Полная версия:
Чужой среди своих 2
– Посмотрим, – киваю с деланным спокойствием, – а пока смотреть будем, как раз успокоимся, и мысли в порядок приведём. Что, как… сейчас, в конце концов, не тридцать седьмой год!
– Разве? – едва заметно усмехнулась мама, вставая с табуретки, и я улыбнулся в ответ, разом став слабее от нахлынувшего облегчения. Шутит… и это значит, что всё хорошо…
– Достань, пожалуйста, тот чемоданчик, – попросила она, – Да, фанерный…
Открыв его, она закопалась в документы, перебирая бумаги одну за одной, откладывая их в сторонку, раскладывая по стопкам и снова тасуя. Особой логики в её действиях не видно, а так… будто карточную колоду бездумно тасует.
– Ма-ам…
– Да? – рассеянно отозвалась она, отрываясь от бумаг.
– Давай сперва чай попьём, – мягко предлагаю ей, – с мятой!
– С мятой? – она непонимающе поглядела на меня, на бумаги в руках… – Да, надо успокоиться!
Выплеснув старую заварку в помойное ведро, и наскоро ополоснув чашки и чайничек, я снова разжёг примус и закопался в мешочки с сухими травами. Мама, не в силах, по-видимому, сидеть на месте, начала помогать мне, и в четыре руки мы быстро закончили, усевшись за столик во дворе.
Именно во дворе, а не во времянке, и это почему-то очень важно мне. Не назло противной бабке, у которой мы вроде как отвоевали территорию… хотя, наверное, какая-то толика самоутверждения имеется, не без этого.
Но больше, и намного, просто от нежелания прятаться в полутёмной комнатушке, сырой, пахнущей плесенью, трухой и мышами. Не знаю, как у мамы, а у меня, после того, как забрали отца, времянка навевает какие-то нехорошие тюремные ассоциации. Чёрт его знает…
– Орёт что-то, – прислушавшись к воплям домохозяйки откуда-то из глубин дома, констатировал я, откусывая пряник и подбирая с подола рубахи кусочки осыпавшейся глазури.
– Да уж… – обронила мама, беря чашку и тут же ставя её назад, чтобы не расплескать кипяток дрожащими руками, – своеобразная женщина.
– Не ругайся! – погрозил я ей пальцем.
– Но я и не… – начала было мама, удивлённо округляя глаза.
– Но подумала! – перебиваю её, и вижу на губах слабую улыбку, от которой хочется орать от радости.
Не обращая внимания на вопли хозяйки, пьём чай и говорим о всякой ерунде. Здесь, в Подмосковье, снабжение много лучше, чем в нашем посёлке, и казалось бы, мелочь… но какими же, оказываются, вкусными, могут быть свежие, не зачерствевшие в прошлом году пряники, и баранки, не пахнущие мышатиной!
– … разные категории снабжения, – рассказывает мама то, что, в общем-то, уже известно мне, но не перебиваю – пусть о чём угодно говорит, лишь бы говорила!
Замолчав, мама склонила голову, с недоумением вслушиваясь в нарастающий шум, и я, поставив на стол чашку и отряхнувшись от крошек, пошёл к калитке, желая выяснить, что же там происходит?! Я уже почти взялся за ручку, как калитка, распахнувшись внезапно, сильно ударила меня по предплечью, по самой косточке, до слёз!
– А-а! – сильные руки вздёрнули меня за грудки, поднимая вверх, и физиономия, густо и неровно поросшая седой щетиной, выплюнула мне в лицо, – Вот ты где, пащенок?! Сбежать хотел?!
Ничего не понимая, вздёрнутый наверх так, что едва касаюсь дорожки носками кед, и почти задушенный собственной рубашкой, с оторопью гляжу на высокого, мощного старика, выплёвывающего мне в лицо оскорбления пополам со слюной.
– … жидёнок чёртов, думал…
Прорычав что-то, старик встряхнул меня, буквально волоча дальше, во двор. А толпа деревенских за его спиной наступает с лицами такими суровыми и решительными, что у меня сама собой вылезла мысль о, мать его, погроме!
Страх… липкий, обволакивающий, мешающий думать и действовать…
… а потом какой-то тучный, немолодой мужчина с нездоровой одышкой и багровым лицом, шагнул к маме, встающей из-за стола, и ткнул её в лицо растопыренной пятернёй.
Слабость и страх прошли, накатило холодное, яростное бешенство, и вспомнилось всё, чему меня когда учили!
Сцепив руки в замок, я с силой подал их вверх, и давление на ворот резко ослабло, но сил у меня, очевидно, недостаточно, да и пальцы у этого… клещи, а не пальцы!
Да и вообще, какой он, к чёрту, старик! Руки узловатые, мозолистые, в несмывающемся мазуте и с чернотой под заскорузлыми ногтями, но никаких морщин… и они уже снова смыкаются на моём горле[7]!
Сложенными клювом пальцами бью в ямки меж ключиц – так сильно, как могу… а могу, очевидно, не очень! Поэтому, не жалея, отвожу ослабевшие руки агрессора в стороны и с силой бью сложенными лодочкой ладонями по волосатым ушам.
Он согнулся, а я, помня о том, что нельзя оставлять недобитых врагов, хватаю его обеими руками за грязную шею и изо всех сил, по всем правилам тайского бокса – коленом в лицо! Н-на!
Оттолкнув его ногой, хватаю со стола нож, и бью того, багроволицего, закруглённой рукоятью под мясистое ухо. Нокаут! Но пока он падает, не жалея, добавляю в голову носком кеда – как могу… а могу, к сожалению, не очень!
Тут же, развернув нож от себя, полосую воздух металлом, и налипшие на нём крошки и повидло, право слово, выглядят ничуть не смешно!
– Вот этот! – визжит бабка с крыльца, тыча в меня пальцем, – Вот он! Вот они! Я! Я сразу увидела, что они не наши! Сразу!
– Не подходи, с-сука… – слушаю её кусочком сознания и полосую перед собой воздух, видя перед собой не людей, а – массу…
Колышащееся, аморфное нечто, и в этом нечто изредка появляются лица обычных стариков и старух, немолодых деревенских мужчин и женщин. Люди… но не сейчас! Сейчас это – нечто хтоническое, страшное…
… и у меня, из глубин, навстречу такое же хтоническое, страшное…
– Не подходи!
Крепкий парнишка лет семнадцати, с пробивающимися усиками и прыщами протолкался через толпу, и, встав в низкую борцовскую стойку, попытался упасть мне в ноги. Н-на! Коленом в лицо – навстречу, локтем по затылку – как точку в споре, и тут же черчу лезвием ножа перед глазами какого-то решительного идиота…
– Не подходи!
– В Кагэбэ их надо! – пуча глаза, истошным, срывающимся фальцетом орёт бабка, подхватывая стоящий в углу крыльца грязный веник, и тыча им в нашу сторону, как маршальским жезлом, – На опыты! Я таких вражин сразу вижу, я их в тридцатых пачками, десятками! В овраг! Мужик у них за главного, я сразу увидела, сразу позвонила! Сигнализировала!
– … уголовники какие-то! – шумит толпа.
– Вон, с ножом, попробуй такого… – раздаётся откуда-то из глубины серой массы.
– А эта, жидовка, ишь, зыркает!
– Милицию позвать, – слышится глас разума.
– На опыты! На опыты! – визжит бабка, тыча в нашу сторону веником и приседая зачем-то, – В Кагебэ! Выкинуть их как есть, без вещей! Я пострадавшая сторона, пусть мне компенсируют! Они, жиды, богатые, у них добра много, а я всю жизнь в колхозе, наломалась! Вот пусть эти жидята…
Дальше она понесла вовсе уж какую-то околесицу про КГБ, опыты, про её бдительность, за которые у неё грамоты, и про то, что раньше за её, бабкину, бдительность, поощряли материально за счёт добра арестованных. Шуметь в толпе стали потише, и, судя по всему, народ стал задаваться вопросом…
– А какого, собственно, хера?! – протиснувшись вперёд, громко озвучил однорукий мужик в вытертом пиджаке.
– Давай, кум… – протянув руку, он помог подняться тому, седому, не понимающему сейчас, что происходит, где он, и наверное – кто он…
Я, колыхнув ножом, чуть отошёл назад, продолжая настороженно следить за народом…
– Ма-ам, – не отрывая от селян глаз, протянул я, – ты как?
– Ох… – она тяжело встал, опираясь на табуретку, и во мне всё заклокотало. С ненавистью проводив взглядом того, багровомордого, которого уже утащили в глубину толпы, я мрачно ссутулился, продолжая слушать всё ещё визжащую бабку.
– В чём есть! В чём есть! – орала та, – А тот, жидёнок, вообще колдун ихний! Меня, старую, проклятиями своими жидовскими, сейчас болит всё из-за нево!
– Ах ты ж в Бога душу мать… – заругался один из стариков, – Это, выходит, мы сюда из-за старухи спятившей?! Ну, Никаноровна, я тебя… Сколько раз зарекался…
Разговаривая о своём, народ развернулся и потёк со двора, и ни извинений, ничего! Под ногами – осколки чашек и чайничка – тех, что ещё от дедушки, которые мама каким-то чудом смогла уберечь.
– Нехорошо… – прошелестел однорукий, остановившись поблизости, – люди к вам поговорить пришли, а вы… Нехорошо.
Селяне ушли, прихватив с собой визжащую бабку, бьющуюся едва ли не в припадке и переругивающуюся разом с доброй половиной толпы. Притом она успевает орать о жидах, которых нужно вот прямо сейчас выкинуть, раскулачить, о том, что ей, старой и заслуженной, наше добро нужнее, и о том, что так будет – по справедливости!
– Я, из-за тебя, ведьмы старой… – взлетает к небу высокий, надтреснутый, совершенно козлиный старческий тенорок.
– … бросила, сейчас сгорит всё! Мужикам-то мне что на поле нести?! Помои у свиней отобрать?! Смолоду ты, Танька, сукой была, а сейчас и вовсе…
– Они не наши, не наши! – взвивается над толпой голос домохозяйки, – Враги! В Кагэбе их на опыты! В овраг!
– Тебя, дуру старую, саму на опыты надо сдать! – срывающимся прокуренным басом орёт какой-то мужик.
– Я! Таких! – не сдаваясь, орала в ответ бабка, – Десятками в овраг! У меня чутьё! Благодарности!
Дальше последовали имена и фамилии тех, от которых у неё были благодарности, и кое-какие из них показались мне знакомыми по старым газетам, в которых сперва клеймили они, а потом – их.
– Кар-р… – вступили в дискуссию растревоженные вороны, с шумом взлетая с близлежащих деревьев, и закружились над толпой, каркая совершенно матерным образом, – Кар-р!
Перепуганные и всполошенные, деревенские собаки впали в совершеннейшую истерику, захлёбываясь и давясь уже даже не лаем, а воем!
– Правление… – это уже на грани слышимости, – страда в разгаре, а ты людей с работы…
– Участкового…
– Кагэбэ! На опыты!
– Дела-а… – только и сказала мама, вслушиваясь, как крики, карканье и лай удаляются прочь.
– Да… дела, – апатично отзеркалил я, с опасливым недоумением вертя в руках нож. Когда это я… а, да… картинки только что произошедших событий ярко всплыли перед глазами, да так, что до озноба!
Толпа эта чёртова… да и сам я, размахивающий ножом и готовый убивать, это… Не хотелось бы повторения, ни в коем разе!
Положив нож на окно, с кряхтеньем поднял стол. Болит, внезапно, всё…
– Как ты? – интересуюсь у мамы.
– Да… – та неопределённо дёргает плечом, но добавляет всё-таки:
– Он не так уж сильно толкнул меня, просто спина… упала неудачно. Я девчонкой ещё, в войну, на стройке спину повредила, и вот, аукается иногда.
Киваю, прикусив губу, и остро жалею, что тогда, ногой вдогонку, слабо приложил багровомордого по голове. Не так уж сильно толкнул… с-сука!
Мама тем временем, забыв обо всём, присела неловко, осторожно гладя осколок фарфоровой чашки, и слёзы – кап, кап…
Сердце рвануло ноющей болью… Для меня разбитые чашки – просто память о дедушке, которого я никогда не видел, а для мамы осколки её прошлого, и теперь – буквально.
Она, тем временем, принялась очень бережно поднимать осколки, заворачивая их в бумагу, и видеть это – ну совершенно непереносимо! Прерывисто вздохнув, заморгал часто, но помогло слабо, и, развернувшись, я пошёл было во времянку.
Ах да, нож… забрав его, снова недоумённо повертел в руках. Я, и… нет, учили, хотя и не слишком всерьёз, а так – для понимания, что вообще можно сделать против человека, вооружённого ножом.
Но вообще, сколько раз у меня возникали конфликты там, ни разу, вот ни единого, не возникало даже мысли применить его. Да даже просто вытащить и обозначить…
Размышляя над тем, стал ли я более взрывным и резким в новом теле, или сыграла ситуация, показавшаяся совершенно безвыходной, я прошёл-таки во времянку и там очень тщательно помыл нож, а затем и протёр от отпечатков пальцев. На всякий случай!
Машинально потерев ноющее горло, зашипел от боли и подошёл к облупившемуся, сильно облезшему зеркалу от хозяйских щедрот, висящему на тронутом ржавчиной гвоздике.
– Неплохо так… – протянул я, разглядывая ссадины, и кровоподтёки, начавшие наливаться багровым. Кое-где проступила кровь и я, вспомнив грязные лапищи душителя, брезгливо поморщился.
– Протереть бы! Где же… а, вот! – Пшикнув пару раз отцовским одеколоном, протёр старым, но чистеньким полотенцем, морщась от боли, а потом долго смотрел на ткань, на которой отчётливо выделялись следы крови.
– Намазать бы чем… – я задумался, припоминая, в каком чемоданчике у нас аптечка, – хотя… к чёрту!
Решив оставить как есть, если вдруг придётся обращаться в травматологию, отшвырнул полотенце и вышел на улицу. Мама, ползая на коленях, всё ещё собирает осколочки… и подумав секунду, я присоединился к ней, потому то какая ни есть, а память…
Собрав, кажется, мельчайшие осколки, мы навели порядок и уселись, не зная, чем себя занять. Состояние… странное, и это мягко говоря. Что делать, куда идти… понятно только, что идти надо, потому что оставаться здесь, после всего, что произошло, это… не то чтобы глупость, а что-то вообще за гранью!
С другой стороны – отец… Несмотря ни на что, у меня теплится надежда, что это какая-то ошибка, что он вернётся… Вот только куда?!
– Ой, бедный… – мама только сейчас заметила состояние моего горла, – сейчас я…
Она подскочила было, но я мягко остановил её, поймав за руку.
– Я уже обработал!
– Да кремом намазать! – всплеснула та руками, – С ним через два дня следов не останется!
– Вот именно… – надавил я голосом.
– А… ну да, – она медленно опустилась на табурет, – действительно… Сильно болит?
– Да… – машинально трогаю горло, – пока не очень.
– Не очень, – усмехнулась она, – вот вечно ты…
– Есть в кого! – парирую я, усмехаясь.
– Туше, – признала мама, и тут же, безе перехода:
– В горле что-то пересохло!
– Чаю? – отозвался я, и, не дожидаясь ответа, встал и принёс металлические эмалированные кружки. У нас есть ещё нормальные чашки, но именно сейчас, кажется, их доставать неуместно.
Мы пили чай и разговаривали о пустяках, а в это время рушились наши судьбы[8]…
Улыбаясь, она едва ли не ностальгически рассказывала, как во время войны работала на стройке, а я, пытаясь уложить в голове совсем ещё девчонку, которая выполняла взрослую норму и считала удачей то, что у неё вообще есть работа и место в бараке, всё отчетливей представлял то страшное время…
… до озноба! Не знаю, смог бы я там…
Разговор наш перебило громогласное покашливание у калитки, потом кто-то трубно высморкался раз, другой…
– Позволите войти? – чуточку гнусаво поинтересовался этот кто-то, и, не дожидаясь ответа, скрипнул калиткой.
Не вставая, подгибаю одну ногу чуть сбоку табурета – так, чтобы можно было сразу вскочить, и краем глаза кошусь на здоровый дрын, притащенный из сарая. Я, если что, умею… и знаю теперь, что если вдруг что, не побоюсь пустить в ход.
– Доброго здоровьичка, – неловко сказал давешний однорукий мужик, останавливаясь у крыльца хозяйского дома, и нервно, буквально на секунду, срывая с потной головы дешёвую, мятую, видавшую виды шляпу.
– Благодарствуем, – сходу беру разговор на себя, обозначая себя взрослым мужиком. В этом времени патриархальность общества, а тем более в селе, выражена очень отчётливо и порой с перекосами.
Ещё в посёлке несколько раз был свидетелем ситуаций, совершенно диких для меня, когда какие-то вопросы решались с «главой семьи», даже если они касались не непосредственно его, а супруги. Женщина, имея формальное (согласно Конституции) право голоса, в некоторых ситуациях считается, де-факто, человеком не вполне полноценным.
Если у неё нет мужа, отца или брата, то за неё, нисколько не сомневаясь в своём праве, какие-то вопросы решает дальний родственник мужского пола, сосед, начальник или просто мужчина старшего возраста. Это заложено очень глубоко, и даже, казалось бы, сильные и независимые женщины, ответственные специалисты и не самые маленькие начальницы, в быту очень часто живут по программе, вшитой в них с раннего детства.
А я, начав разговор первым, показал, что разговор с позиций безусловно старшего и авторитетного у него выйдет.
– Кхм… – однорукий с сомнением посмотрел на меня, затем покосился на мать.
– Слушаю вас, – сухо повторил я, кладя ногу на ногу и чуть склоняя голову набок.
– Кхе… – снова кашлянул однорукий, непроизвольно снимая шляпу и теребя её в руках, разом вспотев.
«– Закоротило» – мрачно подумал я, не испытывая к пейзанину даже толики жалости или сочувствия.
– Люди, значит, поговорить пришли… – проскрипел он несмазанным механизмом, часто моргая и оттягивая нечистый ворот вышитой косоворотки.
– Неужели? – самым светским тоном поинтересовался я, меняя ноги и обхватывая колено руками.
– Да! – излишне громко выкрикнул он и зачем-то закивал, – Это… поговорить, по-соседски.
Вместо ответа вздёргиваю бровь и переглядываюсь с мамой, мастерски включившейся в непростой разговор, и, не произнося ни слова, создающей правильный фон.
– Поговорить, – селянина снова закоротило, – а вы вот этак… Нехорошо, нехорошо…
Осуждающе покачивая головой, он взглядом и интонациями пытается продавить нужную ему точку зрения, но тактика, прекрасно отработанная на односельчанах, и таких же непритязательных личностях, дала на нас сбой.
– Да? – снова вздёргиваю бровь и переглядываюсь с мамой, едва заметной мимикой и пожатием плеч показывающей, что в словах посетителя она не видит никакой логики.
– Поговорить, – снова закивал переговорщик, который либо не понял сути происходящего, либо, что вернее, его просто закоротило, и, как примитивный механизм, он принялся выполнять одну из заложенных программ.
– Народ уже за участковым пошёл, – сообщил он, обильно потея, – и вам бы, значит, не доводить до греха! Оно ведь зачтётся, если покаяться.
– Неужели? – светски осведомился я, склоняя голову на другой бок и ожидая ответа.
Однорукий парламентёр, нутром чуя какой-то подвох, но не наученный вычленять такие вещи, занервничал ещё сильней, но программа, заложенная в нём, толкала селянина по наезженной колее.
– Да, да… – болванчиком закивал он, – общество, значит, готово пойти навстречу!
– А что Татьяна Никаноровна? – поинтересовалась мама, – вступая в беседу.
– Кхе… – взгляд переговорщика вильнул в одну сторону, в другую, – Она конечно тово… женщина своеобразная! Ну так и возраст же… Судьба, опять же, непростая.
– Ну так значит как? – нервно поинтересовался он, – Миром решаем, или как?
– Да вы знаете… – я снова переглядываясь с мамой, видя на её губах поощрительную и немного злую усмешку, которую, наверное, человек посторонний и не поймёт, – всё-таки или как.
– Кхе… – кашлянул однорукий, и сипло втянул воздух. Выпучив глаза, он смотрит то на меня, то на маму, и, по-видимому, хочет что-то сказать, но, но не находя аргументов, просто открывает и закрывает рот совершенно как рыба. Ниточки слюны, тянущиеся иногда за губами и звучно лопающиеся, придают ему очень законченный, и пожалуй – органичный вид.
– Участкового дождёмся, – задумчиво сказала мама, и на лице однорукого отразилась смесь сложных чувств, – Хотя… наверное, нет.
– Так это… – закивал переговорщик, лицо которого претерпело очередную метаморфозу, – по-хорошему, значит…
– Не участковый, – будто не замечая этого, продолжила мама, – в город поедем! Сперва – в «Скорую», с травмами…
– Это… – скрипуче вставил свою реплику пейзанин, и снова плямкнул губами.
– … а потом – не к участковому, а к начальству его, – будто не замечая усилий селянина, говорила мама, – и поинтересуемся…
Она не договорила, и, по-видимому, переговорщик самое страшное додумал сам, а вот что… Смяв шляпу, он уставился на маму взглядом, в котором смешалась ненависть, опаска и осторожное желание отойти в сторону, потому как он в этой истории только свидетель. Только!
– А может, в газету? – предложил я, повернувшись к маме, – В «Правду»!
– Или в «Известия»? – как бы задумываюсь, хотя на самом деле, все названия советских газет в эти минуты у меня напрочь вылетели из головы, я и эти-то с трудом вспомнил.
– В несколько зайдём, – предложила мама, говоря как о чём-то как о чём-то уже решённом.
– Верно, – чуть повернувшись, благодарно киваю я, – и поинтересуемся – знают ли они, что на пятидесятом году Советской Власти, фактически в столице нашей Родины, могу быть такие позорные явления!
– Вы это… – переговорщик вскочил, дребезжа голосом и лицом, – ответите! За клевету… и вообще! Против общества идти, это вам…
Он задыхался от страха и ненависти, дыша тяжело и прерывисто.
– Не… нерусь поганая, – выплюнул он, – космополиты безродные[9]! Жиды чёртовы! Мало вас…
Он замолк, уже понимая с запоздалым сожалением, что сказал много лишнего, да и вообще – наговорил… на статью.
– Антисемитизм, – констатирую сухо и болезненно сглатываю. Кстати…
Задрав голову, показываю горло, на котором хорошо видны следы от попытки удушения, будто от неудавшегося повешения. Выждав несколько секунд, опуская голову, и интересуюсь вкрадчиво:
– Это – поговорить? Или попытка убийства на национальной почве?
Не уверен, что эта формулировка сейчас в ходу, ну да и Бог с ней! Хм, ну или Б-г…
– Я бы сказала – погром, – с ледяным спокойствием добавила мама, и, усмехнувшись чему-то, дополнила:
– На пятидесятом году Советской Власти!
Однорукий задышал часто и глубоко, а я, вспомнив, добавил:
– Жидёнка душить пришли… Это как?
– Это… – начал селянин и замер, а я будто наяву увидел, как в его голове прокручиваются шестерёнки, давно проржавелые от безделья. Одно дело – бытовой конфликт, и другое…
– Это Никаноровна! – выпалил он с каким-то облегчением, – Ведьма старая!
Встав зачем-то навытяжку, он уставился на нас взглядом побитой собаки, и от этого мне стало как-то тошнотно. Подобное холопство я никогда не переваривал, да и не понимал, отказываясь признавать себя «маленьким человечком» перед кем бы то ни было, из-за чего в школе, да и позже, у меня бывали серьёзные проблемы.
– Да-а… – протянул я, в принципе не понимая, как дальше вести беседу. Другое время, другие люди…
– Я это… – нерешительно сказал переговорщик, – пойду? Людям, значит, сказать…
– Ступай, голубчик, – отпустила его мама, – ступай…
Пятясь, и не то кивая, не то кланяясь при каждом шаге, он отошёл за угол дома, и несколько секунд спустя калитка деликатно скрипнула.
– … да чтоб я ещё раз! – не столько услышал, сколько угадал я, а затем, уже заметно громче и куда как отчаянней:
– Ты, дескать, человек привычный, в правлении колхоза! – говоривший замолк ненадолго, и мозг подкинул мне картину, как тот, однорукий, достав из кармана портсигар, закуривает и выдыхает едкий табачный дым.
– А того не понимают, – продолжил он монолог, – что иные разговоры – хуже, чем свёклу, мать её, целый день…
– Ась? – переспросил его кто-то, невидимый для нас.
– Хуясь! – резко отозвался член правления, будто кнутом ударил, – Заводи давай! Не день, а чёрт те что! Ну, Никаноровна, ну, ведьма…
Послышался звук плохо отрегулированного движка мотоцикла, удаляющегося вдаль.
– Так и не представился, – мама печально покачала головой.
– Действительно, – поддакнул я, натужно улыбаясь, – никакого воспитания!
Переглянувшись, мы, не сговариваясь, сели пить чай, и время потекло песком сквозь пальцы. Давно уже остыл кипяток, а в розетках с вареньем поселились осы, выев его едва ли не на половину, а мы всё сидим и…
… ждём. Разговоры о чём бы то ни было кажутся неуместными, и, обронив несколько слов, мы замолчали, не сговариваясь. Мама, не опуская кружку на стол, задумалась о чём-то так глубоко, что даже осы, изредка приземляющиеся на руки, оставляют её безучастной.
Я же, напротив, полон сиюминутного ожидания, и, помня о том, что с каких-то точек это место может просматриваться, ощущаю себя, как на пресс-конференции с недоброжелательно настроенными журналистами. Она ещё не началась, но взгляды, изучающие и враждебные, ощущаются буквально физически.
Время ощущается буквально физически, и каждая секунда, очень тяжёлая и кажется, горячая, падает на мои обнажённые нервы. Наблюдая, как движутся тени от предметов, жду…
Наконец, вдали послышался треск мотоцикла и встрепенулся. Он, не он…
– Кхе… – послышалось за калиткой. Он…
– Ма-ам… – говорю шёпотом, трогая её за руку и пробуждая от спячки, – приехал тот… Талейран местный.
– Кхе!
– Входите, – пригласил я, и однорукий, почему-то бочком, вошёл во двор, держа в руках шляпу.
– Переговорил я, значит, с народом, – начал он, не присаживаясь, – и мы решили, что до участкового, оно всегда успеется… кхе!