скачать книгу бесплатно
Тишина
Василий Проходцев
Середина 17-го века, преддверие и начало Русско-польской войны. Дворяне северного русского города съезжаются на царский смотр, где проходит отбор в загадочные и пугающие для большинства из них полки Немецкого строя. Шляхтич из ополячившегося древнерусского рода, запутавшийся в своих денежных и семейных делах, едет командовать обороной крепости на самом востоке Речи Посполитой, совершенно не представляя себе, что встретит его на родине предков. Бывший казак, давно живущий в рабстве у крымского торговца, решает выдать себя за царского сына, даже не догадываясь, насколько "ко двору" придется многим людям его затея. Ответ на многие вопросы будет получен во время штурма крепости, осадой которой руководит боярин из московского рода, столицей удельного княжества которого когда-то и был осаждаемый городок – так решил пошутить царь над своим вельможей.
Василий Проходцев
Тишина
Часть первая
Глава 1
Жаркое крымское солнце стояло высоко, почти в зените. Это значило, что еще много мучительно долгих часов никто и ничто не избавит Ивана Пуховецкого от работы, которую он не мог, не хотел, и не собирался делать. Он еще раз бросил взгляд на неказистое строение, которое судьба избрала очередным орудием его пыток, с отвращением отвернулся, и взгляд его упал на красивую стену, увитую лозами винограда. Прекрасная кладка стены говорила о том, что сложена она не нынешними крымскими мастерами, вершина умений которых, как казалось Ивану, заключалась в обмазывании соломы полузастывшим навозом. Нет, это было почти произведение искусства. Камни всех размеров и форм были сложены так удачно, что, казалось, могли держаться и сами по себе, без скрепляющей их прослойки. Но еще удивительнее было то, что именно такие, и именно таким образом сложенные камни наилучшим образом оттеняли красоту обвивавшей их лозы, сочных кистей винограда и ползущей по стене ящерицы. "Умели греки…" – лениво подумал Иван – "Да и рабы, видать, у них были – мне не чета". Подумав, что в прежние благословенные времена и свободный мастер мог сложить эту стену, Пуховецкий еще раз грустно вздохнул. Стена отделяла его от свободы. Она же отделяла его работы на галерах, от перекопского рва, и от верной смерти. Нет, покидать своего хозяина, Иван совершенно не хотел. Хозяин его был представитель очень древнего, очень гордого и столь же малочисленного крымского народа – карагот по имени Ильяш. Он хорошо обращался с Иваном: ни разу еще здесь по его спине не прошлась плетка, ни разу голод и жажда не терзали его внутренности. За все хорошее нужно платить, это Пуховецкий понимал, но… Он попросту не мог в этот жаркий полдень встать из под тенистого оливкового дерева, и начать разбирать видневшийся в глубине двора полуразвалившийся, грязный и безмерно пыльный сарай. Вместо этого Иван, пожалуй, предпочел бы умереть, только бы как-нибудь благородно: смерть под плетьми его не привлекала, а на колу – и того меньше. Самым же обидным было то, что время утекало бессмысленно, совершенно бесполезно. Садясь под оливу, Пуховецкий собирался еще раз хорошенько все продумать. В общих чертах замысел был ясен, и даже прост, но как именно его осуществить – над этим еще надо было работать и работать. Однако работа, не только телесная, но и умственная, не давалась в этот час Пуховецкому. Мысли крутились вокруг одних и тех же слов и действий, которые даже самому Ивану, их изобретателю, не казались особенно убедительными. В распаленном солнцем мозгу бесконечно повторялись одни и те же давно придуманные фразы, а главное, что никакого полета и подъема, необходимых для осуществления дерзкого замысла, Иван в себе не чувствовал. Кончилось все тем, что Пуховецкий заснул, и пробуждение его было не из приятных. Ему снилось, как будто мамка поручила ему пропалывать огород, а потом, недовольная его работой, принялась больно таскать маленького Ивана за уши. Незаметно, как и всегда это бывает во сне, мамка превратилась в невысокого коренастого мужичка с крючковатым носом и близко посаженными карими глазами. Терпеть экзекуцию от такой личности даже во сне было неприятно, и Иван проснулся. Над ним стоял с самым недовольным видом его законный хозяин, Ильяш, и все сильнее и сильнее, все с большим раздражением, тыкал его в шею своим посохом. Взглянув на морщинистую и добродушную физиономию Ильяша, в данную минуту искаженную праведным гневом, Иван решил, что ждать больше нечего. Завтра, послезавтра, через полгода – никогда не будет вовремя, если, в конце концов, не решиться выполнить задуманное.
Иван поднялся во весь свой весьма высокий рост, приосанился, и величественно, но снисходительно посмотрел на карагота. Тот от неожиданности выронил посох и с изумленным видом уставился на Пуховецкого – начало делу, таким образом, было положено удачно.
– Уже столько месяцев живу я у тебя, Ильяш – начал Иван – Ты видел мое смирение, мою работу. Но знаешь ли ты, что не в сарае я был рожден, что рожден я был – править! – Иван бросил на Ильяша выразительный и гневный взгляд. Он немного прошелся по двору и вновь обратился к караготу – Злая судьба и враги сделали так, что я сижу в твоей грязной яме, Ильяш, а не на золотом троне московском!
Карагот не держал Ивана в яме, тем более грязной, напротив – Пуховецкий обитал в довольно уютном деревянном сарайчике, однако высокий слог требовал и сильных выражений. Иван покосился на Ильяша, и увидел, что выражение лица того меняется с удивленного на откровенно ехидное. Необходимо было применить средства еще более сильные и убедительные.
– Ильяш! Я – царевич московский. Да, да! Поверь мне. До сих пор не время было об этом говорить, но теперь я признаюсь тебе, и надеюсь на спасение. Я претерпел, но ведь и ты терпишь, Ильяш.
– Вот сейчас претерпишь ты у меня, царское величество! – злобно прошипел карагот и кинулся с посохом на Ивана. Он неплохо говорил по-русски, точнее, на странной смеси малороссийского и великоросского наречий, как и на нескольких других бытовавших в Крыму языках.
– Стой! Погоди! – видимо, Ивану и впрямь удалось придать себе вид хотя бы отчасти величественный, так как гнев Ильяша был не вполне искренним, и он охотно остановился, опустив посох. – Послушай. Подобно тому, как мне, потомку Рюрика и Константина Великого, не пристало здесь, в грязи и навозе добывать себе черствую корку хлеба, – Пуховецкий вновь несколько сгустил краски, – Так же и тебе, потомку благородных хазар, не подобает унижать себя каждый день перед дикими степными варварами (Ильяш был владельцем кожевенной лавки на базаре и торговал в основном со степными татарами и ногайцами). Выпусти меня – и узнаешь тогда мою царскую милость! Помоги мне – и больше того пожалую: велю тебе и детям твоим торговать беспошлинно на Москве!
Огонек интереса зажегся в глазах Ильяша. Конечно, казаться серьезной старому, прожженному и хитрому как черт караготу речь Ивана не могла, но… Как любой торговец, Ильяш был кладоискателем, который всю жизнь ищет и не теряет надежды найти свой клад, даже если большая часть этой жизни проходила, и прошла на грязном и шумном базаре, где каждый грош приходилось или брать с бою, или откапывать из кучи навоза. Тем более, последние несколько дней на базаре только и разговоров было, что о "царьградском царевиче". Простой русский мужик, захваченный с полгода назад, с царской стороны, превратился, совершенно неожиданно, в яблоко раздора между султаном и царем. Последний отправлял посольства и писал грамоты султану с просьбой выдать "царевича", и готов был идти ради этого на немалые траты и уступки. Султан же не торопился отдавать своего пленника, как будто ожидая, и ведь не без оснований, еще больших выгод от царя. Все это было похоже на простую базарную байку, да и не всегда поймешь, чем цари да султаны себя тешат, но ведь тешили, и уже долго. Ильяш подумал и о том, что сам его раб мог слышать эту историю, хотя никуда из дома он не отлучался, да и ему никто не мог ее рассказать. В конце концов, даже если этот парень такой же царевич, как ханский евнух – разве нельзя все это повернуть к пользе одного старого, но неглупого карагота? Голова Ильяша напряженно работала. Со стороны же выглядело все так: Иван стоял приосанившись, величественно глядя на хозяина, а тот с большим сомнением и интересом взирал на новоявленного потомка Рюриковичей, в задумчивости перебрасывая из руки в руку свой старый посох. Торговать беспошлинно на Москве! Ради этого можно и рискнуть.
– Ваня… Царское величество, а как же мне узнать, что ты – царевич? Так ведь каждый казак на базаре скажет, и верь ему.
Теперь сложная минута наступила для Пуховецкого. Ему было, чем убедить Ильяша, но сделать это было не так уж просто.
– Ильяш, ведь цари не простые люди… – Иван милостиво улыбнулся. – Конечно, есть у меня царские знаки. И на груди, и на спине. Каждый царевич с такими рождается, разве ты не знал?
Ильяш воровато осмотрелся по сторонам.
– Покажи!
Ильяшу было чего пугаться: караготские законы строжайше запрещали, как показывать, так и видеть обнаженное тело кого бы то ни было, кроме законной супруги, да и ее можно было лицезреть, лишь соблюдая целый набор правил. Если же речь шла о представителях одного пола, то в дело вмешивались, кроме караготских, еще и общие для всех жителей Крыма исламские правила, нарушителя которых ожидало мало приятного. Ильяш рисковал. Но Ильяш был любопытен, а это чувство часто пересиливает страх даже у несмелых людей.
Было чего пугаться и Ивану. Его "царские знаки" могли впечатлить и более просвещенного человека, чем Ильяш. Они были очень тонкой работы. Но именно поэтому их было не так просто показать. Будучи в Крыму много месяцев, он сильно загорел, а будучи в рабстве у карагота, он также несколько месяцев не мылся, так как у хозяев его это было не принято. Знаки же выглядели особенно впечатляюще на светлой и чистой коже, в нынешнем же состоянии Ивана они могли оказаться почти незаметными. Немного подумав, он принял сложное решение и, что есть сил, рванул на груди лохмотья, в которые был одет, представ перед караготом по пояс голым. Тот, застыл на несколько мгновений, но затем лицо его перекосилось гневом и, размахивая посохом, он ринулся на Пуховецкого. Тот успел невесело подумать, что задумка его не сработала. Он не знал еще и того, что на ярком солнце "царские знаки" и при лучших обстоятельствах вряд ли были бы видны.
– Ванька, шайтан! Кормлю тебя, пою, одеваю! – Ильяш, потрясая сброшенными Иваном лохмотьями и размахивая посохом словно копьем, прыгал вокруг Пуховецкого – Живешь у меня, как калга-султан! Десять акче за тебя, подлеца, заплатил, и все для чего?? Спишь да жрешь целыми днями как боров, кабы тебе чего отрезать – и не отличишь! Продам, запорю, на галерах ты у меня сдохнешь! В гарем тебя к туркам продам! Узнаешь ты у меня, царское величество… Тебе и руки отрубить – не наказание: когда ты ими работал?? Вот что, Ванька, садись в яму! Сиди, пока не поумнеешь. Или пока царь своего сына не выкупит. Но знай – дешево тебя не отдам! За мои мучения пусть мне царь заплатит.
Иван невесело направился к яме, а карагот с ожесточением швырнул ему вслед лохмотья.
– Давай живей, а то узнаешь мою плеть! – продолжал кипятиться Ильяш.
Иван спустился в яму, а карагот с размаху обрушил на нее сверху неуклюжую, связанную из сучковатых веток решетку. Времени на размышления у Пуховецкого было теперь сколько угодно.
Он принялся осматривать яму, в которой уже пару раз прежде сиживал, но никогда не уставал удивляться этому странному сооружению. Стены ямы, уходящие на добрых два аршина вглубь, были выложены еще более искусно, чем стены дворовой стены. Камни были больше, и пригнаны друг к другу еще точнее и правильнее. В яму вела лестница, тоже каменная, ступени которой были стерты и сглажены тысячами ног, прошедших по ней за столетия, а может быть и за тысячелетия. Иван в который раз подумал, наследием каких одаренных предков воспользовался Ильяш для устройства своего бедного и весьма запущенного двора. Запущенной была и яма: она по пояс заросла лебедой и прочими травами, в ней валялись побелевшие от солнца кости скотины и домашней птицы, как и неимоверное количество всякого иного мусора. Использовалась по назначению, в качестве исправительного учреждения, яма редко, а чаще была чем-то вроде дополнительной помойки. К счастью, сегодня здесь хотя бы особенно не пахло. Но куда хуже любого запаха было то, что узилище ничем не было прикрыто от солнца – небольшие участки тени давали только стены. Иван нашел такой тенистый уголок, и уселся там. Он знал, что общительный карагот обязательно вскоре пожалует, чтобы поделиться с ним своими свежими впечатлениями и мыслями, тем более, что и строгой супруги его дома не было.
– Иван! Ваня! – раздался голос сверху. Вскоре в проеме ивановой тюрьмы показался и обладатель голоса в своем невероятном тряпичном головном уборе. Крючковатый нос Ильяша выглядывал из этого тряпья наружу, взгляд его блуждал по углам ямы. Увидев наконец Ивана, карагот продолжил. – Я тебе говорил, Ваня, что тебе повезло? Говорил? – дожидаться ответа Ильяш не стал. – Что сегодня на базаре творится! То ли казаки разбили поляков, то ли наоборот, кто их разберет, но наши сильно поживились! Сколько же рабов сегодня пригнали… Пока что в трактирах ими расплачиваются, а скоро и бесплатно раздавать станут. Я уверен, что этим кончится, еще и приплачивать будут! И что ты думаешь? Турки и хотели бы их купить, да у них, бедных, уж кораблей для них не хватает. Теперь каждый увалень деревенский покупает себе по паре мужиков землю пахать, да девку в придачу. А почему бы и не позволить себе, за такие-то гроши?? А едисанцам и грошей не надо, каждый по дюжине пригоняет. Хотел бы ты, Иван, сейчас в степи арбузы сажать или грядки полоть? Или ногайским овцам хвосты крутить? А? – Иван подумал, что и этот вопрос, вероятно, риторический, и оказался прав. – Одному удивляюсь – продолжал Ильяш – остались ли еще на королевской стороне какие-нибудь люди? Ты вот сам оттуда, как думаешь? – Иван неопределенно пожал плечами. Тема разговора была ему не слишком по душе.
– Наша сторона уж давно не королевская, Ильяш – ответил он наконец – Ты смотри, с ляхами закончим – на Крым двинем. Вспомнишь тогда, как предлагал я тебе царскую свою милость, да поздно будет!
– Эх, Иван, Иван! – Ильяш с жалостью взглянул на Пуховецкого. – Волки между собой грызутся, а овец драть все одно вместе бегают.
Развить эту мысль карагот не успел, так как со двора раздался сварливый женский голос. Лицо Ильяша исказилось испугом, он сделал неопределенный жест рукой Ивану – мол, еще обсудим – и исчез. Пуховецкий слышал вдалеке торопливую брань Сэрры, супруги Ильяша, его сбивчивые и виноватые ответы и даже, как показалось, звуки глухих ударов. Иван откинулся головой к стенке и закрыл глаза.
Глава 2
Проснулся Пуховецкий ближе к вечеру. Очевидно, сражение с женой, в придачу к обычным долгим молитвам и хозяйственным делам, отняло у Ильяша столько времени, что до Ивана у него руки уже не дошли. Солнца теперь не было видно в проеме ямы, лишь косые лучи его касались стен. Приближался ранний южный закат. Голова у Пуховецкого была тяжелая, да и сон ему снился такой же тяжелый и муторный. Вся эта мрачная галиматья, к счастью, быстро выскочила из головы, но Иван точно помнил, что снились ему, как и обычно в последнее время, бабы. Вероятно, не те, что на невольничьем рынке да в ногайских юртах, про которых рассказывал Ильяш, а может и они – во сне не разберешь.
От нечего делать, Иван принялся рассматривать разнообразный мусор, в обилии раскиданный по дну ямы. Среди костей, камней, кусков кожи и тому подобного, ему иногда попадались черепки от разбитых глиняных горшков. Некоторые были вроде русских или татарских, серые или желтые, а в общем ничем не примечательные, но другие черепки были совсем необычными. На ярко красном или коричневатом фоне были черным цветом изображены человеческие фигурки: голые и одетые, с оружием и без, сидячие, стоячие, лежачие… Люди были непохожи на русских, татар, ляхов, волохов и представителей других народов, с которыми Ивану довелось в своей жизни встречаться. Они были необычно одеты, чаще всего в какие-то бабьи сарафаны или юбки, а то и вовсе раздеты. Увидев последних, Иван чуть не выкинул черепок куда подальше, ибо если бы его поймали с ним в руках и заподозрили в том, что он сам разрисовал черепок, судьба его была бы незавидной. Но, упрекнув себя за малодушие, Пуховецкий продолжил рассматривать рисунки. В основном содержание их было весьма однообразно: кряжистые жилистые мужики в бабьих юбках, хороших ляшских гусарских панцирях, коротких валенках с крестообразными онучами и странных шлемах, более всего напоминавших головной убор супруги Ильяша, но, вероятно, железных, рубили друг друга короткими прямыми саблями или кололи копьями. Но один черепок выделялся из этого ряда. Иван подумал, что действие картин, изображенных на нем, происходит, скорее всего, в бане. На первом рисунке два совершенно голых мужика с довольным видом полулежа пили из мисок вино, большой кувшин с которым стоял между ними. На другом, один из мужиков продолжал лежать, а другой стоял над ним с поднятой рукой. Что было у него в руке – оставалось неясным, эта часть черепка не сохранилась. Все было весьма похоже на битье батогами, но, с другой стороны, один мужик другого мог просто парить веником. Наконец, еще на одной картинке были изображены уже мужик с бабой, а делали они такое, что Иван, не будучи неженкой, сплюнул, перекрестился и отбросил черепок в сторону. Но вскоре рука его, словно против воли, опять потянулась к проклятому куску глины. В голове всплыло выражение "эллинский разврат", которое почему-то упоминалось в училище, но, конечно, без поясняющих рисунков.
"Баня!! Баня, баня, баня!!" – сверкнуло вдруг в голове Пуховецкого. От радости и от досады на свою прежнюю недогадливость, Иван стиснул зубы и пару раз больно ударился затылком о стену. Ну конечно! Ведь отвратительный сарай, очистка которого (вернее, упорное нежелание Ивана ей заниматься) стала причиной его заточения, этот самый сарай был не чем иным, как баней или мыльней. Став жертвой караготских обычаев, по назначению он уже давно не использовался, но все же это была баня! Быстро, как и всегда, приняв решение, Пуховецкий изо всех сил закричал: "Илья-а-аш!". Дозваться карагота было непросто, но Иван, устремившись к цели, бывал неудержим. Наконец то ли заспанный, то ли просто усталый Ильяш показался среди прутьев решетки. Он вопросительно и недовольно посмотрел на Пуховецкого.
– Ильяш!
– Чем, царское величество, порадуешь?
– Ильяш, не хотел я против ваших правил идти и двор твой осквернять, но больше терпеть не могу, умираю.
– Не от чрезмерного ли труда?
Не обращая внимания на издевку карагота, Иван продолжал.
– Ведь мы, русские, стыдно сказать, чуть ли не каждый день моемся, баня нам сил придает. А у тебя я сколько месяцев просидел – и ни разу. Вот и не работается мне…
– На море тебя свезу как-нибудь, но уж попробуй потом, государь, не работать! В следующий раз на море топить повезу.
– Нет, Ильяш, это не то: в баньке надо попариться, чтобы жар, вода горячая.
– Да где ж я возьму такое? Разве что мыльню расчистить… Ванька, верблюжий ты хвост, я же тебе и сказал мыльню расчищать, а ты??
– А вот если дашь потом попариться – за полдня расчищу.
Ильяш подозрительно посмотрел на Ивана.
– Ну, будь по твоему. Но если уж опять бока отлеживать станешь – на себя пеняй, ямой не отделаешься.
– Нет, Ильяш, царское слово – верное.
Ильяш расхохотался, и уже дружелюбнее поглядел на Ивана.
– Ладно, государь, надо мне, холопу твоему, в дом идти. Для этого звал, или еще чего скажешь?
– Ступай, Ильяш. Разве что… Где такое раздобыл, или сам намалевал?
Пуховецкий подхватил с земли черепок со срамными картинками и ловко подкинул его прямо Ильяшу в руки. Тот сначала с недоумением, а потом и с ужасом уставился на него, затем отбросил в сторону, но потом снова поднял, отнес к выгребной яме и с размаху швырнул туда. Вид у старого карагота был испуганный, как будто он чувствовал, что эллинские черепки однажды не доведут его до добра. Иван же несколько раз торжествующе подпрыгнул почти до решетки и повалился на траву в углу ямы. Надо было набраться сил перед завтрашним днем.
Глава 3
На удивление бодрый, Иван вскочил еще до зари. Он видел, как утренняя хмарь озаряется первыми лучами солнца, и как незаметно быстро становится светло. Пуховецкий не любил раннего утра, а его нелюбовь еще усилилась с тех пор, как он попал в перекопское рабство. Воодушевление раннего утра казалось ему всегда ложным, как румяна на щеках мертвеца. Но сегодня он испытал небывалый прилив сил. Даже Ильяш, который редко вставал после рассвета, на сей раз был удивлен.
– Видать, и правда баня с русскими делает чудеса! Что же, вылезай, Иван!
Словно после заутренней, на которой он не бывал уж года с два, с сияющим лицом подошел Пуховецкий к караготу вылезши из ямы. Он едва удержался от того, чтобы сказать "Христос Воскресе!" и обнять своего хозяина. Настолько распирала его радость его открытия, подкрепляемая надеждой на успех.
Ильяш, смущенный, но, в, то же время, и обрадованный воодушевлением Ивана, застенчиво подвел его к уже хорошо знакомой тому постройке, и указал на нее рукой.
– Вот, Ваня, ничего нового. Очистишь – и она твоя! Представь себе, что пока ты тут будешь прохлаждаться, придется мне заработать пару ахме. Надо ведь на что-то тебя содержать. Бог велит быть милостивым к блаженным, и по той заповеди я не щажу себя, а тебя, Иван – жалею. Не будь же и ты ленивым. Как говорил пророк, лень – самый страшный из грехов, ведь она – мать всех остальных пороков!
Даже разглагольствования карагота не могли сдержать огня, который рвался наружу из Ивана. Когда тяжело груженая повозка Ильяша отправилась со двора, Пуховецкий почти бегом ринулся к тому самому сараю, на который еще вчера смотреть не мог. Он радостно потирал руки. Из окон караготского дома на него удивленно смотрели еще несколько пар глаз, принадлежавших жене и многочисленных дочкам карагота, которых и сам Ильяш уже сбился со счету. Иван же не мог и не должен был их видеть – как он ни старался, запрет оставался соблюден.
Погружение в недра сарая было еще менее приятным, чем ожидал Иван. Сперва он долго сражался с дверью: ее пришлось пинать, тыкать, шатать во все стороны, пока она, наконец, не начала поддаваться. Но радость от победы была недолгой – ожидавшее Ивана внутри зрелище было поистине печальным. Только хозяйственный карагот, а, судя по количеству скопившейся пыльной и ненужной дряни, и многие поколения его предков, могли собрать в таком маленьком помещении столько совершенно ненужных предметов. Поворчав себе под нос, Иван взялся за дело, и оно, на удивление, принялось неплохо.
"Не так страшен черт! – думал он – Глядишь, не успеет Ильяш свою косматую голову с рынка притащить, как уж все готово будет". Домашние карагота в этот день не сильно приглядывали за Иваном. Причиной тому был его исключительно воодушевленный настрой, но, не в меньшей степени и прямой запрет караготской религии смотреть замужним женщинам и девицам на мужчин. Впрочем, толкования закона оставляли много простора для их применения, и даже злоупотребления. Пока высокий и статный Иван расчищал переднюю часть пещеры, в которую ему надлежало погрузиться, сразу несколько невидимых им глаз наблюдали за ним. Затем Пуховецкий исчез внутри, а из-за грязной, неумело сколоченной двери мыльни полетели предметы сначала понятного, а потом все менее и менее ясного назначения. Женщины караготского дома, которые уже давно мечтали добраться до бани, могли теперь лишь вздыхать и сетовать.
Иван же был неудержим. Не успело солнце дойти до полудня, как жалкая постройка преобразилась. "Хоть калгу тут мой!" – сказал бы Ильяш. Иван же собирался мыть в этой бане не калгу, и не нуреддина, а собственную – царскую! – персону. Полностью расчистить мыльню от хлама было выше человеческих сил, но Пуховецкий сделал все возможное. С еще большим воодушевлением натаскал он дров и воды. С водой в караготском поселке были особенные трудности, но даже долгий путь в гору с двумя ведрами на плечах не смущал Ивана.
И вот, час пробил. Огонь поблескивал на поленьях, пар шумел и обжигал спину. Царские знаки на разогревшейся и очищенной коже были видны хоть с самого Перекопа. "Пора!" решил Иван.
Но явиться перед подданными наследнику московского престола следовало во всем великолепии. Пуховецкий провел немало мучительно долгих минут, выбирая нужную для того, чтобы выйти наружу. Для успеха его дела, несомненно, нужны были зрители, которые, между тем, постоянно выходили во двор, но были все женского полу, а значит не помощницы ивановому начинанию. То хозяйская дочка, вся закутанная в платок с головы до ног, покидала свой дом, то крымская или украинская служанка выбегали во двор по каким-то своим хозяйственным надобностям. Но вот, наконец, со двора послышался мужской голос – голос Ильяша. Ждать было нечего, но и решиться было ох как сложно. Сейчас, когда было так хорошо после бани, и не хватало, пожалуй, только кувшина горилки да миски борща, как раз сейчас меньше всего Пуховецкому хотелось рисковать, идти на пытку и смерть. Между тем, именно это ждало Ивана в случае неуспеха его замысла. "Нужно, чтобы точно старый черт был во дворе. Дождусь – и тогда пойду сразу" – решил про себя Иван. Томясь от нерешительности и волнения, он принялся хватать все, что попадется под руку и рассматривать оставшиеся в мыльне предметы, а их было немало. Один привлек его внимание. Это была странная вещь из дешевого и потемневшего металла, вытянутая, вроде булавы или скипетра, но гораздо менее внушительная. Вся она была покрыта, словно пень изъеденный жучками, какими-то мелкими и витыми письменами, а может быть рисунками. "Державы нет, так хоть со скипетром явлюсь перед подданными" – мрачно подумал Иван. В этот момент со двора снова раздался мужской голос. Сомнений не было – это был Ильяш, и уходить в дом он вскоре не собирался. Иван прочитал Символ Веры, перекрестился на заваленный и грязный угол мыльни, взял "скипетр" и направился к выходу. Бедра он обмотал грязной холщовой тряпкой, которую прижимистый карагот выдал ему в качестве полотенца. Грудь же и спина его были обнажены, блистая знаками царского достоинства.
Иван не ошибался: Ильяш действительно был до поры до времени во дворе, но, по неведомому закону, обратившему в прах многие начинания, произнеся очередную тираду, карагот немедленно удалился в дом. Поэтому когда Иван с самым величественным видом, широко расправив плечи и задрав подбородок, подняв в руке так удачно найденный скипетр, выходил из мыльни во двор, Ильяша там уже не было. Двор, однако, не был пуст – туда сам черт, не иначе, принес Сэрру, жену карагота. Неизвестно, доводилось ли почтенной женщине прежде видеть подобное, но облик Ивана поразил ее до самой глубины души. Она выпрямилась, разжала руки, и на пыльную землю двора упали все те хозяйственные мелочи, которые Сэрра до появления царского сына в них держала. Ее большие, по-прежнему прекрасные глаза округлились, а губы задрожали, издавая то ли тихий плач, то ли вой. Беда не ходит одна, и с исхудавших бедер Ивана издевательски медленно начала сползать оборачивавшая их тряпка. В конце концов, он остался совершенно голым. Тихое завывание Сэрры перешло в громкий пронзительный крик, и она с какой-то почти невероятной скоростью бросилась в дом. "Ну вот и все. Слава Тебе, Господи – пожил, повидал хорошего. Не век же небо коптить – казаки от старости не умирают" – подумал Иван. Ни страха, ни разочарования он сейчас не испытывал. На него напало какое-то отупение, и он продолжал держать высоко поднятым свой скипетр. Между тем, в доме все пришло в движение. Оттуда раздавались мужские и женские крики и причитания, а затем и блеянье овец, мычание и кудахтанье – Ильяш держал изрядное количество скотины в доме. Смесь звуков получалась самая невероятная. Она становилась все громче и громче, и вот, наконец, клокочущая тьма извергла наружу Ильяша. Старый карагот изрядно отличался от того облика, к которому привык Пуховецкий. Нет, одет он был как обычно, но лицо его было перекошено смесью гнева и страха – как показалось Ивану, в большей степени последнего – но кроме того Ильяш воинственно размахивал какой-то старой, изрядно заржавевшей саблей. Пуховецкий подумал, что если бы карагот прямо сейчас зарубил его, это было бы для них обоих лучшим выходом. Надежды, правда, на это было маловато: испугается, да и уметь надо зарубить, а для Ильяша это явно было делом непривычным. Что-то надо было предпринять, но в голову Ивану ничего не приходило, да и что тут могло прийти. Но события вдруг начали разворачиваться самым неожиданным и счастливым для Пуховецкого образом. Обводя взглядом фигуру наследника московского трона, Ильяш наконец наткнулся на тот самый странный предмет, который Иван использовал в качестве скипетра. Тут гнев на лице карагота сменился изумлением, а затем и самой искренней радостью.
– Ваня, откуда у тебя это? – запинаясь, поинтересовался Ильяш.
Иван же, всегда считавший своим достоинством умение быстро разобраться в происходящем, немедленно уловил перемену в настроении карагота. Он воодушевился, и в голове его сразу созрел с десяток задумок по поводу того, как можно использовать эту перемену к своей пользе. Пуховецкий приосанился, смерил Ильяша взглядом, и не торопясь, отделяя каждое слово, произнес:
– То скипетр, Ильяш. От времен благоверного Рюрика и архистратига Мономаха хранятся в царском роду эти реликвии. Не все в скитаниях удалось сохранить мне, но хоть это со мной.
– Ваня, прошу тебя – отдай! – взмолился Ильяш.
– Не могу, Ильяш – грустно отвечал Пуховецкий – Для меня это все одно, что часть тела своего отделить. И даже не тела, а души! Проси чего хочешь – любую волость тебе пожалую, приближу, думным человеком сделаю, но только помоги мне. Но скипетр не могу никому отдать, кто не из царского колена…
– Ваня… Царское величество… Проси, чего хочешь! Все сделаю, только отдай.
Радостная дрожь охватила Ивана. Неизвестно почему, но за эту безделушку карагот, казалось, готов был душу дьяволу заложить. Такую ценность следовало продать дорого. Просто отдать ее Иван теперь не мог, это разрушило бы его собственную легенду, но обнадежить старого карагота было необходимо.
– Сделай то, Ильяш, о чем давно тебя прошу – дай знать хану, что наследник трона московского в его державе в цепях томиться. А придет время, так награжу тебя, что и от начала времен того не видывали. А скипетр отцов и дедов наших отдать не могу, и не проси!
Случилось так, что гнев судьбы, который, как казалось Ивану, постиг его, обернулся большой удачей. С десяток лет назад пропала караготская реликвия – пожалуй, самая важная и почитаемая во всем Крыму. Это был платиновый жезл караготского первосвятителя, весь покрытый его изречениями, записанными древним шрифтом. Все десятилетие караготы молились, плакали, а главное – не покладая рук старались отыскать жезл. Трое или четверо человек были обречены на казнь за подозрение в краже жезла: одного посадили на кол в Бахчисарае, остальных просто зарубили без лишних церемоний, но все было тщетно. Казалось, что сам караготский бог прогневался на свой народ и, в качестве явного проявления своего гнева, лишил его главной реликвии. Кто знает, может быть он же вложил ее в руки Ивану Пуховецкому именно в тот день, когда только она одна и могла спасти его жизнь. Ильяш, во всяком случае, считал, что случайно подобные вещи не происходят. То, что именно на его дворе нашелся жезл, даже и таким странным образом, он считал явным благоволением Господним. А поскольку явилось оно через Ивана, его Ильяш не мог не отблагодарить. Тем более и просил Пуховецкий немного: отдать его в руки хана, который его, всего вероятнее, казнит. Так почему не дать упрямому хохлу то, чего он хочет? А в том, что до отъезда Пуховецкого в Бахчисарай жезл окажется в его руках, Ильяш не сомневался, не будь он караготом.
– Царское величество! – Ильяш бухнулся в ноги Ивану – На все твоя воля!
Глава 4
На предстоящий отъезд Ивана и он сам, и Ильяш имели свои виды. Иван надеялся, что в долгой дороге в Бахчисарай что-нибудь да случится такое, что поможет ему ускользнуть от карагота. Чем черт не шутит: может, и запорожцы пожалуют в Крым? Слухи об этом ходили в последнее время самые настойчивые. Украинского гетмана все больше тяготило непостоянство его союзника, крымского хана, а основательный "поход за зипунами" по приморским городам мог сделать того гораздо более предсказуемым и покладистым. Путь же казаков в таких случаях лежал как раз через местность, где находился караготский поселок, и где предстояло ехать Ивану с Ильяшем. Поэтому Пуховецкий, который вообще унывал редко, смотрел в будущее с надеждой. Но и Ильяш ожидал, что в долгом путешествии наверняка появится возможность вырвать из цепких рук царского сына его "скипетр". Ведь могло случиться внезапное нападение грабителей, телега могла перевернуться, да и мало ли что еще может подстерегать путников, передвигающихся на старой повозке запряженной парой немолодых кляч. Но намерениям ни одного, ни второго не суждено было сбыться. Новости в любой деревне расходятся быстро, а в деревне карготской – вдвойне. Конечно, Ильяш не мог и не имел права скрывать произошедшее от супруги: ему нужно было объяснить предстоящий долгий отъезд, да еще и в компании ленивого раба-казака, который, за свою недавнюю выходку, заслуживал только самой жестокой казни. Кстати, и необычная мягкость в отношении этого поганца со стороны оскорбленного им же мужа тоже нуждалась в убедительных объяснениях. Так что старый карагот, помявшись для приличия, рассказал о произошедшем жене, умолчав о находке реликвии, что он считал не бабьим делом, но как можно красочнее расписав царские знаки на теле Ивана, которые Сэрра и сама, как она не жмурилась и не отворачивалась при выходе Пуховецкого из бани, рассмотрела неплохо. Ильяшу удалось сыграть на женской страсти ко всему необычному, и Сэрра если и не поверила до конца в царское происхождение Ивана, то, во всяком случае, стала снисходительнее относится и к произошедшему перед баней, и к предстоящей поездке. В глубине душе она хорошо – пожалуй, что и слишком – относилась к Пуховецкому и жалела его, но она просто обязана была бы требовать отмщения за свою честь, если бы его появление перед ней во всей природной красе не имело уважительного объяснения. История с царским происхождением такое объяснение давало, Сэрра чувствовала себя удовлетворенной и могла верить, что честь ее перед соплеменниками не пострадает. Воображение же и мечты супруги Ильяша разыгрались под влиянием произошедшего не на шутку. Как мог царь наградить хана за своего потерянного сына, и как хан, в свою очередь, должен был наградить тех, кто этого сына обнаружил? Картины прекрасного будущего переполняли голову Сэрры, весь день она делала все невпопад, и все валилось у нее из рук. Она самыми страшными клятвами поклялась мужу хранить все в тайне, но клятвы, так она поняла слова Ильяша, конечно, не могли распространяться на близких родственников и пару подруг, которым она верила как самой себе, и даже больше. Да и сборы в такую важную поездку неизбежно предполагали общение со множеством самых разных людей. Нужно было сходить на базар: не только купить еды, но и кое-чего из одежды для Ильяша – не мог же он оборванцем заявиться в ханскую ставку. Разумеется, на том же базаре нужно было выяснить, что происходит в округе, нет ли какого воровства и безопасны ли сейчас дороги. Нужно было отвести лошадей к кузнецу: без новых подков клячи совершенно точно не выдержали бы такого дальнего пути. Одним словом, к вечеру уже мало кто в поселке не знал о том, что в клетку старого Ильяша попала важная московская птица, и что вскоре эта птица вместе с самим Ильяшем полетит прямиком в ханскую ставку. К ночи воображение Сэрры разыгралось особенно сильно, она никак не могла успокоиться, и проворочалась почти всю ночь без сна. Поэтому она и услышала первой стук копыт у ворот в предрассветный час. Как ни рано вставали обычно в их доме, нежданные гости явились еще раньше, и смогли застать семейство Ильяша врасплох. Вслед за стуком копыт и тихим ржанием, раздался свист, от которого душа Сэрры окончательно ушла в пятки. Свист означал, что на скромный караготский двор пожаловали очень высокие гости. Впрочем, унижаться до того, чтобы зайти через низенькую калитку на заросший травой и засыпанный хламом двор Ильяша эти гости не собирались. Наоборот, услышав свист, оба супруга вскочили со своей лежанки и начали в жуткой суете и спешке натягивать на себя одежду невпопад, первое, что попадалось под руку. Поскольку полный караготский наряд, даже повседневный, состоял из огромного числа предметов и был очень сложен, одевание грозило затянуться и прогневать страшных гостей. Поняв это, Ильяш махнул рукой и выскочил на улицы в том, что уже успел надеть, в каких-то портках и простой рубахе. По дороге он от души обругал супругу и двинул ей хорошенько в бок, обещав, если Бог сохранит ему жизнь, добавить после еще. Супруга в обычное время не оставила бы такие вольности без ответа, и бок главы семьи пострадал бы не меньше, но сейчас она была так подавлена, что только ойкнула и забормотала какие-то совсем излишние в данную минуту оправдания. Слышал свист и Иван. Он испытал при этом еще меньше радости, чем Сэрра и ее муж, и успел в который раз за последние пару дней подумать, что теперь-то уж ему точно конец. Вместо спокойного путешествия на телеге Ильяша, ему предстояло попасть в жестокие руки своих извечных врагов. Даже если дело примет не худший оборот, и его голова не будет через несколько минут валяться в ближайшем арыке, поездка обещает теперь мало приятного, зато наверняка будут в ней и аркан, и кнут, и пытка жаждой.
Между тем, четыре всадника, холодные и невозмутимые как статуи, спокойно ждали на улице. Только конь одного из них немного приплясывал, другие же стояли тихо, подчеркивая спокойную силу своих хозяев. Это были прекрасные белоснежные скакуны турецкой породы, изящно и богато наряженные и украшенные. Также роскошно были одеты и сами всадники: их яркие одежды и дорогое оружие явно не предназначены были для изнурительной скачки в степи или коротких, безжалостных стычек с казаками или польскими волонтерами. Этим ранним утром к Ильяшу приехал сам сераскер той области, где находилась деревня караготов, носитель титула султана – представитель правящего рода крымских Гераев. Появление такой высокой персоны в грязной и бедной деревне, к тому же населенной иноверцами, было событием не рядовым. Одет вельможа был даже роскошнее своих спутников, в одежду и доспехи степняков, но отличающиеся особым богатством, яркостью красок и тщательностью рисунков. Сабля и саадак его были украшены драгоценными камнями и золотым шитьем. Лицо его представляло необычную смесь восточных и южных черт, свойственную вообще внешности крымской знати. Южные черты, пожалуй, преобладали, и только иногда, глядя на миндалевидные, почти греческие глаза вельможи, и слегка выдающиеся скулы, можно было увидеть тень монгольского прищура его полудиких предков, пришедших столетия назад из далеких забайкальских степей. Но предки эти предпочитали своим невысоким коренастым соплеменницам греческих, армянских и черкесских красавиц, которых они нашли в покоренном Крыму, и к семнадцатому столетию христианской эры кровь их почти возобладала в роде Гераев. Спутники сераскера были не менее примечательны. Как правило, свиту крымского мурзы или бега составляли крымские же татары, иногда ногайцы, но в этот раз его сопровождали три отборных турецких янычара из гарнизона Кафы. Это значило, что судьбой наследника московского престола заинтересовался турецкий наместник, а значит, не иначе, и сам султан. Конечно, за прошедшие несколько часов султан не мог узнать о появлении нового самозванца, но, очевидно, его наместник хорошо знал об интересе османского правителя к такого рода делам – сплетни на рынке были не без оснований. Янычары были одеты по турецкой моде, которая, казалось, еще менее подходила для тяжелого ратного труда, чем наряд сераскера. Их седельные карабины были увенчаны многочисленными завитушками, цепочками и замочками, которые делали их внешний вид особенно впечатляющим, однако вряд ли помогали в бою. То же самое относилось и к лукам, из которых, судя по всему, давно не вылетало ни одной стрелы, разве что на соколиной охоте. Выскочив на улицу и увидев всадников, Ильяш чуть не лишился чувств и едва удержался на ногах. Последнее, впрочем, было излишним, так карагот немедленно повалился на колени и опустил голову вниз, почти касаясь лицом дорожной пыли.
У этой сцены были и другие зрители. С утра, по своему обыкновению, сосед Ильяша Ларих выводил на поле своих рабов. Ларих, кроме того, что спал очень мало и неизменно вставал до рассвета, отличался жадностью, занудством, и его несчастные рабы вынуждены были работать не от рассвета до заката, как все прочие невольники в деревне, а еще дольше. И сейчас они, зевая, покачиваясь от усталости и потирая затекшие от колодок руки, стояли около поля. Все трое прекрасно могли уже и с закрытыми глазами выполнять свои обязанности: дюжий Василий таскал небольшую борону между рядов недавно высаженных кустов табака, а Ерошка с Остапом занимались прополкой и выносом сорняков с поля. Тем не менее, Ларих считал своим долгом каждое утро выходить на поле вместе с ними, и подробно объяснять каждому, что же именно ему следует делать. Хозяин был до того увлечен рассказом, а работники были настолько замотаны тяжелой и однообразной работой и настолько отуплены пекущим день-деньской голову солнцем, что даже не заметили приезда сераскера со свитой. Когда же татары свистнули, вызывая хозяев на улицу, все четверо обернулись, да так и застыли надолго со смесью любопытства и страха на лице, боясь пошевелиться.
Один из турок – сераскер не снисходил до разговора с караготом – коротко приказал что-то Ильяшу. Тот бросился во двор и забежал в пристройку, где жил Иван. Тот уже был одет и готов к дороге. Скипетра нигде не было видно и, как ни оглядывал Ильяш фигуру Пуховецкого, он никак не мог понять, где тот скрывает караготскую реликвию. Одежда Ивана была мешковата и изобиловала всевозможными складками, в одной из которых, вероятно, царский сын и хранил свой знак власти.
– Отдай, зачем он тебе там? – умоляюще зашептал Ильяш, тряся Ивана за грудки. – Отдай!
Иван только усмехнулся и, отстранив карагота, решительно направился к выходу. Тот бежал за ним что-то приговаривая и хватая Пуховецкого то за рукав, то за кушак, но тот, казалось, не замечал Ильяша. Мысли его были уже далеко от убогого домика и этого заросшего травой двора. Отдавать ему скипетр Иван не собирался, тем более, что никакой власти теперь Ильяш над ним не имел – у Ивана появились новые, куда более могущественные хозяева. Из двора можно было выйти двумя путями: через маленькую, вкривь и вкось сколоченную калитку, или через каменные ворота, которыми никто и никогда почти не пользовался в силу их большого неудобства. Ворота эти, как и стена, как и яма, в которой сидел Пуховецкий, были построены задолго до появления в этих краях караготов, татар и тем более турок. Прекрасно сложенные и обтесанные камни образовывали что-то вроде коридора, завершавшегося красивой аркой – узкого, невысокого, и довольно темного даже днем. Иван смутно припомнил, как в училище им рассказывали про то, как язычники-римляне на больших каменных аренах травили дикими зверями христиан и устраивали прочие непотребные игрища. Он подумал, что, возможно, именно через такие ворота выходили древние мученики на арену. Мысль эта ему пришлась по душе, и он направился не к привычной маленькой калитке, а к воротам. Под их сводом сейчас было особенно темно и веяло могильным холодом. Именно здесь Иван особенно ясно почувствовал, насколько трудное испытание готовит ему судьба, и сердце его сжалось. Захотелось развернуться и уйти, убежать, спрятаться… Но Пуховецкий взял себя в руки, решительно откинул корявую перекладину, служившую запором ворот, и, держась с большим достоинством, вышел на улицу. Здесь его еще раз обдало холодом при виде богато одетых всадников. На татар и турок он привык смотреть сквозь прицел своей пищали, но, конечно, не на таких живописных. Поначалу у Ивана даже мелькнула мысль, а не сам ли хан за ним пожаловал: внимание таких высоких персон было лестным. Игра завязывалась серьезная, и облик всадников лишний раз это подтверждал. Пуховецкий решил не падать ниц и вообще – держаться с достоинством, подобающим царскому сыну. Если всадники присланы убить его, то, сколько не валяйся в уличной пыли, смерти не избежать. Если же они действительно хотят отвезти его к хану, то до прибытия в Бахчисарай с его головы и волосок не упадет, да и обращаться с ним станут, скорее всего, сносно.
– Благослови Бог, боярин! – обратился Иван к сераскеру – Хороша ли была дорога?
Татарин брезгливо сморщился и отвернул высокомерное лицо в сторону. Он и сам еще не определился, как ему держаться с Иваном. Конечно, этот раб и гяур заслуживал смерти не только за попытку заговорить с представителем рода Гераев, но просто и за недостаточно почтительный взгляд в его сторону. Даже саблю свою не стал бы в другое время пачкать сераскер, а приказал бы одному из нукеров снести наглому рабу голову. Но почему-то, Аллах ведает почему, этого лживого червяка ему велели беречь как большую ценность, и доставить хану в целости и сохранности. Ни один разумный человек не мог всерьез считать этого оборванца царевичем, думал сераскер, но, похоже и хан, и турецкий наместник считают его важной картой в своей колоде. А заглядывать в карты таким людям лишний раз не стоит, ударом подсвечником можно не отделаться. Надо просто выполнить свою службу, какой бы странной она не казалась. Даже если нужно посреди ночи покинуть теплую постель молоденькой наложницы и куда-то скакать по ухабистым дорогам да по грязным гяурским деревням, и к тому же не со своими верными людьми, а с этими турецкими павлинами. Служба есть служба. И все же разговаривать с этим скотом было выше сил сераскера. Он неопределенно махнул рукой с зажатой в ней плетью и отъехал немного в сторону, словно показывая, что ничего против Ивана не имеет, но общаться с ним предоставляет своим подчиненным.
Но испуг и подавленность Пуховецкого сменились, как часто с ним бывало, воодушевлением и лицедейским порывом. Игра вдруг захватила его полностью, а в таких случаях Иван бывал неудержим. Он расправил плечи, смерил знатного татарина взглядом и произнес:
– Не такой встречи ждал я от посланца брата моего, перекопского царя. Разве так его послов на Москве принимают? Разве выгоняют ночью со двора, да так что и одеться толком нельзя? Да еще и слова приветного не сказав. Смотри же, неучтивый слуга, как бы…
Закончить Иван не успел: сераскер тихо сказал что-то одному из янычар, и тот огрел Пуховецкого плетью, да так, что ноги царевича подкосились и он, стиснув зубы и вскрикнув, осел на дорогу. Предел ивановой свободы и сераскерова терпения был, таким образом, обозначен. Иван, все же в душе был доволен тем, что вывел заносчивого татарина из себя, а к плети ему было не привыкать, бивали его и посильнее. Он не торопясь поднялся на ноги и принял вид оскорбленного достоинства, но, в то же время, показывая, что готов с христианским терпением принимать свою судьбу и не противиться воле своих мучителей. Только сейчас он заметил, что совсем рядом с ним в дорожной пыли, как куль тряпья, лежал ниц дрожащий Ильяш.
– На лошади держаться можешь? – на ломаном татарском языке поинтересовался один из турок, а затем повторил вопрос на еще более ломаном русском. "Да получше тебя, татарва" – подумал Иван, и кивнул головой. Турок указал на коня, которого всадники привели с собой в поводу. Лошадь была белая, и почти такая же красивая и породистая, как и другие в свите мурзы. Сердце Ивана, заядлого наездника, севшего в седло впервые трех лет отроду, поневоле радостно забилось. Как ни грустил он по уютной телеге Ильяша, а на такой красавице прокатиться – тоже совсем не грех. Пуховецкий лихо, одним, почти незаметным движением, вскочил в седло и молодецки оглядел татарина и турок – смотрите, мол, каков? Тут же раздался свист двух арканов, которые, как железные обручи бочку, стянули Пуховецкого так, что он едва не лишился чувств от неожиданной боли и невозможности вздохнуть. Сделали это турки так же стремительно и лихо, как Иван вскочил в седло. Качаясь из стороны в сторону как кукла, Пуховецкий мотал в головой, пытаясь прийти в себя и хоть как-то удержаться на лошади. Путешествие в таком беспомощном и унизительном состоянии далеко не обещало того удовольствия, какого ожидал от него Иван еще минуту назад. Проклятые турки, к тому же, пришпорили коней, Ивана зашатало еще сильнее, и весь караван быстро скрылся в туче поднятой копытами пыли. На дороге же остался лежать Ильяш, который от горя и досады катался с боку на бок, лупил кулаками землю, бился об нее головой и рвал свои жидкие волосы. Со двора на него испуганно смотрела Сэрра: она и хотела, и боялась подойти к своему безутешному супругу. Только Ларих и его рабы, выйдя из оцепенения, бросились к Ильяшу.
Глава 5
Пятерка всадников, между тем, быстро неслась по ровной дороге, которая вела из караготской деревни в главный город округи. Начинавшееся утро было прекрасным: показавшееся из-за горизонта солнце освещало аккуратные деревни с белыми домиками, покрытыми черепичными крышами и утопающими в зелени фруктовых деревьев, которые росли здесь безо всякой заботы, но, несмотря на это, отличались красотой и обильно плодоносили. Деревни переходили одна в другую, и казалось, что люди не оставили незаселенным ни одного клочка этой благословенной земли. Час был ранний, и на дороге никого почти не было, да и те прохожие, что собирались по каким-то свои делам, предпочитали скрыться за углом, завидев грозных всадников. Иван кое-как приспособился к тому необычному положению, в котором ему довелось путешествовать, и красота утреннего часа радовала и его. Вот показались на горе развалины древней крепости, которую кто-то из многочисленных и разноплеменных крымских владык когда-то, несколько сот лет назад, построил для защиты от столь же многочисленных и разноплеменных незваных гостей его богатых владений. Полуразрушенная, поросшая плющом и другими вьющимися травами, крепость и сейчас была красива, и даже грозна. На путников смотрели остовы трех мощных башен, частью разбитых вражескими пушками, частью развалившихся под действием времени. Были внутри и руины каких-то других, более мирных строений, которые, в основном, были почти полностью разобраны жителями окрестных деревень на кирпичи – могучие валуны крепостных башен для этих целей подходили мало, что и продлило их жизнь. Ивану показалось, что внутри цитадели промелькнули развалины чего-то вроде польского костела или кирхи, очень изящной постройки.
Оставив позади руины крепости, дорога вынесла Пуховецкого и его охранников на возвышенное и обрывистое морское побережье. У Ивана, никогда прежде не видевшего этих мест, захватило дух от этого величественного зрелища. Казалось, он на крыльях взмыл в небо и с высоты птичьего полета видел волны, прибрежные скалы и лепившиеся к ним маленькие домики. Ветер на этой возвышенности был сильнее, чем на равнине, отчего Ивана стало шатать в седле, и он едва не свалился с лошади. Ему придали устойчивости, основательно сжав арканы с двух сторон, да так, что у Пуховецкого потемнело в глазах и стало совсем не до обозрения природных красот. Третий янычар хотел было поддать ему плеткой по спине, но почему-то передумал. Возможно, великолепие прибрежных скал и на него подействовало умиротворяюще.
Наконец, вдали показались окраины города, и по мере приближения к нему на пути у всадников попадалось все больше и больше людей. В основном это были крестьяне, татары и греки, ехавшие на городской рынок. Везли они самую разнообразную поклажу, но в основном зерно и соль. Крестьяне ехали с благодушным видом и, повстречав другую повозку, обменивались с ее хозяевами приветствиями и шутками. Было заметно, что многие из них, особенно греки, несмотря на ранний час основательно приложились к бурдюкам с отличным местным вином, а может быть просто не отошли от вчерашних посиделок. На одной из повозок красовалась и вовсе необычная поклажа: садовые и полевые цветы самых разных цветов, красивые и необыкновенно душистые. "Вот же татарва! Все продадут" – не без зависти, удивился про себя Иван. Когда всадники поравнялись с возом, его хозяева, несмотря на изрядно жаркое уже солнце укутанные с головой в несколько слоев одежды, хотели броситься ниц перед знатным мурзой, однако тот жестом остановил их. Он не торопясь подъехал к возу, взял с него несколько цветом и с наслаждением вдохнул их аромат. Суровое, гордое лицо его смягчилось, он улыбнулся и сказал пару слов крестьянам. Те робко улыбнулись в ответ и почтительно что-то ответили. Насколько смог понять Иван, сераскер обыгрывал свое забавное служебное путешествие. Судя по многократно повторенному слову "хани", он сказал что-то вроде "Везу царя московского к царю крымскому". Неизвестно, способны ли оказались крестьяне по достоинству оценить шутку мурзы, но то, что вельможа был в хорошем расположении духа, они восприняли с явным облегчением. Цветы сераскер отдал одному из янычар, который принялся неумело и немного испуганно запихивать их в свою седельную сумку, а сам поехал дальше все с тем же умиленным выражением лица. Мысли его явно были так далеко, что он даже перестал бросать на Пуховецкого полные отвращения взгляды и, как будто невольно, хвататься за богато украшенную рукоятку своей плети.
Путь в город лежал через невольничий рынок, один из самых больших в Крыму. Иван раньше почувствовал, чем понял, к какому месту они приближаются. Первый, кого они встретили, был мурза со свитой, состоявшей, в отличие от сопровождения сераскера, из обычных степных татар: коренастых, до черноты загоревших и плосколицых, одетых в запыленные грубые одежды из овечьих шкур. На поясе у них висели кожаные веревки, предназначенные для связывания невольников. Сам мурза был одет побогаче, но с великолепием сераскера и его спутников никакого сравнения его наряд и вооружение не выдерживали. Сам он был толст и усат, и черты его лица также выдавали степное происхождение мурзы. Он с почтением приветствовал сераскера, а простые татары даже спрыгнули с лошадей и поклонились так низко, как только смогли. Мурза и сераскер перекинулись несколькими фразами – слишком быстро, чтобы Иван мог разобрать. После этого мурза подъехал поближе к Пуховецкому и начал с брезгливым любопытством его рассматривать. Его спутники также начали оценивающе разглядывать Ивана. Казалось, они едва удерживались от того, чтобы начать его ощупывать, смотреть зубы, как то следует делать при покупке раба. Иван не остался в долгу, ответил им не самым уважительным взглядом, а потом исхитрился, и сложил пальцы в том знаке, который низовые обычно показывали татарам при встрече. Мурза, увидев это, даже схватился за рукоять своей плети, но, вероятно, слова сераскера о Пуховецком не располагали к тому, чтобы пускать ее в ход. Бросив на Ивана сердитый взгляд и что-то пробормотав, он отправился своей дорогой дальше. Нукеры последовали за ним.
Сам Иван почти не помнил своего пленения, не помнил он и того, как оказался в рабстве. Раненый в обычной степной стычке совсем рядом с Крымом, он лишился сознания, и какой-то, вероятно небогатый, татарин или ногаец закинул его на свою лошадку и забрал с собой. Более состоятельный житель ханства и не соблазнился бы на ту непривлекательную добычу, которую представлял собой Пуховецкий. Весь израненный, к тому же и не молодой – почти тридцатилетний – казак был сомнительной ценностью на невольничьем рынке. Дальнейшее Иван помнил еще хуже: истекая кровью, мучаясь о жары и жажды, он большую часть времени находился без сознания, и хорошо начал помнить себя лишь с тех пор, как оказался у Ильяша. Только сам Ильяш мог бы объяснить, зачем он купил Пуховецкого. Лишь свойственное караготу сочетание добродушия, непрактичности и купеческого чутья могло подсказать ему такую спорную со всех точек зрения мысль. Тем не менее, Ильяш заплатил за полумертвого Ивана немалую сумму, не без труда перевез его в свое селение, и с тех пор терпел все его выходки. Покупать взрослого казака в Крыму считалось делом более чем сомнительным, даже опасным. Как говорится, визгу много, а толку – мало: или сбежит, или устроит какую-нибудь пакость. И вот сейчас Иван впервые видел невольничий рынок во всей его красе.
Главное, что могло тут поразить непривычного наблюдателя, была обыденность всего происходящего. Не было тут ни слез, ни жестокости, ни даже страха. Все занимались своим делом: купцы продавали, покупатели – покупали, а продаваемые стремились к тому, чтобы оказаться у хороших хозяев. Сначала Иван увидел с десяток казаков, вероятнее всего, товарищей из одного куреня, которые стояли рядом и деловито осматривались, как будто желая отыскать самим себе покупателя, который бы им подошел. Меньше всего им хотелось оказаться на турецких галерах, затем они хотели бы избежать работы на полях и бахчах. Поскольку турки в этот день еще не посещали рынок, задачей казаков было найти самим себе покупателей как можно быстрее. Самой вероятной их судьбой было отправится на перекопский ров: они до сих пор не оказались там лишь потому, что вся жизнь полуострова была уже много лет расстроена непрекращающейся войной, и целая ряд случайностей привела их на этот рынок. Захватившие их татары в другое время, не долго думая, отправили бы их к перекопскому бегу и получили полагающуюся в таких случаях мзду, но ор-беги был в то время далеко от Крыма, почти в самой Польше, и татары, которым нужно было как можно быстрее присоединиться к своей орде, сбыли запорожцев по дешевке первому попавшемуся торговцу, и умчались в пыльную степную даль. Казаки же вовсе не походили на рабов, держались уверенно, даже нагло, а их временный обладатель старался пореже попадаться им на глаза и мечтал поскорее от них избавиться. Мало-помалу, запорожцы становились почти хозяевами рынка. Маленькие дети, рабы и свободные, как стая пчел крутились вокруг казацкой ватаги и готовы были выполнить любое ее приказание, а в силу своей многочисленности и неуловимости это писклявое войско представляло большую силу. Казаки же подкручивали чубы и насмешливо окидывали взглядом всех вокруг.
Затем Иван увидел женщин. Нет, это вовсе не были райские гурии: это были, в основном, пожилые крестьянки, иссушенные степными ветрами и непосильным трудом. Некоторые худощавые и почти тощие, другие, несмотря на изнурительные недели плена, чересчур дородные, но все почти бронзовые от загара и одинаково покорные своей участи. Они были опытны, а опыт подсказывал им, что батрачить ли на польского пана, или на турецкого агу – разница невелика. Кто знает, может быть далекий их владыка окажется и добрее, и снисходительнее прежнего – во всяком случае, каждая именно на это и наделялась. Пробудить же похоть они не могли даже у проведшего много месяцев в плену Ивана, который в последнее время начал терять спокойствие, просто услышав слово "женщина".
Красивые и молодые бабы и девки, как и некоторые юноши, продавались в неказистом здании, стоявшем неподалеку. Приземистое, с соломенной крышей, оно никак не выдавало драгоценностей, хранящихся внутри него. Тем не менее, состоятельные покупатели могли легко проникнуть внутрь, осмотреть товар и даже, в некоторых разумных пределах, ознакомиться его прелестями. Рыночную босоту и шваль туда не пускали, но любой уважаемый житель города и округи мог ознакомиться с поступившими в продажу новинками. Иван увидел богатого грека, с довольным видом выходившего оттуда с двумя закутанными во множество тряпок существами: их пол, возраст и дальнейшее назначение оставались неясными.
Дети же оставались детьми: они бегали, хихикали, дрались, и мило улыбались всем, проходившим мимо взрослым. Покупали их редко, так это вложение денег было слишком ненадежным: ребенок, даже самый милый и здоровый, мог умереть в любой момент, тем более в этих непривычных краях. Иван видел, как мальчишка лет четырех с доверчивой улыбкой показывал пожилому прохожему пригоршню ракушек и камушков, которые он успел с утра насобирать. Тот с большим интересом осмотрел сокровища мальчугана, потрепал его по белобрысой голове, и отправился дальше. Мальчик с надеждой посмотрел с минуту в его сторону, пожал плечиками, а затем принялся вновь играть с друзьями.
Тяжелее всего приходилось подросткам. Достаточно взрослые, чтобы понимать происходящее, но недостаточно зрелые, чтобы смириться с ним, они были самыми мрачными обитателями невольничьего рынка. С большой надеждой смотрели они на казаков, но те или прогоняли их, или привлекали в качестве чуров – бесправных своих прислужников. Взгляд Ивана сошелся с глазами девочки, а может и девушки, лет четырнадцати. Рыженькая, худая, не слишком красивая, но и не отталкивающая, она стояла в стороне от сверстников и вся дрожала, словно осина. Большие зеленые глаза ее не выражали ни страха, и никаких других чувств, но они выхватили из тюрбанной и фесочной пестрой толпы русые кудри Ивана и с недоумением, казалось, спрашивали его: правда ли, что она оказалась здесь, а не у мамки с тятькой на хуторе? Неужели ей жариться теперь на крымском солнце, пропалывать бахчу и заплетать косы татарским дочкам? И неужели не Петро, соседский сын, ее любимец, а черный от солнца жилистый татарчонок, а может и пожилой грузный татарин, станет ее первым любовником? Неужели она умрет через три или четыре года, и ее, слегка прикопав, оставят гнить на пустыре, рядом с ее, успевшими родиться, детьми? Ивану оставалось лишь отвернуться от этого настойчивого взгляда.
По счастью, всадники быстро миновали невольничий рынок, и въехали на рынок обычный – шумный крымский базар. Как ни было там тесно, но при виде сераскера с его свитой все обитатели рынка куда-то исчезали и спрятались, и вся кавалькада ехала по пустому рыночному ряду, где вилась только пыль в солнечном свете. Благодаря этому Иван мог подробно рассмотреть все изобилие товара, лежавшего, висевшего и нагромождавшегося кучами в многочисленных лавочках. В том ряду, по которому они ехали, торговали в основном вином, водкой, медом и другими напитками. Иван с вожделением разглядывал большие пузатые кувшины с крымским и турецким вином, бутыли с горилкой и фруктовой водкой, кадушки, из которых исходил ни с чем несравнимый аромат свежесваренного меда. Янычары неодобрительно покачивали головами, видя такое вопиющее нарушение магометова закона, а сераскер тоскливо поглядывал на все это изобилие, казалось, мечтая всей душой поскорее отделаться от странной и скучной работы, что выпала сегодня на его долю, и приложиться от души к пиале ароматного, немного разведенного водой вина. Тяжелое чувство, охватившее Ивана на невольничьем базаре, постепенно оставляло его: жизнь не может не быть прекрасна, думал он, пока есть на свете инкерманское вино и приправленный травами хмельной мед.
Тем временем, торговцы и посетители рынка, поняв, что появление мурзы и его свиты не несет им беды, стали возвращаться к свои занятиям. Вновь раздались призывные крики и поднялся весь обычный рыночный шум. Вдруг вдалеке, среди татарских, греческих, армянских, турецких и Бог знает каких еще лиц и одеяний, Иван увидел двух самых настоящих москалей. Это были начальные ратные люди, не слишком высокого, но и не низкого положения. Кафтаны красного сукна, сапоги и перчатки их были простые, дорожные, однако очень добротные и сравнительно новые, шапки, которых, несмотря на припекающее солнце, москали и не думали снимать, были щедро оторочены мехом. У каждого на поясе висело по сабле и пистолету, не отличавшихся той показной роскошью, что оружие сераскера и янычаров, но весьма недешевых, вероятно, европейской работы. У одного из них, совсем молодого, светлые кудри бурно выбивались из-под шапки, но усов и бороды у него почти не было. Его спутник был значительно старше, хотя очень сложно было сказать, сколько именно ему лет. Он был брит наголо, однако борода его – окладистая и тщательно расчесанная – была просто на зависть. Лицо его, суровое, с резкими складками и большим прямым носом, было украшено парой сабельных шрамов, которые сейчас особенно выделялись на его побагровевшей от жары коже. Москали деловито прогуливались по рынку, оценивающе осматривали разные товары, никогда не отказывая себе в том, чтобы взять основательно чего-нибудь на пробу. На всех окружающих они глядели высокомерно и с некоторым ехидством, как могут глядеть только московиты, облеченные властью или выполняющие важное царское поручение. Шли они по середине ряда, никому не уступая дорогу, при случае поддавая плечом замешкавшимся на их пути. Им все это сходило с рук, и было заметно, что обитатели рынка опасаются эту парочку почти так же, как и сераскера со товарищи. Наконец, служивые, вероятно, заскучав, решили поразвлечься уже вовсе сомнительным способом. Они попросили одну из торговок, миловидную гречанку, показать какой-то товар, лежавший на земле возле ее лавки. Когда бедная женщина нагнулась, чтобы поднять товар, москали провернули трюк, который, судя по ловкости исполнения, был у них неплохо отработан. Молодой, уперев руки в боки, закрыл собой от взглядов окружающих торговку и своего товарища, а тот, воспользовавшись этим, ухватился как следует за скрытую бесчисленными юбками, но все же весьма привлекательную заднюю часть гречанки. Пуховецкий в очередной раз подивился про себя, до чего же это грубый народ. Гречанка испуганно закричала красивым низким голосом и, разогнувшись, от души заехала по голове обидчику какой-то тыквой или репой, которую ей и пришлось поднимать с земли по просьбе взыскательных покупателей. Удар был хорош: даже дюжий москаль изрядно пошатнулся и охнул. Тут чаша терпения обитателей рынка, наконец, переполнилось, и они бросились на помощь женщине, вооружаясь по дороге чем под руку подвернется. Москали, однако, и не думали никуда бежать, и намеревались дать бой. Они встали спиной к спине, вытащили из ножен сабли и принялись с большой ловкостью и скоростью вертеть ими в воздухе, избегая, однако, задевать нападавших. Торговцы, видя явное военное превосходство своих невежливых гостей, стали отступать, а московиты чувствуя, что в битве близится перелом, напротив, перешли в наступление, вертя саблями с еще большей скоростью и, наконец, обратили противника в бегство. Тут уж они сами ударили на врага. Отступавшие торговцы расталкивали и давили своих же товарищей, шедших им на помощь, опрокидывали товар и сами лавки, истошно кричали на всевозможных языках – одним словом, базар стремительно погружался в полный хаос, который распространялся с удивительной скоростью, и вскоре начал приводить в смущение даже окраину соседнего невольничьего рынка. Сами москали, между тем, куда-то пропали. Ивану не довелось увидеть развязки этого захватывающего зрелища, так как всадники быстро удалялись от рынка. Сераскер и янычарами с большим раздражением смотрели на бесчинства москалей, качали головами и цедили сквозь зубы ругательства, однако задержаться в нарушение приказа, или, тем более, потерять в этой кутерьме Ивана, они себе позволить не могли. На нем же они и выместили свою злость, так сдавив Пуховецкого арканами, что тот почти потерял сознание. Затем, с досадой, до крови пришпорив коней, они умчались вдаль, и базар вскоре скрылся из виду.