько тысяч лет в основном полный порядок. Впрочем, насколько мне известно, в армии к штабистам всегда было несколько негативное отношение со стороны военных, непосредственно находящихся на линии соприкосновения с противником. Оно и понятно – гибель человека непосредственно на передовой в несколько раз вероятней, чем гибель его же на том или ином расстоянии от переднего края.

Весьма интересен следующий факт, относящейся уже к Первой мировой войне. О нём рассказала мне тётя Сарра, родная сестра отца. По Одессе в ту пору гуляла байка: «Если хотите узнать, как обстоят дела у России на фронтах, загляните на еврейскую улицу». Так вот, на этой самой улице русскому оружию ничего хорошего не желали. Оно и понятно, учитывая черту оседлости, процентную норму для евреев, поступающих в учебные заведения России разного уровня и, естественно, погромы, когда убивали людей исключительно из-за их национальной и конфессиональной принадлежности. Что ж, евреи сполна рассчитались с российской империей за безобразия эти в ходе революции и последующей гражданской войны.

Приезд отца в Москву с фронта всегда был большим праздником для всей семьи ну и, конечно, для меня, считавшего по малолетней глупости, что отец только мною и должен заниматься. Трагедия назревала. Да-да, трагедия! Причём трагедия, оставшаяся со мною на всю мою жизнь. Но о ней несколько позже.

С фронта отец регулярно привозил в рюкзаке рыбные консервы – существенную часть своего фронтового пайка. Консервы эти были американского производства и на некоторое время улучшали уровень семейного питания. В Москве в конце войны, да и некоторое время после её окончания, было голодновато. Выручала картошка. Городской работающий люд в те годы получал в разных местах московской области, а то и на окраинах самой столицы, земельные участки под огороды для выращивания этой сельскохозяйственной культуры. Помнится, такие участки были у нас на Воробьёвых горах и в подмосковных (тогда) Панках. Участок на Воробьёвых горах был нам выделен Академией наук СССР как членам семьи фронтовика. Я запомнил нашу первую поездку на Воробьёвы горы прежде всего по двум причинам. Во-первых, при вскапывании земли под посадку было найдено несколько клубней картофеля, оставшихся в почве с прошлого года. Они были вполне пригодны для еды, и бабушка Бэлла по возвращении всей нашей «колхозной бригады» домой сварила их для меня. Во-вторых, во время нашего пребывания на сельскохозяйственных работах мой двоюродный братец Марк в компании с какими – то ещё мальчишками устроил совершенно безобразное истребление лягушачьего племени. Дело в том, что в непосредственно близи к участкам, на которых высаживалась картошка, находился пруд, в котором водились лягушки. В водоёме их было весьма много, и большинство из этих земноводных держалось у поверхности воды, являясь прекрасной мишенями для глупых мальчишек, устроивших на них охоту по какой-то дурацкой причине. Избиение ни в чём не повинных существ, очень полезных причём, осуществлялось посредством метания в них достаточно больших камней. Господи, до чего же иногда человек бывает жестоким и подлым, убивая ради развлечения живое существо другого вида! Да и только ли другого?

Продуктов, отпускаемых по карточкам во время войны и сразу после её окончания, явно не хватало для минимально нормального существования. К тому же карточки эти, как тогда говорилось, «надо было ещё отоварить», то есть получить что-то по ним в магазине. Иногда и получать – то было нечего. Естественно, дефицит питания явно сказывался на состоянии здоровья широких масс населения страны, поэтому в те времена для этих масс власти предержащие организовали разного рода подкормки типа так зазываемого УДП. Аббревиатура эта расшифровывалась как усиленное дополнительное питание, ну а эти самые «широкие массы населения» дали своё толкование этому сокращению – умрёшь днём позже! Мама сумела получить на своей работе, куда ей удалось устроиться после нашего возвращения в Москву, это самое УДП, и в течение какого-то времени я посещал некую столовую, где посредством удепешного обеда мне не давали умереть сегодня. Чем нас там кормили, я совершенно не помню, зато на всю последующую жизнь запомнил, как официантка, молоденькая смазливая девица, в разговоре со своей коллегой назвала по какому-то поводу меня еврейчонком. Меня это страшно оскорбило. Разумеется, я действительно был еврейчонком, но, во-первых, в словах официантки явно ощущалась то ли насмешка, то ли доля презрения, а, во – вторых, я к этому времени уже хорошо усвоил – слово «еврей» оскорбительно. Оно ещё и сегодня в широком быту далеко не утратило своей оскорбительной окраски, а уж в те годы и вообще воспринималось евреями крайне болезненно. Естественно, в своём воображении я беспощадно сводил счёт с этой удепешной официанткой, обзывая её, в частности, еврейкой. Остаётся добавить, кроме УДП для широких народных масс, существовало тогда и УДП для особо привилегированных товарищей – работников, райкомов, горкомов и далее по списку. Для них буква «У» в аббревиатуре могла означать что угодно, но только не смерть от недоедания. Так вот, моё еврейское происхождение – это карта – факт № 8 в пасьянсе, раскладываемом моей судьбою. Тут остаётся только добавить, с промтоварами, одеждой, в частности, дело, естественно, обстояло нисколько не лучше, чем с продовольствием. Нормирование продовольствия осуществлялось по карточкам, а обеспечение одеждой по так называемым ордерам, выдаваемым по месту работы, и реализуемым опять-таки в специальных магазинах. Помнится, по одному из таких ордеров мамой было получено для меня что-то вроде зимнего пальто, но без мехового воротника. Вероятно, оный считался при существующих условиях недопустимым материальным излишеством. Кстати, в этом же 1944 году дефицит одежды и обуви восполнялся посредством так называемых американских подарков в виде second hand, следуя современной терминологии. Иногда среди поношенных вещей попадались и вполне приличные, так тёте Сарре досталась пара почти новых кожаных полуботинок на толстой подошве. Полуботинки эти были то ли женские, то ли мужские – поди там разберись. Впрочем, особенно не разбирались – спасибо и за это!

В первой половине 1944 года я находился в основном под либеральнеейшим присмотром бабушки Бэллы. Особенно в первую половину дня. Иначе и быть не могло: мама на работе, отец на фронте, кузен Марк в школе, ну а я до полудня в постели, занимаясь блаженным ничегонеделанием. Именно за этим благородным занятием меня неожиданно застал отец, неожиданно приехавший с фронта к моей великой радости. Сразу же им были сделаны оргвыводы в виде отеческого порицания, пресекшего раз и навсегда мою обломовщину.

Каждый приезд отца с фронта становился для меня большим праздником, в программу которого входили игры в лото с его участием, чтение мне книжек и походы в гости вместе с ним. И вот, во время одного из его приездов я пожелал ему… Нет, никак не поворачивается рука описать случившееся! Не могу! Может быть, как-нибудь потом. Или вообще никогда. Может быть, вполне достаточно уже упомянутого выше?! Весьма вероятно, гибель отца на фронте оказалась, по сути, картой – фактом № 9. Отец был для меня громадным авторитетом; думаю, его влияние на меня и моя любовь к нему не ослабели бы с годами, останься он жив. Потому – то некая Высшая сила, решившая использовать меня в своих целях, разлучила меня с отцом в восьмилетнем возрасте раз и навсегда. Разлучила самым жестоким образом. Больше в моей жизни столь сильных авторитетов не было. В основном я был предоставлен сам себе. Это в жизни очень опасно для человека, но если обеспечить ему Высшую безопасность, то… Вспомним о закрытом тригоне в моей натальной карте… Сей космический оберег работал и работает по сей день вполне исправно. Дай Бог, и дальше бы так! До конца моей командировки в это проклятое пространство – время.

Какой-нибудь адепт психоанализа Фрейда мог бы заявить по моему поводу, что мне был свойственен так называемый комплекс Эдипа. Возможно. Вот только Эдип, убивший своего отца Лая в ходе случайной ссоры, не знал, кого он лишил жизни. Я же, потеряв в приступе детского гнева полный над собою контроль, пожелал гибели человеку, которого любил больше всего на свете, убил словом, услышанным какой-то высшей и злой силой. Как тут не вспомнить следующие строки из поэмы Оскара Уайльда «Баллада Редингтонской тюрьмы»:

Ведь каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал,
Один – жестокостью, другой —
Отравою похвал,
Коварным поцелуем – трус,
А смелый – наповал.

А я вот словом – ножом – ударом его, нанесённым в безрассудном детском гневе. В сердцах, в упор. Эдип не ведал, кого убивал, я же не ведал, что творил! Нам обоим, царю Фив и глупому еврейскому мальчишке, впоследствии пришлось жестоко расплатиться за свои поступки, совершённые в порыве гнева. Мне могут сказать, а как же ваш оберег – закрытый тригон, иными словами? А никак! Данный астральный аспект не страхует целиком и полностью своих обладателей от бед подобного рода, бед, случившихся с кем-нибудь из ближнего окружения. От рикошетов судьбы защиты быть не может!

Моё настоящее познавание всех прелестей земного бытия началось именно во время временного проживания у бабушки Бэллы. Именно на это время приходится начало моего активного встраивания в человеческое общество. Кто-то скажет: «А как же детский сад?». Что до него, то активного освоения пространства человеческих отношений там не так уж много. Дети весьма неохотно отправляются в детский сал по утрам, частенько хорошо не выспавшись, и с нетерпением ждут, когда их кто-то из родных людей заберёт вечером домой. Воспитанники детского сада слишком юны, чтобы в полной мере осознавать всю суть человеческих отношений. Детсадовцев я сравнил бы с неким идеальным газом, в котором расстояния между микрочастицами весьма велики, и вследствие этого столкновение между ними относительно редки. Другое дело конденсат этого газа, где микрочастицам уже весьма тесно. Ну а уж если эта человеческая среда закристаллизовалась, то, будь добр, находясь в ней, колебаться в полном согласии с себе подобными. Не умеешь – научим; не хочешь – заставим! Эта сентенция взята мной из армейского фольклора, прекрасно характеризующего армейскую жизнь. Он характеризует и жизнь на гражданке, просто обучение и принуждение на ней не столь жёстко закреплены, как в армии. В армии – уставы, на гражданке – понятия. Тюрьма особый случай.

Ну так вот, именно в период вре?менного пребывания у бабушки Бэллы началось моё активное участие в детских играх, а, стало быть, явно обозначилось взаимодействие и соперничество с другими членами дворового коллектива, сформированного мальчишками «бабушкиного дома» и соседнего строения, являющегося по сути бараком, но сооружённым из камня и двухэтажным. Именно в этом сообществе я впервые по – настоящему почувствовал все рытвины и ухабы человеческого бытия, повседневные и самые что ни на есть банальные.

Больше всего мне доставалось за моё имя – Эмиль. Как я уже писал, Эмилем меня нарекли в честь деда, Рахмиля Яковлевича Вейцмана, умершего незадолго до моего появления на свет. Вообще-то французское имя Эмиль и еврейское Рахмиль (Иерахмеель) если и имеют что-то общее, то исключительно в сокращённом варианте – Миля. Но noblesse oblige (дворянство обязывает)! В данном конкретном случае «дворянством» являлось российское простонародье, для которого имя Рахмиль звучало до смешного непривычно и весьма чудновато. Его обладателю приходилось на каждом шагу ждать щекотливых вопросов типа «А что это за имя такое?». Или того хуже: «А какой вы нации?». Существовать с французским именем было несколько легче. На стандартный вопрос «А что это за имя?», можно было стандартно ответить: «Имя французское. Ну, вы, наверное, слышали про французского писателя Эмиля Золя». Кое-кто и слышал, естественно, и даже читал книги этого автора. Впрочем, частенько приходилось и отсылать к «французу» Эмилю Гилельсу – когда кто-то слышал моё сокращённое имя: Миля. Словом, папа очень не хотел, чтобы имя его сына служило предметом насмешек и дурацких вопросов, да только всего в жизни не предусмотришь. В 1939 году, то есть спустя три года после моего рождения, на экраны Советского Союза вышел художественный фильм «Подкидыш» с Фаиной Раневской (Фельдман) и Ростиславом Пляттом. А в фильме этом Фаина Георгиевна регулярно произносит в адрес своего мужа, которого зовут Муля, такие вот слова: «Муля! Не нервируй меня!». Фраза эта, на мою беду, стала мгновенно крылатой в стране от Москвы до самых до окраин, превратившись в дразнилку, адресатами которой оказались все российские Эмили. Действительно, замени в имени Миля букву «и» на букву «у» и получится этот самый злополучный Муля, от которого мне лично на Разгуляе прохода не было, как впоследствии, уже в школе, не было прохода от фамилии Вейцман, но тут уже по причине проклятых Вейсманистов-Морганистов. В самом деле, замени в моей фамилии «ц» на «с» и ёрничай по моему адресу до бесконечности. Словом, куда ни кинь – всюду клин. И даже не один – для многих сокращённое имя «Миля» воспринималось как женское, типа Галя, Поля и далее по списку. М-да, непросто жить в России с «иностранным» именем. Не говорю уже о фамилии Вейцман.

О метаморфозах с еврейскими именами и фамилиями на просторах России – матушки (мачехи?) мы ещё поговорим.

Естественно, и на Разгуляе не обошлось без изрядной порции антисемитизма. В детской среде он, впрочем, не очень практиковался, а вот среди взрослого люда, обретавшегося в «бабушкином» доме и в соседнем с ним бараке, имел довольно широкое хождение. Так некий гражданин по имени Аким, проходя мимо наших окон, не упускал возможности сказать что-нибудь пакостное в адрес евреев, распявших Христа. По его словам, воробьи, которых Аким именовал жидами, носили в своих клювах на Голгофу гвозди, которыми богочеловека прибивали к кресту. А вот птички красногрудки, вытирали своими грудками кровь с ран христовых, облегчая тем самым Христовы муки. За это оные пернатые и получили почётный знак – красную отметину на грудке. Интересно, от кого этот самый Аким услыхал подобную ахинею. Впрочем, мало ли всякой зловредной чуши мелют юдофобы в адрес евреев. Начиная с пресловутых Евангелий.

По прибытии в Москву меня снова решили определить в детский сад и с этой целью провели со мною соответствующую беседу, зная моё достаточно негативное отношение к этому дошкольному учреждению. Вероятно, мать с отцом считали, что так будет лучше для всех, поскольку в детсаду я буду большую часть дня находиться под внимательным присмотром воспитательниц, пресекающих разного рода вольности детей, находящихся на их попечении. А с моей стороны подобных вольностей хватало с избытком. Я уже писал о моём «кругосветном путешествии» в возрасте четырёх лет по маршрут Курбатовский переулок – Большая Грузинская – Красная Пресня – Волков переулок – переулок Новопресненский. Пришло время отважиться и на нечто более эпохальное. Случилось это именно во время моего проживания у бабушки на Разгуляе, когда мне и восьми лет ещё не исполнилось. В то время мама при первой возможности отправлялась на Курбатовский – наводить понемногу в нашей квартире порядок. И вот в один из таких дней я, выйдя на улицу погулять, почувствовал вдруг неодолимое тяготение к родным пенатам. Почувствовал и в путь. Без копейки в кармане, на трамвае (зайцем, естественно), с пересадками. Фортуна мне, понятно, благоприятствовала – как-никак моей стихией, согласно астрологии, был воздух, а, следовательно, без особых приключений, этаким ветерочком, я добрался до родного дома и постучал в родную дверь. Её открыла, естественно, родная мама, придя при виде родного сына в крайнее изумление и негодование. Она тут трудится изо всех сил ради благоустройства семейного гнезда в полной уверенности, что её отпрыск в данный момент находится под надёжным присмотром родной бабушки, а что на самом деле?! Ведь так и до беды недалеко. За малолетними – то детьми всегда нужен глаз да глаз, а уж в условиях военной Москвы присмотр за ними особенно необходим – отцы – то в массе своей воюют, если ещё воюют, а матери допоздна на работе. Тут вероятность попасть в беду для полубеспризорного ребёнка крайне велика. В первую очередь это касается, естественно, мальчишек, оставшихся без присмотра. Сколько их уже погибло или осталось на всю жизнь калеками по причине глупого детского лихачества на транспорте, особенно на трамвайных линиях. Словом, мамино негодование было вполне естественно. Это сейчас вагоны трамваев оборудованы автоматическими входными дверями, не позволяющими висеть людям на подножках вагонов или же, например, прыгать с этих подножек на мостовую, когда транспортное средство набирает ход. Тогда – то никакой дверной автоматики на трамвайных вагонах не было, да и о безопасности на транспорте особенно не заботились. Какие там автоматические двери! Война идёт. Пришёл наконец долгожданный номер, бери его, родимого, с бою. Не сумел влезть в вагон, висни на подножке до следующей остановки. Не дай Бог, опоздаешь на работу. Особенно на 21 минуту и более – пойдёшь под суд. Понятно, мне на работу не надо было спешить, а вот полихачить – это, пожалуйста. И с подножки на мостовую, и с мостовой на подножку. Впрочем, у меня хватило ума усвоить неписанные правила техники безопасности при трамвайном лихачестве. Суть их заключалась в следующем. Прыгать надо только с задней подножки последнего вагона, предварительно посмотрев, не движется ли по мостовой вблизи трамвая автомобиль. Спрыгнул, работай изо всех сил ногами, в противном случае грохнешься на мостовую и хорошо, если только обдерёшь себе где-нибудь кожу на теле или не сильно ушибёшься. Опять-таки, прыгать с мостовой следует только на заднюю подножку последнего вагона, набрав предварительно нужную скорость. Не соблюдаешь эти правила, пеняй на себя. Да что уж там говорить о покалеченных из-за трамвайного лихачества малолетках, если и взрослые мужики частенько вели себя, точно малые дети, подавая им дурной пример. Я как-то и сам был свидетелем некоего происшествия, к счастью, окончившегося благополучно для своего самоуверенного героя.

Дело было на Большой Грузинской улице, недалеко от улицы Горького (сегодня снова Тверская-Ямская). Стояли на трамвайной остановке двое мужчин и о чём-то разговаривали. Подошёл трамвай. Одних пассажиров высадил, других взял. Трамвай тронулся, набирая скорость. Один из мужчин, решив не дожидаться следующего номера, что-то бросил на прощанье своему собеседнику, помчался к уже набравшему скорость трамваю и попытался запрыгнуть на подножку задней двери первого вагона, ухватившись рукой на входную ручку. Да только, как следует, не ухватился за неё, сорвался и полетел на мостовую, едва не угодив обеими ногами под колёса трамвая. Однако успел-таки вовремя расположить ноги параллельно рельсам. А вот футболисту московского Спартака Владимиру Степанову не повезло – попал под трамвай и остался без обеих ступней. Человеку было тридцать два года. Так что же о малолетках – то говорить?! Одноногие калеки в те годы были не редкостью. Трёх калек я знал лично – один жил в нашем доме, двое других учились в моей школе № 116, расположенной на Красной Пресне. Ещё одного ученика по фамилии Ульянов трамвай задавил насмерть. Та же участь постигла сына Надежды Николаевны Фоминой, с которой я работал в литейном цехе Пресненского машиностроительного завода после окончания института.

Сегодня я уже не помню, получил ли я от матери нагоняй за моё очередное несанкционированное путешествие, знаю лишь одно – бедная моя бабушка с ног сбилась, ища меня по всему Разгуляю. Да куда там.

Естественно, мама написала отцу на фронт о случившемся. Тот отнёсся к этому довольно спокойно, с иронией, поскольку в своём одесском детстве сам откалывал номера, за которые его родитель частенько драл сына, как сидорову козу. Впрочем, кое-какие выводы из случившегося папа, естественно, сделал, посоветовав чем-нибудь занять меня, как следует. Чтобы ни минуты свободной не было. Да только, как этого достигнуть, когда ты оставлен на попечении бабушки, не чаявшей души во внуке и прощающей ему все выходки и издевательства. Конечно, она изо всех старческих сил пыталась держать меня на коротком поводке, а я изо всех крепчающих детских сил пытался уйти от него. Мне страшно не нравилось находиться с бабушкой вне дома, а дома в её обществе было очень скучно. Частенько я просил бабушку рассказать мне какую-нибудь сказку, да вот беда – моя еврейская бабушка не знала ни одной сказки; сказки – то эти были русскими сказками, откуда их было знать женщине, родившейся и выросшей в черте оседлости. Вот библейских историй она знала предостаточно, но меня совсем не интересовал, например, эпизод из детства Моисея, когда перед будущим пророком положили царскую корону и жаровню с раскалёнными угольями, чтобы поглядеть, к чему он потянется. (Кстати, этого эпизода в русской версии библии я не обнаружил.) Бабушка была замечательным человеком, вот только я понял это много лет спустя, нахлебавшись вдоволь «взрослой жизни». Я могу привести не один десяток эпизодов с её участием, характеризующим её с самой лучшей стороны. О некоторых из них мне рассказывали, свидетелем других был я сам. Вот один из них, весьма яркий.

В те далёкие годы в рамках, так называемых, радиоспектаклей много чего транслировали, в частности, радиоинсценировки по знаменитым романам. Справедливости ради надо сказать: и сегодня по «Радио России» инсценировки подобного рода «имеют место быть». Извините уж за такую сленговую фразу. Так вот, как-то по радио передавали инсценировку романа Чарльза Диккенса «Давид Коперфильд». Мы знаем, как досталось мальчику Давиду, оставшемуся сиротою. Сиротские страдания были показаны по радио столь натурально, что довели бабушку до слёз. Впрочем, для этих слёз имелась и другая причина – имя главного героя. Моя еврейская бабушка Диккенса никогда не читала, но раз мальчика зовут Давид, значит, это еврейский мальчик и, следовательно, его особенно жалеть надо. Сопереживать. Она и сопереживала. Ещё как.

Интересное дело – вот пишу про бабушку и неожиданно вспоминаю совсем другую бабушку, бабушку из романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». Лучшие страницы из третьего тома этого романа («Германт») посвящены именно ей. Особенно сильно написан эпизод, повествующий об очередном апоплексическом ударе, настигшем старую женщину во время её прогулки в парке. Бабушку Бэллу несколько лет спустя тоже настиг апоплексический удар, после чего, до самой смерти, она была прикована в постели, находясь под присмотром молодой женщины, специально нанятой для ухода за тяжело больным человеком. Вспоминаю, как, придя в очередной раз в гости на Разгуляй, я зашёл в комнату, где находилась бабушка, и увидел там эту молодую женщину в компании со своей сестрой. Сёстры расположились в обнимку на каком – то лежаке и тихо – тихо пели какую-то песенку. Скорей всего они незадолго до моего прихода пропустили рюмку – другую. Были девушки симпатичными и рыжеватыми. Наверное, из деревни, и им хотелось как-то зацепиться за Москву.

Похоже, мои воспоминания становятся постепенно своего рода биографическим романом, в котором поток моего сознания начинает давать о себе знать. Не зря, видно, читал я роман Марселя Пруста, построенного на потоке сознания главного героя произведения. Что ж, не вижу ничего плохого время от времени отдаваться на волю этого потока. Просто – напросто надо умело ориентироваться при использовании его движущей силы, его энергии. Но оставим на некоторое время бабушку и вернёмся к моему отцу.

Приехав в очередной раз с фронта, папа отправился куда-то по своим делам, и вернулся с кипой книг. Среди них оказалась и первая часть гётевского «Фауста» в приличном переводе Холодковского. Разумеется, никому из взрослых не приходило в голову читать мне это произведение, я сам его прочёл, будучи, скорей всего, уже школьником какого-то начального класса. Гёте мне очень понравился, особенно фрагмент про крысу, что как-то «в погребе жила, всё ела сыр на сало». Появление этой трагедии Гёте в моей жизни в очередной раз подтверждает важность карты – факта № 5 в пасьянсе, раскладываемом моей судьбою – роль разного рода книг в формировании моей личности. Книги эти были самыми различными, начиная от художественных произведений и кончая научными монографиями. И те, и другие находили меня в нужное время и в нужном месте. Возможно, по некому Высшему велению! Справедливости ради, надо отметить, я их также находил. Тяга была обоюдной. Тут будет в самый раз упомянуть о кое-каких фактах моей жизни, хотя они и относится уже к последующим её годам, однако для подобных временных отростков имеются причины.

Ранее уже писалось о моём предположении, касающемся одного из моих предыдущих воплощений – я имею в виду французского писателя Стендаля. Оно пришло мне на ум несколько десятилетий спустя, когда, досконально ознакомившись с литературным творчеством этого француза, я обнаружил нечто общее в наших биографиях. Многие их факты как бы перекликались между собою, они словно перекочевали из жизни этого выдающегося прозаика в мою жизнь. По ходу моего повествования я неоднократно буду останавливаться на этой реинкарнационной бытийной диффузии ряда жизненных моментов, причём не только относящихся к автору «Красного и чёрного» и «Пармской обители». Да, эти мигрирующие во времени моменты заставляют принять их во внимание, но что тогда можно сказать о некоторых фактах, которые не носят временного характера, но могут вызвать тотчас же большое удивление или же быть понятыми много лет спустя. Один из подобных фактов случился со мной, когда мне было лет пятнадцать.

Как-то мой двоюродный брат Марк (о нём уже говорилось) взял в библиотеке книгу Стендаля «Пармский монастырь». В это же время я значительную часть суток по каким – то семейным причинам проводил у бабушки на Разгуляе. Роман этот попался мне на глаза и, любопытства ради, я в него заглянул. Заглянул и увлёкся, почувствовав некое очень сильное притяжение к написанному. А теперь скажите, ну что так могло увлечь пятнадцатилетнего юнца в этом самом произведении, повествующем о событиях, происходящих в каком – то итальянском княжестве в начале девятнадцатого века?! В жизни есть такое понятие – зов крови. Это когда человек сталкивается с другим человеком и вдруг начинает чувствовать близкое с ним родство, и это несмотря на то, что люди встретились в жизни в первый раз. Вот и тут, случился некий «зов крови», словно я написал это. Роман был прочитан от корки до корки. На одном дыхании. Я вроде бы начал обретать самого себя, и обретение это продолжалось в течение многих десятилетий моей жизни. Но вернёмся в 1944 год.

Естественно, отца я считал самым умным человеком на свете – умнее самого товарища Сталина. Как-то раз я и высказал папе оное мнение. Случилось это при переходе трамвайной линии, когда папа по какой-то причине нёс меня на руках. Народа вокруг, к счастью, не было. Отец мгновенно отреагировал на моё заявление, строго настрого запретив впредь заявлять вслух нечто подобное. Что и говорить, крепкая сыновья любовь частенько может довести до беды дорогого тебе человека. Моё заявление относительно ума отца родного никто из людей не услышал, а вот идиотское пожелание гибели от фашистской бомбы услышано было. Какой – то злой силой, не принявшей во внимание ни возраста человека, пожелавшего такое, ни любви этого человека к самому дорогому для него существу на этом свете. И вот с этим мне пришлось жить всю дальнейшую жизнь! Жил! И возраст не был для меня оправданием. Более того, пришло время и, помимо сиротства, я понёс ещё одно жестокое наказание за приступ своего детского помешательства. Но всему своё время.

Судьба была к отцу вдвойне жестока – она припасла ему и вторую бомбу. В прямом и переносном смысле. Кажется, я уже писал выше о ней, но не грех будет и повториться.

Согласно Михаилу Афанасьевичу Булгакову, рукописи не горят. Горят! И ещё как! Отец был автором оригинальной биологической теории, согласно которой клетки мышц могут превращаться в клетки крови. Теория теорией. Мало ли разных теорий на свете. Но отец и эксперимент провёл, доказывающий правильность своих предположений. Было и обсуждение полученных результатов, подвергнутых сомнению. По мнению некоторых оппонентов, опыт был поставлен не совсем чисто. Отец, естественно, настаивал на своей правоте.

Результаты исследований были изложены в рукописи статьи, которую предполагалось пробить в печать – в СССР или за рубежом, в Англии, например. Но началась война, и отец ушёл на фронт, оставив рукопись статьи своему учителю Герману Эмильевичу Корицкому. При очередном налёте фашисткой авиации на Москву в дом, где жил Корицкий, попала бомба, и рукопись сгорела. Разумеется, отец был очень огорчён этим, но рассчитывал после демобилизации быстро всё восстановить. Вот тут-то и подоспела вторая бомба, рождённая моим пожеланием. Да, «каждый, кто на свете жил, любимых убивал…» В том числе и смертельным пожеланием. Остаётся добавить. Уже в наше время появилась теория в некоторой степени родственная теории моего отца. Какой – то зарубежный учёный пришёл к выводу, что клетки крови могут превращаться в клетки печени. Как говорится, всё шиворот – навыворот. Почти.

Последний раз в жизни я видел отца в начале лета 1944 года, находясь в пионерском лагере. Родители приехали навестить меня. Пионерлагерь принадлежал Министерству путей сообщения и находился в Подмосковье – в окрестностях железнодорожной станции «Быково». К этому времени пионером я ещё, естественно, не был, но мне уже исполнилось восемь лет и, стало быть, по возрасту для детского сада не подходил. Родители привезли мне гостинец в виде пирожного «эклер».

На этот раз на папе была уже фуражка (но без лакированного козырька), а на правой стороне груди красовался орден Красной Звезды. Вокруг этого ордена было много всяких разговоров. Начались они с того момента, как папа сообщил о награждении. А раз награждён, то об этом должно быть сообщение в газете. О какой газете шла речь, я не знаю, помню лишь, что усердно искали, но, кажется, ничего не нашли. Папа не любил распространяться о причинах награждения, отшучиваясь словами «за сочинение стихов», когда его спрашивали «за что?». Возможно, не обошлось и не без поэзии – папа блестяще писал сатирические и юмористические стихи. Но стихи стихами, а дело делом. Причём очень серьёзным. Вот его суть.

В 1944 году войска Третьего Белорусского фронта несли значительные небоевые потери из-за туляремии – инфекционной болезни, разносчиками которой были крысы. Эти твари очень сильно расплодились благодаря, в частности, обилию людских трупов, которыми они питались. Стало быть, с крысами следовало беспощадно бороться, причём в первую очередь на передовой. Вот туда – то регулярно и отправлялся папа с целью решительной борьбы с этими грызунами. Ну а его сатирические и юмористические стихи, естественно, работали на подъём боевого духа коллег из медсанбата. О роли боевого духа армии распространяться не стану – о нём в художественной литературе уже много сказано. Например, Львом Толстым. А, впрочем… много ниже коснуться этого вопроса всё же придётся, – когда речь пойдёт о моём разговоре с генералом Ортенбергом, бывшим во время войны главным редактором газеты «Красная Звезда». Разговор этот состоялся уже в постсоветскую эпоху – во время пресловутой полемики, связанной с боем возле разъезда Дубосеково, с боем, в котором полегли солдаты из дивизии генерала Панфилова.

Итак, последний раз я видел папу живым в начале лета 1944 года. В разгар же лета этого года, я испытал первое в жизни страшное потрясение, узнав от бабушки о гибели папы. Случилось это так. Был яркий солнечный день, я скучал от безделья и, чтобы как-то развлечь себя, издевался над бедной женщиной, души во мне не чаявшей. Уж не помню сегодня, в чём заключались эти мои художества, помню лишь, как несчастная старая женщина, решая их прекратить, воскликнула со слезами на глазах:

– Ты издеваешься надо мною, а отца бомбой убило!

Я закричал в ответ:

– Ты врёшь, проклятая!!!

Что было дальше, уже не помню. Под словом «дальше» я подразумеваю самое ближнее «дальше», перешедшее в «дальше» последующее, где существовали только память об отце и моё внезапно покалеченное детство…

Сегодня на календаре 25 декабря 2017 года. Понедельник. Близок Новый Год. Позавчера на телеканале «Культура» прошла заключительная передача проекта «Большая опера». Прекрасный проект. В ходе его мне вдруг подумалось – а не явилась ли ранняя смерть отца картой – фактом № 9? Эта странная мысль пришла мне в голову после рассказа победительницы этого вокального конкурса, Полины Шамаевой, о том, как её мать весьма настойчиво убеждала дочь побольше проводить времени за фортепиано. Одним словом, фактически «из-под палки» заставляла своё чадо осваивать игру на этом инструменте. Отец мой мечтал видеть меня в будущем пианистом или дирижёром. Не погибни он на войне, он заставил бы меня проводить за инструментом по нескольку часов в день. Что бы получилось из этого в конечном итоге, я не знаю, но сильно подозреваю, что у некой высшей силы на мой счёт были совсем другие планы. Отнюдь не музыкального характера.

По словам сослуживцев отца, всё произошло так. Медсанбат только что передислоцировался из Смоленска в Вильнюс, освобождённый к этому времени от фашистов. Когда стемнело, начался авиационный налёт. Во вре?мя его отец вдруг выскочил из помещения, где расположился личный состав медсанбата, и побежал к ещё не разгруженной грузовой машине с медсанбатовским имуществом. Очередная огненная вспышка разорвавшейся авиационной бомбы на мгновение осветила фигуру отца, после чего в поле зрения сослуживцев он больше не появлялся.

Налёт закончился, а с ним закончилась и недолгая жизнь биолога Вейцмана Виктора Рахмильевича. Не было найдено никаких его останков. Никаких! Хоронить было нечего. Видимо, имело место практически прямое попадание бомбы в человека. Больше от проклятого налёта в медсанбате никто не погиб и не пострадал. Останься отец в помещении, он бы остался жив. Почему – то не остался. Что-то очень важное было в машине, настолько важное, что это следовало спасать во что бы то ни стало. Рискуя жизнью. Машина с имуществом тоже не пострадала…

Мама потом рассказывала, что на следующий день с нею произошёл некий случай. За несколько дней до гибели отца, она была госпитализирована в одной из больниц Министерства путей сообщения. Больница находилась где-то за пределами Москвы – то ли в Покровском-Стрешнево, то ли в Покровском-Глебово. Идя по совсем пустому коридору больницы, мама вдруг увидела невдалеке отца в белом халате. Он быстро шёл навстречу ей.

– Витя! – крикнула мама. – И бросилась мужу навстречу. Но вместо радостных объятий её ждало жестокое разочарование. Нет-нет, она не обозналась, приняв какого-то врача за мужа, она вдруг обнаружила, что в больничном коридоре в эти мгновения никого кроме неё нет. Никого! Тотчас мелькнула страшная мысль – с мужем что-то случилось. Да, случилось. А ведь могло бы и не случиться – ведь папы в это время вообще могло не оказаться на фронте, он мог уже быть демобилизован по ходатайству Академии наук. Но папа не торопился с демобилизацией – на фронте ему было… комфортней. Да-да, комфортней, ведь он был на всём готовом. А что в тылу? Карточки, беготня по магазинам с целью что-то отоварить по ним. Скудное питание. Проблемы с одеждой и обувью. Словом, мелочи жизни, к тому же мелочи жизни военного времени, а папе они ох как не нравились. Куда спешить с демобилизацией. Ещё успеется. Отложим до Нового, победного года. Его уже встретим вместе. Встретили… Но в начале лета 1944 года во время моей последней встречи с отцом мне и в голову не приходило, что всё так трагически сложится.

Пионерлагерь МПС в Быкове лично для меня оказался своего рода прелюдией к первому классу школы, которая в 1944 году стала по существу чем-то вроде ухудшенного варианта классической дореволюционной гимназии. Именно в пионерлагере я впервые по – настоящему столкнулся со всеми прелестями существования в человеческом коллективе, где зачастую необходимо терпеть и терпеть – несправедливость, насмешки, издевательства, где следует жить по понятиям, где нужно уметь постоять за себя. В детском саду было всё проще – утром пришёл, вечером ушёл, да и большинство негативных человеческих инстинктов только – только начинают давать о себе знать, начисто пресекаемые воспитательницами. В пионерлагере, в школе ты уже в ином мире, мире в известной степени тебе враждебном, в мире, к которому надо приспосабливаться. В котором надо мимикрировать.

Лично меня пионерлагерь встретил насмешками, и вот почему. Длительность смены в пионерских лагерях в те годы составляла или три недели или же сорок дней. Стало быть, надо было брать с собою несколько смен нижнего и верхнего белья, предметы личной гигиены и тому подобное. Естественно, все эти причиндалы требовалось во что-то положить. Скажем, в рюкзак. А его – то как раз у нас и не было.

Раз нет, надо что-то придумать. Придумали. Отыскали какую-то матрасную материю, соорудили из неё какой-то мешок и пришили к нему лямки. Рюкзак готов. Красуясь на моей спине, он и вызвал дружный смех окружающих. Вот с этого – то смеха у меня и началось вступление в человеческий коллектив, и первыми правилами, которые мне предстояло усвоить, были: не легавить и не портить воздух. «Не легавить» означало не доносить друг на друга пионервожатым. Относительно порчи воздуха, я полагаю, никаких объяснений не требуется. Остаётся лишь добавить – в общении между собою фраза «не портить воздух» не употреблялась. Фигурировало другое выражение, грубо простонародное. Не стану приводить его. Итак, не легавь! А будешь, устроят тебе «тёмную».

Закроют ночью твою голову одеялом и хорошенько побьют. Порча воздуха кишечными газами также без санкций не останется.

Кроме моей последней встречи с отцом, пребывание в «быковском» пионерлагере запомнилось мне некими двумя эпизодами. Первый из них мог закончиться весьма плохо, и для меня, и для окружающих. Дело было так. Группа мальчишек, среди которых находился и я, развели костёр и стали бросать в него, что только под рукою оказалось. Полетел в костёр и кусок мрамора, подобранный кем-то из нас. И вдруг произошёл небольшой взрыв, поднявший на воздух горящие деревянные щепки и золу. Взрыв носил вертикальный характер, так что никто из окружавших костёр не пострадал. Мы очень удивились этому взрыву и принялись гадать, из-за чего рвануло. Пришли к мнению – из-за мрамора.

Костёр догорел через некоторое время, мы стали разгребать золу и к большому своему удивлению обнаружили в ней гильзу патрона от крупнокалиберного пулемёта (12,6 миллиметров). И вот тут-то стало ясно, рванул – то скорей всего патрон. Никакой не мрамор. Остаётся лишь догадываться, как эта штука оказалась в костре и вообще, откуда она взялась.

Второй эпизод был нечто сродни современной дедовщине.

Так уж получилось, что в помещении, где стояла моя койка, оказались мальчишки разных возрастов: от дошколят, вроде меня, до уже проучившихся в нескольких классах школы. После обеда, во время тихого часа, в помещении, как правило, никто не спал, и кому-то из нас, «старичкам» в первую очередь, очень хотелось поразвлечься. Эти «деды» наши и придумали себе развлечение, заставляя меня и другого дошколёнка драться друг с другом. Мы и дрались. Впрочем, не очень усердно. Я был повыше ростом моего спарринг – партнёра и рассчитывал добиться быстрой победы не очень сильными ударами по его животу. К моему большому удивлению мой противник неплохо их держал, не желая отправиться в нокдаун или разреветься.

Что ж, моё пребывание в пионерлагере «Быково» вполне можно было квалифицировать в качестве подготовительного класса советской школы, гимназии, если хотите, где в конце военных лет и некоторое время после них и двойки ставили налево – направо, и на второй год оставляли за неуспеваемость. Гимназия так гимназия. Пусть и в ухудшенном варианте. Впрочем, очень многим и в этом «ухудшенном варианте» делать было абсолютно нечего. Это касалось, прежде всего, детей из рабоче – крестьянских семей. Вот и толкуйте после этого о талантах из народа. Естественно, таковые имеют место быть – скорее в виде исключения.

Лето 1944 года запомнилось мне также и благодаря ещё одному яркому событию – маршу пленных немцев по улицам Москвы. Вместе с двоюродным братом Марком я наблюдал этот марш, находясь на Земляном Валу. Пленных было свыше сорока тысяч, во всяком случае, цифры именно такого порядка неоднократно звучали в густой толпе москвичей, заполнивших пешеходные тротуары столичных улиц, по проезжей части которых следовала фашистская нечисть. Этот спектакль имел официальное название «Большой вальс», поскольку значительная часть маршрута пленников пролегала по Садовому кольцу. Что ж, «балет» удался на славу. Прошлись «вальсом» по большому московскому кольцу. На людей посмотрели, себя показали. Будет, что на старости вспомнить. Вот только захочется ли внукам рассказывать про этот «арийский» позор?! Впрочем, нет худа без добра – с Москвой немного познакомились. Чем не экскурсия? Бесплатная. Правда, на своих двоих и под вооружённой охраной. Шаг вправо, шаг влево, и получай прикладом по голове…

Ну вот, в своих воспоминаниях я вплотную подошёл к сентябрю 1944 года, а, стало быть, к концу данного раздела мемуаров. Не исключаю, что он может оказаться и самым продолжительным и самым интересным из разделов. Столько событий, и каких (!), за три года и три месяца жизни. За десять школьных лет столько их не наберётся.

В заключение этого раздела должен сказать. Я долго не мог поверить в смерть отца. Не мог, и всё тут. Всё ждал, что он всё-таки найдётся, обнаружится. Увы, не нашёлся, не обнаружился. В новую для себя жизнь я вступал сиротою, хотя и под известной защитой со стороны высших сил, впрочем, не питавших ко мне особенно тёплых чувств. Любимцем судьбы я никогда не? был. Был скорее её пасынком, в чём ниже и постараюсь убедить своего возможного читателя. Если та же судьба – мачеха пошлёт мне сил и времени…

№ 3 – Школа (1944–1954)

Под словом «Школа» здесь подразумевается не только прохождение курса наук в среднем учебном заведении, но также и обучение в школах совершенно иного сорта, как-то: «дворовой», музыкальной, жизненной короче.

Первый школьный день мне запомнился относительно неплохо. Он был солнечным и пришёлся на пятницу. В это время я и мама проживали ещё у бабушки Бэллы на Разгуляе, и в школу под номером 116 мне пришлось добираться на трамвае. Находилась школа на Красной Пресне в пятиэтажном кирпичном здании, в котором до революции была классическая гимназия. Здание это сохранилось до сих пор. Что в нём сейчас находится, не знаю; ясно лишь одно – не учебное заведение. Сегодня строение это и территория, примыкающая к нему со стороны улицы, отгорожены от неё высоким забором с воротами. За воротами – проходная.

До школы меня никто не сопровождал. Некому было – война, мама на работе. С раннего утра и до позднего вечера. Не отпросишься. Сразу скажу, за десять лет моего обучения в школе меня на занятия в ней никто не сопровождал, а после уроков никто не встречал. Мама и её родная сестра, Татьяна (Тауба), поселившаяся вскоре в нашей квартире, только считанные разы приходили в школу. Помнится мне, тёте Тане пришлось один раз явиться в школу после того, как меня исключили из неё на две недели за некий безобразный поступок. Случилось это, когда я уже учился в пятом классе. Ещё через несколько лет школу пришлось посетить уже маме. Пришла она не одна, а с двоюродным братом Микой. Впрочем, явиться пришлось не только маме в сопровождении родственника, но и родным других учеников класса, в котором я учился. Что-то все мы такое натворили, из-за чего нас задержали в классе допоздна. Естественно, родители учеников не на шутку обеспокоились и пустились в розыски своих чад. Вот, собственно, и все хлопоты, которые я доставил своей матери и тёте за десять лет моего пребывания в школе. Более того, они и не очень интересовались моей успеваемостью, будучи уверенными, что с нею всё в порядке. И были правы. Учился я хорошо – на четвёрки и пятёрки, поэтому для беспокойства особых причин не возникало. Впрочем, имели место время от времени и тройки – в основном по русскому письменному в начальной школе и по письменной литературе уже в старших классах средней. Что поделаешь, русский язык весьма непростой, и писать на нём без ошибок дано очень немногим. Я не был в их числе, став тем не менее русским литератором. Грамматические ошибки сажаю до сих пор, а, допустив оные, утешаясь словами Вольтера: «Тем хуже для грамматики!». Слова эти были сказаны великим французским писателем в адрес какого-то грамотея, обнаружившего у автора «Кандида» некую грамматическую ошибку. Итак, «Тем хуже для грамматики!», но, при всём при том, большое спасибо компьютеру, подчищающему мои грамматические огрехи и обращающему моё внимание на грамматические ляпы. Из-за проблем с глазами их число при работе с текстом у меня резко возросло с годами.

Итак, за успеваемость я в принципе уже практически отчитался за все десять лет моего обучения в средней школе. Читатель смело может поставить свою ознакомительную подпись под моим отчётом, а я могу вернуться в раннее утро 1944 года. Первый день моего пребывания в школе обещал быть солнечным. Он таковым и оказался.

Честно говоря, сегодня я уже не помню, многие ли первоклашки пришли со своими родителями, помню лишь, что перед зданием школы собралось много народа, а потом вдруг появился немолодой лысый мужчина, оказавшийся завучем. Звали его Николай Эресович. И вот только сейчас, спустя столько лет после того памятного сентябрьского утра 1944 года, я задался вопросом, а что это за имя такое – Эрес? Выручил Интернет – оказалось, такое имя существует у некоторых северных народов: финнов, шведов, исландцев. Его значение мной установлено не было.

Мне, первокласснику, было очень трудно в окружающей сутолоке отыскать место сбора моего Первого класса В. Это понятно, – ведь ученики более старших классов, уже проучившиеся в школе какое-то время, хорошо знали своих «однокашников» в лицо, а нам, первоклашкам, только предстояло познакомиться друг с другом. Наконец я услышал:

– Кто первый В? Идите сюда!

Это был голос моей первой учительницы Клавдии Дмитриевны Татариновой. Именно она вела мой Первый В в течение последующих четырёх лет. Клавдия Дмитриевна была уже не очень молодой женщиной, не очень внешне привлекательной и в меру жёсткой. На двойки и порицания не скупилась, могла и лёгкую оплеуху отвесить, стукнув по – крестьянски костяшками тыльной стороной ладони по лбу нерадивого или непонятливого ученика. Досталось как-то и мне. Ничего – пережил.

Одним из несомненных достоинств моей первой учительницы являлось полное отсутствие у неё антисемитского душка. Более того, подозреваю, что к евреям она относилась с некоторой симпатией и уж точно объективно. Вот вам доказательство.

Как-то, во время одного из уроков, разговор вдруг зашёл о евреях. Уж точно не помню, как это случилось, но куда же денешься от нас, родимых, особенно если в классе нашего брата больше десятка и все мы успевающие. Хочешь – не хочешь, а кто-то из неевреев рано или поздно должен был начать крутить «ручку шарманки», извлекая из этого воображаемого в данном случае музыкального ящика такую вот музЫку: «Евреи, евреи, кругом одни евреи!». Выше я уже писал об юдофобском торнадо, набирающем силу в те годы на территории Советского Союза, чей идеологический фундамент включал в себя, между прочим, некий оплот, именуемый «Дружбой народов». Вот только этот «оплот» начал активно перерождаться в некое злокачественное идеообразование, породившее, в конце концов, такие вот анекдоты:

«Армянское радио спрашивают:

“Что такое дружба народов?”

Армянское радио отвечает:

“Дружба народов, это когда русские, украинцы, татары и прочие народы Советского Союза собираются вместе и дружной толпою отправляются бить евреев”».

Сами же евреи, отвечая, в свою очередь, на вышепоставленный вопрос, глаголют устами мальчика Абраши:

«Есть две национальности – евреи и антисемиты!».

Короче, кто-то в классе начал крутить ручку антисемитской шарманки, но Клавдия Дмитриевна решительно пресекла эту юдофобскую круговерть, заявив во всеуслышание следующее (цитирую по памяти):

«Да у евреев надо бы поучиться их отношению к своим заболевшим родственникам! Заболел кто, так сразу все на помощь сбегаются!». Словом, очень дружный народ.

Бывает и дружный… На первый взгляд – со стороны. А если посмотреть изнутри да повнимательней, глазами умного еврея, так не столь уж и дружный – в силу ярко выраженной амбициозности, присущей почти каждому представителю иудейского племени. Особенно, если этот представитель чего-то ощутимого в жизни добился. Как тут не вспомнить гениальные «Картинки с выставки» Модеста Мусоргского и, в частности, пьесу «Два еврея – богатый и бедный». Кстати, а что-нибудь изменится, если эту «картинку» мы назовём «Два еврея – профессор и его аспирант»? Впрочем, аспирант аспиранту рознь. Лично я, будучи аспирантом, никакого подобострастия в отношении своего шефа не проявлял, а иногда недвусмысленно давал ему понять, что думаю на его счёт. Однако не будем снова торопиться – в середине сороковых годов прошлого века мне до аспирантуры было ещё весьма неблизко. А вот поговорить о некоторых моих наклонностях и особенностях характера, начавших проявляться в первые школьные годы, самое время. К тому же в это время в моей жизни произошли кое-какие события, определившие впоследствии ход моей личной жизни. Однако всё по порядку.

Начну с поэзии, хотя, конечно, назвать мои первые опусы в области стихосложения поэзией нельзя никоим образом.

Мой первый поэтический опус я написал в девятилетнем возрасте. Стихи были посвящены товарищу Сталину и победе над фашистской Германией. В памяти моей от этого «шедевра» сохранился лишь один фрагмент. Привожу его: «И Сталин в комнате своей издал приказ о наступлении, и в тот же день им дан отпор. Немецким полчищам позор!». Естественно, свой первый «поэтический опус» я никуда не посылал, а вот один из последующих был в некотором роде обнародован. Случилось это в пионерском лагере Академии наук СССР, в Поречье, под Звенигородом. Не помню только, в каком именно году это произошло.

Мой очередной стихотворный опус был обнародован на торжественной пионерской линейке. Опус содержал следующие четыре строки:

За наше детство счастливое,
Завоёванное в борьбе,
Спасибо партии милой,
Спасибо Сталин тебе!

Кстати, в пионерлагере Академии наук я был семь или восемь раз, каждый раз в длинную смену (40 дней), и до настоящих дней у меня сохранились самые светлые воспоминания о днях, проведённых в Поречье, близ берегов Москвы – реки. А вот о пионерских лагерях других министерств и ведомств мои воспоминания носят совсем иной характер. Это и понятно. В пионерлагере Академии наук отдыхали дети преимущественно учёного люда, то есть дети из весьма культурных семей. В значительной степени еврейских. Антисемитский дух если и ощущался, то сравнительно мало. В прочих пионерских лагерях обстановка в этом плане была совершенно иная. В этих оздоровительных заведениях отдыхали дети преимущественно мелких советских служащих и рабочего люда, так что юдофобского духа хватало с избытком. В первую очередь он исходил не от детей работяг, а от детей служивой мелкоты, названной Дмитрием Мережковским «Грядущим хамом». Особенно сильно хамство это я ощутил на своей еврейской шкуре в пионерском лагере Министерства геологии, в Опалихе. Досталось прилично, но в подробности, связанные с «геологической ксенофобией» вдаваться не стану, а вот о «геологической поэтике» несколько слов скажу.

В Советские времена в пионерских лагерях весьма поощрялась разного рода творческая самодеятельность, включая стихотворчество. Пионерлагерь Министерства геологии в этом плане не являлся исключением – для поощрения творчества пионеров были объявлены конкурсы по нескольким номинациям, включая поэзию. Я, естественно, принял участие в этом поэтическом соревновании, поскольку, как уже было сказано выше, поэтические импульсы в моей душе уже начали давать о себе знать. Мои стихотворческие усилия были вознаграждены третьей премией, включающей в себя кулёк с конфетами. Первая премия досталась пионеру по фамилии Школьник, лихо сочинявшему стихи довольно приличного для его возраста качества. Под качеством я тут имею в виду добротную рифмовку, соблюдение размера и точность выбранных слов. Что касается начинки стихотворений, то она, само собою, являлась ура – патриотической. Впрочем, другой и быть не могла, учитывая времена и возраст стихотворцев. Естественно, у каждого из них был свой литературный куратор – пионервожатый или воспитатель, помогавший, в силу своего разумения, устранить из стихотворения своего подопечного те или иные огрехи. Помнится, куратор пионера Школьника сразу же обратил его внимание на фрагмент, описывающий идущего на казнь революционера. Тот от полноты счастливых чувств пел перед экзекуцией какую-то песню. Смысл кураторского замечания был примерно таким: вряд ли кому-нибудь перед казнью захочется петь от полноты счастья. В общем, юного пиита аккуратно поправили. Кстати, в последующие годы на поэтическом горизонте Советского Союза стихотворца по фамилии Школьник не появилось, насколько мне известно. Во всяком случае, стихотворца, родившегося ещё в довоенное время. Вторую премию получил пионер по фамилии Хайреддинов. Судя по фамилии, татарин. Естественно, стихотворение, представленное Хайреддиновым на конкурс, было написано не на татарском языке, а на русском, причём к моменту объявления конкурса на лучшее стихотворение оно уже было… опубликовано в открытой печати. Да-да, опубликовано! Дело в том, что юный «стихотворец» свои творческие проблемы решил безо всяких творческих мучений – посредством примитивного плагиата, представив на конкурс стихотворение, взятое из сборника какого-то автора. Естественно, представленный текст подвергся предварительной оценке со стороны курирующего пионервожатого, взявшего на себя также и роль… литературного редактора. Да-да, редактора, так как текст был подвергнут вторичной редакции, на этот раз на уровне пионерского лагеря. Между прочим, повторная редактура была не лишена некоторых оснований, поскольку в ходе её из стихотворения были убраны фрагменты, без которых вполне можно было обойтись. Интересно, догадывался ли редактор – куратор относительно происхождения представленного на конкурс текста. А что бы интересно сказал настоящий автор стихотворения, узнав вдруг, что его детище в отредактированном виде заслужило вторую премию на конкурсе стихотворцев пионерского лагеря Министерства геологии?!

Тут следует заметить, юный «стихотворец» – плагиатор Хайреддинов и не особенно скрывал присвоение чужого литературного текста – акт плагиата он совершил в моём присутствии, переписав текст стихотворения на лист бумаги. Впрочем, насколько мне известно, куратору своему юный плагиатор о заимствовании чужой интеллектуальной собственности ничего не сообщил. Я же со своей стороны, естественно, не довёл до сведения устроителей поэтического конкурса о поступке юного пионера Хайреддинова. В детской среде к доносчикам относились в те времена крайне негативно. По крайней мере к доносам, не связанным с врагами народа и разведчиками капиталистических держав. «Не легавь!» – таковой была одна из заповедей воспитанников пионерских лагерей. Разумеется, их доносы пионервожатым и воспитателям частенько весьма поощрялись.

Таким вот образом я окончательно обосновался в мире «чистого искусства поэзии».

В пионерлагере Министерства геологии произошло и моё окончательное оформление в мире астрономии. Случилось это тёплым поздним вечером, когда я по какой-то причине вышел из палаты, где были наши койки, на улицу. Посмотрев на небо, усеянное яркими летними звёздами, я неожиданно увидел яркий небесный объект желтоватого цвета, сразу же принятый мной за планету. Почему именно за планету? Да потому что объект этот не мерцал. К этому времени я уже усвоил, что на ночном небесном своде мерцать могли исключительно звёзды, а вот планетам мерцать не полагалось – они обладали постоянным свечением. Увидев планету, восходящую над лесом, я в восторге бросился в спальную палату и в восторге прокричал:

– Над лесом Сатурн восходит!

Кто-то спросил: