Читать книгу Пол и характер (Отто Вейнингер) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
bannerbanner
Пол и характер
Пол и характерПолная версия
Оценить:
Пол и характер

5

Полная версия:

Пол и характер

Жизнь души для выдающегося человека начинается с момента понимания категории «я», хотя бы эта жизнь прерывалась самым ужасающим чувством, смерти, небытия.

Я хочу здесь заметить, что только на основании тех соображений, которые мы до сих пор развивали, а не на основании чувства неудовлетворенности своими творениями, чувства, которое в столь сильной степени присуще выдающимся людям, мы приписываем им высшую степень самосознания, которой лишены все прочие люди. Нет ничего более ошибочного, чем говорить о «скромности» великих людей, будто бы не знающих, какое богатство в них скрывается. Нет ни одного выдающегося человека, который бы не знал, насколько сильно он отличается от всех прочих (за исключением периодов депрессии, когда выгодное о себе мнение, сложившееся в моменты духовного подъема, теряет силу). Нет ни одного, который не считал бы себя выдающимся человеком, раз он кое-что сотворил, создал, и уже, без сомнения, не найдется ни одного, который в своем тщеславии и суетности не переоценил бы себя. Шопенгауэр ставил себя значительно выше Канта. Если Ницше назвал своего «Заратустру» глубочайшей в мире книгой, то в этом не последнюю роль играло возмущение его по поводу молчания журналистов и желание их познать мотивы, которые трудно признать особенно благодарными.

Одно только глубоко верно в этом мнении о скромности великих людей: им чужда наглость. Самооценка и наглость – две вещи диаметральнопротивоположные. Ни в коем случае не следует, как это большей частью бывает, одно понятие заменять другим. Человек нахален в той же степени, в какой он лишен надлежащей самооценки. Наглость является средством насильственно поднять собственное достоинство путем искусственного обесценения окружающих людей. Она иногда поэтому впервые приводит к сознанию своего «я». Это все, конечно, относится к бессознательной, так сказать, физиологической наглости. Что касается умышленной грубости по отношению к низким личностям, то ее могут проявлять в равной мере и выдающиеся люди в целях поддержания своего достоинства.

Итак, всем гениальным людям свойственно твердое, непоколебимое убеждение в том, что они обладают душой. Это убеждение совершенно не нуждается в особых доказательствах, поскольку речь идет о самом носителе его. Пора, наконец, перестать видеть теолога – пропагандиста в каждом человеке, который говорит о душе, как о некоторой сверхэмпирической реальности. Вера в существование души далеко не суеверие и не просто обман духовенства. Даже художники, при том такие атеисты, как Шелли, говорят о своей душе, как о чем-то им известном, не изучив ни философии, ни теологии. Тем не менее они в это слово вкладывают очень понятное и определенное содержание. Быть может, кто-нибудь подумает, что «душа» для них красивое слово, которое они охотно произносят, но которое не вызывает в них никаких чувств, что художник употребляет различные названия предметов, ни имея представления о самой сущности их, как в данном случае, о высшей мыслимой реальности? Но имманентный эмпирист, физиолог по убеждению должен объявить все подобные предположения пустой болтовне и провозгласить Лукреция единственным великим поэтом. Как бы злоупотребляли словом «душа», одно остается несомненным: когда выдающиеся художники говорили о своей душе, они отлично понимали, о нем говорят. У них, как и у великих философов, существует чувство меры высшей реальности. Это чувство было чуждо Юму.

Ученый, как уже было замечено, а впоследствии еще будет доказано стоит ниже философа и художника. Последние заслуживают эпитет гения, ученый нет. Но придавать больше веса взгляду гения на какую-нибудь проблему только потому, что этого взгляда придерживается гений, одновременно значит отдавать гениальности то предпочтение перед научностью, которого еще до сих пор не удалось обосновать. Имеем ли мы право на это? Может ли гений открывать такие вещи, которые недоступны для человека науки? Простирается ли взгляд гения на такую глубину, которая закрыта для ученого?

По своей идее гениальность, как уже было показано, включает в себе универсальность. Для гениального во всех отношениях человека, представляющего необходимую фикцию, не было бы ничего такого, к чему он не питал бы одинаково живого, бесконечно близкого, фатального отношения. Гениальность, как мы видели, является универсальной апперцепцией, а вместе с тем самой совершенной памятью, абсолютным отрицанием времени. Но для того, чтобы быть в состоянии что-нибудь апперципировать, необходимо иметь в себе самом нечто, родственное этому. Обыкновенно замечают, понимают и постигают только то, с чем имеют какое-либо сходство. Гений явился перед нами, наконец, как бы вопреки всей своей сложности, в образе самого интенсивного, живого, сознательного, непрерывного, самого цельного «я». «Я» – центральный пункт, единство апперцепции, «синтез» всего многообразного в человеке.

Это «я», принадлежащее гению, должно поэтому само по себе представлять универсальную апперцепцию. Этот центральный пункт «я» уже включает в себе бесконечное пространство: выдающийся человек включает весь мир в себе, гений есть живой микрокосм. Он – не пестрая мозаика, не искусственное соединение конечного числа химических элементов. Не в этой мысли заключался истинный смысл исследования IV главы о внутреннем духовном родстве с большим количеством людей и вещей. Гений – все. В нашем «я» при помощи его все психические явления приобретают самую тесную связь между собой. Эта связь является результатом непосредственного переживания, а не вносится в наш духовный мир упорными усилиями науки, что последняя совершает по отношению к вещам внешнего мира. Здесь целое существует раньше составных частей своих. Так гений, в котором «я» есть все, охватывает своим взором природу и жизнь всех существ, как нечто целое, замечает все соединения и связи и создает знание, которое составлено не из отдельных частей. Потому гениальный человек не может быть психологом эмпиристом, который главное внимание свое сосредоточивает на деталях и в поте лица своего старается спаять их при помощи ассоциаций, проводящих путей и т. д. В одинаковой степени он не может быть исключительно физиком, для которого мир является соединением атомов и молекул.

Из идеи целого, в которой непрестанно вращается гений, он постигает смысл отдельных частей. Сообразно этой идее, он оценивает все, лежащее в нем и вне его. Только поэтому все это, является не функцией времени, а представляет собою выражение великой, вечной мысли. Гениальный человек является потому и глубоким человеком и только глубокий человек – гениальным. Потому его мнение более веско, чем мнение всех прочих. Он творит из своего «я», как целого, включающего в себе всю вселенную, в то время как другие едва ли когда-нибудь приходят к сознанию своего истинного «я». Поэтому каждая вещь исполнена для него глубокого смысла. Она имеет для него определенное значение, он видит в ней всегда символ. Дыхание для него – больше, чем простой обмен газов через тончайшие стенки капилляров крови, лазурь неба больше, чем частично поляризованный, рассеиваемый туманностями атмосферы солнечный свет, змеи больше, чем безногие рептилии, лишенные плечевого пояса и конечностей. Если собрать вместе все когда-либо совершенные открытия в области науки и приписать их изобретательности и уму одного только человека, если все, созданное в области науки такими людьми, как Архимед и Лагранж, Иоганн Мюллер и Карл Эрнст фон Берг, Ньютон и Лаплас, Конрад Шпренгель и Кювье, Фукидид и Нибур, Фридрих Август Вольф и Франц Бопп, если, повторяем, все это рассматривать как результат деятельности непродолжительной жизни одного человека, то и тогда этот человек не заслужил бы звания гения.

Мы должны еще более углубиться в самую сущность предмета. Человек науки берет вещи так, как они представляются нашему чувственному восприятию, гений же берет из них то, что они собою представляют. Для него море и горы, свет и тьма, весна и осень, кипарис и пальма, голубь и лебедь – символы. Он не только чувствует, он видит в них нечто более глубокое. Для него полет валькирий не простое течение воздуха, ослепительные огненные эффекты, не простой процесс окисления. И все это понятно, поскольку речь идет о гение, так как внешний мир связан у него богатыми и прочными узами с внутренним миром, более того, внешний мир является частным, специальным случаем внутреннего. Мир и «я» для него тождественно, а потому ему не приходится отдельные части своего опыта соединять воедино по определенным правилам и законам. Даже величайший универсал громоздит только одну специальность на другую, не образуя ничего дельного. А потому великий ученый занимает свое место позади великого художника или великого философа.

Беспредельности вселенной соответствует бесконечность в собственной груди у гения. Его внутренний мир включает в себя хаос и космос. Все частности и все общее, все многообразие и всякое единство. Если этими определениями мы гораздо больше сказали о гениальности, чем о сущности гениального творчества, если состояние художественного экстаза, философской концепции, религиозного просветления осталось столь же загадочным, как и раньше, и, если, таким образом, мы выяснили условия, а не сам процесс гениального творчества, то для большей полноты необходимо выяснить следующее определение гениальности.

Гениальным следует назвать такого человека, который живет в сознательной связи с миром, как целым. Гениальное есть вместе с тем и истинно божественное в человеке.

Великая идея о душе человека, как о микрокосме, величайшее создание философов эпохи Возрождения, хотя следы ее можно найти у Платона и Аристотеля, совершенно забыта со времени смерти Лейбница. Здесь эта идея нашла применение к природе гения. Те же мыслители хотели видеть в ней истинную сущность всякого человека.

Однако, разница между ними только кажущаяся. Все люди гениальны, и в тоже время нет абсолютно гениального человека. Гениальность – это идея, к которой один приближается в то время, как другой находится вдали от нее. Один подходит к ней быстро, другой только на закате своей жизни.

Человек, которого мы признаем гениальным, это тот, который только еще прозрел и начал уже открывать глаза другим людям. И если они в состоянии смотреть его глазами, то это доказывает, что они уже стояли у самого порога гениальности. Посредственный человек, даже как таковой, может стать в посредственные отношения ко всему. Его идея целого полна каких-то неясных предчувствий, но он никак не в состоянии отождествить себя с ней. Он не лишен возможности переживать это отождествление с помощью других и, таким образом, составить себе картину целого. Миросозерцанием он связывает себя со вселенной, как целым, просвещением – с единичными частями. Нет ничего, что было бы ему совершенно чуждо. Все вещи в мире приковывают его к себе узами расположения. Совершенно не то происходит с животными или растениями: они ограничены, они знают не все элементы, а только один, они населяют далеко не весь мир. Там же, где они получили всеобщее распространение, они подпадают под власть человека, который определяет каждому из них однообразную, неизменную функцию. Они, пожалуй, могут иметь некоторое отношение к солнцу и луне, но у них, без мнения, нет ни «звездного неба», ни «морального закона». Последний имеет своим источником человеческую душу, в которой скрыто все целостное, которая в состоянии все понять, так как она сама по себе уже все: звездное небо и моральный закон – вещи, в корне своем совершенно одинаковые. Универсальность категорического императива есть универсальность вселенной, бесконечность вселенной – только отражение бесконечности нравственного выбора.

О микрокосме человека учил еще Эмпедокл, могучий маг из Агригента.

Человек – единственное существо в природе, которое стоит в известных отношениях ко всевозможным вещам в ней.

Человек, в котором это отношение не к отдельным только вещам достигло ясности и интенсивности сознания, который совершенно самостоятельно мыслит обо всем, – это гений. Человек, в котором можно пробудить некоторый интерес ко всяким вещам, но, если он сам по себе интересуется только немногими из них, – то такой может быть просто назван человеком. Учение Лейбница столь мало понятно выражает ту же самую мысль, говоря, что и низшая монада является отражением всего мира. Гениальный человек живет в состоянии всеобщего сознания, которое и есть не что иное, как сознание всеобщего. И в среднем человеке живет мировое целое, но оно никогда не доходит у него до творческого сознания. Один живет в активно-сознательной связи с мировым бытием, другой в бессознательной, пассивной. Гениальный человек – актуальный микрокосм, негениальный – потенциальный. Только гениальный человек совершенен. То, что есть в человеке человеческого (в Кантовском смысле), как нечто возможное, живет в гениальном человеке в развитом состоянии.

Человек универсален, он содержит в себе все, он – все, а потому уже не может быть частью всего, той частью, которая находится в зависимости от других частей. Закономерность, этот основной принцип всех явлений природы, на него не распространяется, так как он сам по себе составляет сущность всех законов, а потому он свободен, как мировое целое, которое ничем не обусловлено и ни от чего зависеть не может. Гениальный человек – это тот, который ничего не забывает. Забывать значит находиться под неотразимым влиянием времени, а потому был несвободным и неэтичным. Гениальный человек – это не тот, которого одна волна исторического движения выбрасывает наружу, а другая снова затопляет, ибо все прошедшее и будущее кроется в вечности его духовного взгляда. Сознание бессмертия в нем особенно ярко, так как мысль о смерти не пугает его. Он стоит в отношениях страстной влюбленности к символам и ценностям, в то время, как оценивает и осмысливает все, лежащее как внутри, так и вне его. Он самый свободный мудрый человек, вместе с тем самый нравственный, и только поэтому он особенно сильно страдает под гнетом того, что в нем самом еще не озарено светом сознания, хаотично, слепо, как рок.

Теперь зададимся вопросом, что происходит с нравственностью великих людей по отношению к другим людям? Ведь это единственная Дорма, в которой по мнению широкой публики, и может проявиться истинная моральность. По тому же взгляду, безнравственность самым последовательным образом связана с уголовным кодексом! С другой стороны, разве не в этой именно области великие люди проявляли самые подозрительные черты своего характера? Разве не приходилось очень часто прощать им самые позорные поступки: черную неблагодарность, величайшую черствость, развращенность натуры?

Художник и мыслитель остаются неизменно верными самим себе. Они делают это с тем большей решительностью, чем они гениальнее. Правда, они иногда могут обмануть ожидания многих. Мыслим, например, такой случай, когда человек, стоя в отношениях временной общности духовных интересов с гением, впоследствии теряет свой могучий духовный размах. Он, конечно, не прочь будет приковать орла к земле (Лафатер и Гете). Вот где лежит причина того, что все в один голос признали великих людей аморальными. Фредерика из Зезенгейма меньше беспокоилась по поводу своей участи, чем это делал Гете по отношению к ней. Ему, правда, этого ни в коем случае простить нельзя, но счастье, что он далеко не все рассказал нам о своих отношениях к этой женщине. Ведь уже и без того нашим современникам кажется, что они его совершенно поняли, и только на основании одного туманного намека, одной тончайшей снежной пелены, окутывающей бессмертную часть его «Фауста», объявляют его жизнерадостным олимпийцем. Но нужно быть справедливым: никто лучше его самого не знал, как велика его вина, и, надо полагать, он в достаточной мере расскаивался по поводу всего происшедшего. И когда ворчливая брюзга, которая в жизни своей не понимала и никогда не поймет шопенгауэрской теории искупления и самого смысла нирваны, ставит ему в упрек то обстоятельство, что этот философ весьма ревниво защищал свое право собственности, то на подобный собачий лай я считаю лишним даже отвечать.

Следует считать доказанным, что гениальный человек отличается высшей нравственностью по отношению к самому себе: он не позволит насильственно привить ему чужое мнение и тем умалить значение своего собственного «я». Правда, чужое «я» и его взгляды он резко отличает от своего «я», от своих взглядов. Вместе с тем, он воспринимает чужое мнение не пассивно: болезненна и мучительна для него мысль о том, что он в тот или иной момент ограничивается одним только восприятием. Он будет всю свою жизнь помнить ложь, произнесенную им сознательно, и не в состоянии будет ее легкомысленно, «подионисовски» стряхнуть. Особенно мучительны страдания гениального человека, когда они случайно натыкаются на какую-нибудь произнесенную ложь, которой они совершенно не сознавали в момент разговора, или ложь, благодаря которой они ввели самих себя в заблуждение. Прочие люди, не ощущают столь сильной потребности в истине, поэтому глубже утопают в лжи и заблуждении. Вот где причина того, что они так мало понимают самый смысл и страстность борьбы великих людей против «лжи жизни».

Выдающийся, гениальный человек – это тот, в котором вневременное «я» окончательно утвердило свое господство, который стремится поднять свою ценность перед своим умопостигаемым «я», перед своей моральной и интеллектуальной совестью. Он тщеславен прежде всего перед самим собою: в нем нарождается потребность импонировать самому себе (своим мышлением, поступками, творчеством). Подобного рода тщеславие особенно характерно для гения: он несет в себе самом сознание своей ценности и награды и пренебрегает мнением всех прочих людей на том основании, что они не в состоянии изменить его собственного представления о себе. Но и это тщеславие едва ли заслуживает похвалы: аскетически настроенные натуры (Паскаль) очень сильно страдают под тяжестью этого тщеславия, но расстаться с ним они немогут. Верным товарищем внутреннего тщеславия всегда является тщеславие внешнее; но эти различные виды тщеславия находятся между собою в непрекращающейся борьбе.

Но настойчивое подчеркивание какого-то долга по отношению к самому себе, не отодвигает ли оно на задний план, или просто, не наносит ли оно решительного удара понятию долга по отношению ко всем прочим людям? Не находятся ли эти два понятия в таком взаимоотношении, что сохранение верности самому себе естественно предполагает нарушение ее по отношению ко всем прочим людям?

Ни в коем случае. Истина – едина, так же едина и потребность в ней – Карлейлевская «sincerity». Эта потребность может быть у нас, но она может и не быть. Она неделима: потребность в истине к самому себе обязательно предполагает потребность в истине по отношению ко всем. Нет миронаблюдения без самонаблюдения, как и самонаблюдения без миронаблюдения: существует только один долг, только одна нравственность. Можно поступать и нравственно, и безнравственно. Но кто морален по отношению к себе, тот морален и ко всем людям.

Между тем ни в одной области нет такого множества ложных представлений, как в вопросе о том, что представляет собою эта нравственная обязанность к окружающим, и каким образом она может был исполненной.

Мы оставим пока в стороне те теоретические системы этики, которые благо человеческого общества считают руководящим принципом всякой нравственной деятельности. Эти системы сводят всю этику к господству какой-то всеобщей нравственной точки зрения, (и в этом отношении они выгодно отличаются от всякой этики, основанной на симпатии) совершенно оставляя без изучения конкретные чувства в процессе пеяния и эмпирическую сторону импульса. Таким образом, остается самая распространенная точка зрения, согласно которой нравственность определяется чувством сострадания, «добротой» человека. Гетчесон, Юм и Смит видели с философской точки зрения в сострадании сущность и источник этического поведения. Необычайную глубину придал этой теории впоследствии Шопенгауэр своей этикой сострадания. «Сочинение на соискание премии об основах морали» Шопенгауэра уже в своем эпиграфе: «проповедывать мораль легко, обосновать мораль трудно», обнаруживает ошибку, общую всякой этики, основанной на симпатии: эта ошибка как будто всякий раз забывает, что этика – наука, нормирующая наше поведение, и отнюдь не предметно-описательная. Кто склонен смеяться над попытками людей отчетливо услышать свой внутренний голос, с достоверностью познать идею долженствования, тот, очевидно, отрицает всякую этику, которая по своему содержанию есть наука о требованиях, предявляемых человеком к себе и ко всем другим. Не не интересует вопрос о том, что человек действительно совершил, подчинился ли он велениям внутреннего голоса или нет. Объектом этики является вопрос о том, что должно совершиться, а не что совершается. Все прочее принадлежит к области психологии.

Все попытки, стремящиеся превратить этику в любую часть психологии, совершенно упускают из виду, что каждое психическое движение в человеке оценивается самим человеком, что мера оценки какого-нибудь явления сама по себе явлением быть не может. Этот масштаб никогда вполне не осуществляется, он не может быть взят из опыта, так как оставался бы неизменным даже в том случае, если бы опыт противоречил ему. Он может быть только идеей или ценностью. Поступать нравственно – значит поступать согласно определенной идеи. Поэтому-то и приходится выбирать только между такими этическими системами, которые выдвигают определенные идеи и максимы действования. С одной стороны сюда относится этический социализм или «социальная этика», основанная Бентамом и Миллем и перевезенная впоследствии усердными импортерами на континент, даже в Германию и Норвегию, с другой стороны – этический индивидуализм в том виде, в каком понимает его христианство и немецкий идеализм.

Вторая ошибка всякой этики сострадания заключается в том, что она хочет обосновать мораль, вывести ее из каких-нибудь предварительных положений. Но это совершенно невозможно. Мораль, которая о своей сущности должна представлять собою последнее основание наших поступков, необъяснима. Она самоцель, а потому ее нельзя ставить к другому предмету в отношении средства и цели. Поскольку упомянутая попытка этики сострадания вполне совпадает с принципом всякой исключительно описательной, а потому необходимо релятивистической этики, постольку обе ошибки в корне своем совершенно одинаковы. Бороться с ними можно было бы только тогда, когда человек измерив всю область причин и влияний, не нашел бы идеи высшей цели которая одна существенна для наших нравственных поступков. Идея цели не может быть результатом отношения между причиной и следствием, а, напротив, это отношение уже скрывает в себе эту идею цели. Цель выступает одновременно с попыткой предпринять какое-либо действие. Она служит мерилом успеха каждого поступка. Этот успех может оказаться неудовлетворительным даже в том случае, когда известны все факторы, определившие его, и когда они в достаточной степени ясно отражаются в сознании.

Рядом с царством причин есть и царство целей, последнее будет царством человека. Совершенная наука о бытии есть совокупность причин, стремящаяся вознестись до высшей причины. Совершенная наука должного есть единство целей, кульминирующее в своей последней высшей цели.

Кто с этической точки зрения смотрит на сострадание, как на положительную величину, тот оценивает с нравственной стороны не деяние, а чувство, не поступок, а эффект (последний по самой природе своей не подлежит рассмотрению с точки зрения цели). Мы не отрицаем, что сострадание может являться особой формой выражения нравственного начала, особым этическим феноменом, но оно столь же мало этический акт, как чувство стыда и гордость: следует строго различать понятия: этический феномен и этический акт. Под этическим актом мы понимаем сознательное подтверждение идеи посредством какого-либо действия, этический феномен есть непреднамеренное, непроизвольное выражение продолжительного стремления нашей души к этой идеи. Только в борьбу мотивов вторгается эта идея. Она старается повлиять на ход ее и решить исход этой борьбы. В эмпирической смеси нравственных и безнравственных чувств, чувства сострадания и злорадства, чувства собственного достоинства и высокомерия, мы не видим еще ничего похожего на определенное решение. Сострадание является, пожалуй, самым верным признаком для определения характера человека, но не целью какого-либо действия. Только знание цели, сознание ценности создает нравственность. И это положение выгодно отличает Сократа от всех последующих философов, за исключением Платона и Канта, которые присоединились к его взгляду. По существу своему сострадание не может претендовать на уважение, ибо оно есть алогическое чувство» в лучшем случае оно возбуждает в нас симпатию.

Поэтому следует прежде всего ответить на вопрос, каким образом проявляется нравственное отношение человека к другим людям. Оно проявляется не в форме непрошенной помощи, которая вторгается в одиночество другого человека не считаясь с границами той сферы, которую человек признает своей. Чувство уважения как к этому одиночеству, так и к упомянутой сфере – вот смысл всякой нравственности. Не сострадание, уважение. Мы никого в мире не уважаем, кроме человека – это впервые высказал Кант. Это великое открытие заключается в том, что ни один человек не в состоянии превратить самого себя, свое умопостигаемое «я», то человеческое (эту идею человеческой души, а не 1500 миллионов, составляющих человеческое общество), которое заключается в нем самом и в других людях, в одно только средство для достижения какой-либо цели – «Любая вещь, всецело подчиненная нашей власти, может быть превращена нами в простое средство, только человек, а вместе с ним всякое разумное существо есть „самоцель“».

bannerbanner