Читать книгу Возвышение Бонапарта (Альберт Вандаль) онлайн бесплатно на Bookz (37-ая страница книги)
bannerbanner
Возвышение Бонапарта
Возвышение БонапартаПолная версия
Оценить:
Возвышение Бонапарта

3

Полная версия:

Возвышение Бонапарта

Рассматривая этот план с других точек зрения, надо ли указывать на его утопические и химерические стороны, столь часто подчеркиваемые? Мысль Сийэса, всегда остроумная, порой глубокая, питалась сама собой, жила в абсолюте, пренебрегая истиной и сложностью вещей. Он превосходно умел возводить в принципы свои интересы и страсти; у него были и принципы, не зависимые от всяких личных точек зрения. Однажды сформулировав эти принципы с присущей ему точностью выражения, он прилеплялся к ним с полной убежденностью, но ему было неведомо, искусство проводить их на практике.

Ныне, отстраняя народ от всякого непосредственного участия в делах, отдавая государство в руки правящего класса, он не организовал этого класса, этой касты, в сплоченное правительство. Он разделил его на абсолютные политические единицы, предназначенные удерживать друг друга в равновесии. Постоянно противополагаясь и уравновешиваясь, эти части, в конце концов, уничтожили бы одна другую и результат получился бы чисто отрицательный, если только при первом же столкновении сама машина не распалась бы, не развалилась бы в куски. Где же в этом организме жизнь, действие, двигательная сила? За вычетом гарантии, предоставленной революционерам, ничего положительного и конкретного; тени, всюду только тени; трибунат и законодательный корпус – тени народного представительства; великий избиратель – тень верховной власти; консулы – две тени правителей, скованные друг к другу соперники. Даже сенат, утвержденный на более прочном основании, царствовал, не управляя, но, хотя он и создавал все власти и мог одним жестом снова обратить их в ничто, он не имел силы оживить свое создание, вдохнуть в него дыхание жизни. Весь аппарат был способен функционировать лишь в области идеала и теории. Сийэсу нравилось наделять особые отделения своей машины разными способностями души: трибунату – воображение, инициатива; законодательному корпусу – решимость; консулату – переход к делу; сенату – рассудок, поддерживающий равновесие частей, и инстинкт сохранения. Но этот философский анализ, в применении к проблеме правительства, давал лишь чисто головную и бесполезную концепцию. Чтобы создать правительство, т. е. живое, деятельное существо, одаренное всеми человеческими свойствами, недостаточно было нагромождать одна на другую абстракции. И какой же момент был выбран для того, чтобы преподнести Франции эту сверхчеловеческую систему?

Момент, когда Франция, жаждущая чего-нибудь положительного, призывала к власти единство, силу, простоту и когда Бонапарт блистал в ее глазах всеми этими реальными качествами. Нация заранее отрекалась от своих прав в пользу этого человека; она не отрекалась бы от них ради метафизических сущностей.

II

Мало-помалу и Бонапарт ознакомился с идеями Сийэса. Обычные посредники – Талейран, Булэ, Рердерер теперь почти не выходили из малого Люксембургского дворца, их то и дело видели во дворце переходящими из одного павильона в другой, из квартиры одного консула в квартиру другого, передавая возражения, вопросы и ответы. Бонапарт не возражал против системы постепенного подбора нотаблей и выборных прав, предоставленных сенату, но и обманывался относительно значения этих новшеств: “народ будет лишен всякого непосредственного влияния на назначение законодателей; его участие в этом будет весьма призрачное и чисто отвлеченное”. В этом отношении пристрастие Сийэса к отвлеченности не было ему неприятно. Он чувствовал себя избранником народа, возлагавшего на него свои надежды и доверие, единственным избранником, и не хотел иметь соперников. Раздор начался по другому поводу: из-за Великого Избирателя и предоставленных ему преимуществ.

Нельзя сказать с уверенностью, что Сийэс с самого начала приберегал для Бонапарта эту пассивную верховную власть; пост консула по внешним делам, генералиссимуса, великого адмирала и хозяина в дипломатических сношениях, этот пост, казалось, был создан для него; но Бонапарт решительно заявил: “Мне кажется, что теперь, когда Сийэс, Роже Дюко и я пользуемся исполнительной властью, другая власть правительству не нужна. Сийэс не настаивал, попытался соблазнить его приманкой высшего чина и поручил Редереру предложить ему место Великого Избирателя. Бонапарт внимательно выслушал посланного. “Так ли я вас понял? – сказал он наконец, – мне предлагают место, где я буду назначать всех, кому надо что-нибудь делать, с тем, чтобы я сам ни во что не вмешивался?…”.[809] И он решительно восстал против этого плана. С беспощадной логикой он разобрал детали предлагаемой ему функции и показал, что в основе она представляет собой или ложь, или ничто. Он ставил дилемму и допускал только две гипотезы. В первом случае Великий Избиратель назначает консулами лиц, преданных ему, и инспирирует каждый их шаг, все время держа их под угрозой увольнения. Таким образом, он фактически правит страной, но глухо, с помощью обмана, тогда почему не предоставить ему открыто власть, которую он всегда может взять хитростью, окольным путем? Во втором случае Великий Избиратель относится совершенно серьезно к своей роли ничего не делающего монарха; он ничего не предпринимает, не трогается с места, воздерживается даже от желаний и совершенно отстраняется от общественных дел, довольствуясь своим высоким саном, возникает ли смута в государстве, переходит ли враг наши границы, он продолжает сидеть, сложа руки. Он получает шесть миллионов за то, что ничего не делает. Но какой же человек с душой, сколько-нибудь уважающий себя, согласится взять на себя столь постыдную роль и примирится с этим положением “откармливаемой свиньи”?[810] Это ему, Бонапарту, предлагают таким недостойным образом изменить доверию народа! “Это невозможно; пусть конституция сто раз предписывает это, народ этого не потерпит; я не стану играть такой смешной роли. Лучше ничего, чем быть смешным”.[811]

На деле он хотел быть всем и, прежде всего, в области исполнительной власти; он хотел управлять, направлять, руководить, утолить свою жажду владычества, дать свободу развиться своему таланту повелевать людьми. Сильная исполнительная власть, сосредоточенная в его руках, с обеспеченным будущим, вышедшая из-под ферулы[812] собраний, на сколько возможно освобожденная от их контроля – ничего другого он не допускал: высшую функцию он принял бы только под условием принять все связанные с нею обязанности и все ее прерогативы. Его блестящая диалектика казалась тем убедительнее, что была направлена против пустой, лживой, неосновательной концепции, он мог призвать здравый смысл на помощь своей алчности.

Сийэс хмурился и упорно цеплялся за свои идеи. Он видел нарождение единой власти и обличал опасность, грозившую свободе. Притом же ему казалось, что в этом механизме, им выдуманном и выделанном, все части так тесно были связаны одна с другой, что отнять что-нибудь или прибавить – значило, нарушить гармонию и повредить ход всей машины.

Бонапарт и Сийэс виделись только на консульских заседаниях. Их друзья вообразили, что они лучше поймут друг друга, если увидятся и потолкуют частным образом, на свободе. Талейран, так ловко сумевший привести их к соглашению накануне брюмера, не отчаивался сблизить их и теперь. В конце первой декады брюмера он устроил между ними частное свидание и сам при нем присутствовал, но это свидание чуть было совcем не испортило дела: На убедительные возражения Бонапарта Сийэс отвечал ядовитыми, презрительными афоризмами, подсказанными ему невозмутимой самоуверенностью, замыкаясь в своей гордости, как в непреступной твердыне. Этот способ уклоняться от обсуждения путем утверждения приводил в негодование Бонапарта. “Сийэс, – говорил он на другой день, – думает, что он один знает истину; когда ему начинают возражать, он отвечает, будто по наитию свыше, и делу конец”.[813] Сам он был запальчив, несдержан, резок. Сийэс, наконец, грубо спросил его: “Так вы что же, хотите стать королем?”.[814] При этом слове, сохранившем в себе что-то отталкивающее, Бонапарт стал горько жаловаться, что его неверно понимают и дурно судят о нем, он возмущался как могли заподозрить искренность его республиканских убеждений. Спор настолько обострился, закончился такой тяжелой сценой, что даже Талейран, несмотря на свое обычное бесстрастие, был очень огорчен.[815]

Родерер и Булэ ломали себе голову, не находя средства помирить их. На другой день оба явились в Люксембург, каждый с готовой мировой на следующих условиях: Редерер предлагал Великого Избирателя, которому был бы предоставлен в некоторых случаях решающий голос. Булэ предлагал первого консула, который бы всегда присутствовал при совещаниях двух других и мог бы своим голосом дать одному из них перевес. Бонапарт обсуждал оба проекта, не скрывая, однако, что “ни тот, ни другой ему не по душе”.[816] Сийэс сухо заметил Редереру, что его проект лишен всякого здравого смысла, а проект Булэ, по его словам, отдавал королевской властью,[817] – его излюбленное страшное слово. В довершение затруднения в дело впутался Люсьен, который всем мешал, суетился, волновался, высказывал идеи, уже вышедшие из моды, разглагольствовал и говорил некстати. С назойливостью énfant terrible он обличал главный недостаток системы Сийэса, заявляя, что в результате она навяжет нации нежелательных ей людей. “Вы хотите учредить пожизненные должности, – кого же вы посадите на эти места? Теперешних членов национальных собраний? Но все эти господа неугодны народу. Скажут, что вы хотите воскресить герцогов и пэров и что лучше уж было оставить прежних”.[818] Люсьен разыгрывал демократа, требовал республики на американский образец, республики, действительно основанной на представительстве, где он надеялся отвоевать себе видное место. Булэ, Редерер, Сийэс и даже Бонапарт возмущались и негодовали на эту помеху. Однако и Бонапарт уже начинал критиковать в делом систему Сийэса “как аристократическую, покушающуюся на свободу и верховную власть народа”.[819]

Под вечер дурное настроение Сийэса страшно усилилось. Он уже поговаривал о том, чтобы все бросить и уехать в деревню, а, если надо, то и за границу. Бонопарт соображал, как воспользоваться такого рода случайностью и тоном человека, который твердо решился, говорил Редереру: “Если Сийэс уедет в деревню, составьте мне наскоро план конституции; я созову через неделю первичные собрания и заставлю их одобрить его, предварительно распустив комиссии”.[820] Люди, насквозь пропитанные чистейшим брюмерским духом, желающие и правительства, и свободы, теперь уже не знали, на чью сторону им перейти; казалось, делу брюмера, созданию двух дней суждено было погибнуть среди трудностей третьего.

III

До слуха парижан долетали лишь слабые отзвуки этой распри. Газеты печатали проект конституции отрывками, клочками, и эта нескромность возбуждала больше любопытства, чем интереса. Когда заговорил Moniteur, официозные публицисты, Редерер и другие, стали оправдывать основную часть этой системы – упразднение избирательного права. В этих оправданиях ярко сказалась буржуазность этих людей, их темперамент, по существу, антидемократический. Из оппозиции якобинской системе, непосредственному самоуправлению народа, или, вернее, правлению черни, Редерер восхвалял превосходство представительного режима, но в то же время утверждал, что кандидаты департаментов, избираемые отдельными фракциями французской единицы, не могут быть истинными представителями всей нации; логически это привело бы только к знаменитой системе коллегиальной единицы. А вне такого недопустимого приема, где же, спрашивает Редерер, искать настоящих представителей нации? В группе, существовавшей до областных выборов и стоящей выше их, но функционирующей “с согласия народа”,[821] иначе говоря, в освященной плебисцитом олигархии, среди цвета теперешних властителей, пожизненной аристократии, заменившей прежнее дворянство; вот какова могла бы быть основа режима, “чуждого и ужасам демагогии, и притеснениям аристократии, словом, отвечающего интересам великой нации, которая состоит не из одних только грубых и невежественных пролетариев, равно как и не из одних только унаследовавших привилегии”.[822]

Всего удивительнее, что эти софизмы не встретили возражений. Ни в печати, ни в обществе не возникало серьезных пререканий по этому поводу. Миновали времена страстных споров о форме, в какую облечь народные полномочия, о том, как народу пользоваться своей верховной властью; измученная нация думала не столько о своих правах, сколько о своих нуждах; ей администрация была еще нужнее конституции, хорошее правительство нужней законов; и сколько французов, наскучив правами, пользование которыми привело только к жестким распрям, в сущности, сочли бы себя счастливыми, если бы их освободили от их доли верховной власти!

Правда, в других отношениях планы Сийэса пришлись не по вкусу большинству. Их нашли сложными и непрактичными; слово поглощение,[823] новое в нашем политическом лексиконе и заключающее в себе слишком мудреную идею для того, чтобы ее легко было усвоить, вызывало шуточки без конца, ибо парижанин любит смеяться над тем, чего не понимает.[824] И что это за Великий Избиратель, венчающий собой вершину пирамиды в священной неподвижности в ореоле пышности и великолепия? Нечто вроде конституционного государя, предтечи королевской власти, призванного воскресить для нас обстановку и приемы монархизма. Ярые республиканцы, особенно дорожащие формой, находили это подозрительным.

Их опасения еще возросли после одного уличного или, вернее, бульварного инцидента. Однажды утром вблизи бульвара толпа зевак собралась у бывшего отеля Монморанси, теперь занятого каретником, привлеченная необычным и великолепным зрелищем – роскошной королевской каретой сплошь из стекол и позолоты. Это мог быть только экипаж, заказанный для Великого Избирателя, которого Сийэс предлагал с помпой водворить в Версале – королевский экипаж. Все головы принялись за работу. Через несколько дней парижане поняли свою ошибку: карета была заказана для испанской королевы; ее отправили за Пиренеи.[825] Тем не менее, некоторые газеты уверяли, что Сийэс хотел наделить своего Великого Избирателя пожизненной властью, а Бонапарт отверг это новшество, противное всем принципам демократического государства. Чтобы не обострять раздора между двумя властелинами, Редерер, в своей газете напечатал опровержение, но кое-что осталось, и Бонапарт прослыл истым республиканцем.

Кризис в Люксембурге к вечеру 10-го фримера все еще не вышел из острого состояния, но Булэ, Редерер, и Талейран не отчаивались уладить его и угодить Бонапарту, не слишком оскорбив Сийэса. В конце концов, они придумали вмешать в дело комиссии и как бы отдаться им на суд. Булэ пользовался большим влиянием среди своих коллег и брался подготовить большинство так, чтоб оно высказалось за основные положения Бонапарта. От Сийэса, разумеется, утаили эту подготовительную работу, убедив его, что Булэ и другие все время заботятся о том, чтобы шансы обоих были равны. Сийэс рассчитывал, что комиссии будут за него, и рассчитывал напрасно; ему предстояло очутиться лицом к лицу с чем-то вроде парламентского постановления, которого он не предвидел и перед которым ему было бы очень трудно не склониться.

Друзья все время хлопотали около обоих консулов, стараясь смягчить их натянутые отношения. Это сделалось само собой. Ночь раздумья ослабила и яростное нетерпение Бонапарта, и бледный гнев Сийэса. Хоть Бонапарт и напускал на себя надменную беспечность, разрыв с Сийэсом поставил бы его в очень затруднительное положение. Он, по всей вероятности, был вынужден порвать и со многими другими; а тогда пришлось бы совершенно отрешиться от легальных форм и поднести конституцию французам на острие меча, что еще претило ему, так как его честолюбивые мечты умерялись благоразумием. Этот разрыв вызвал бы раскол в брюмерской партии, с которой он сначала конспирировал, затем управлял, внес бы расстройство в его центральный батальон. С другой стороны, Сийэс уже не мог не заметить, что стечение обстоятельств и настроение умов все сильней и сильней влекут Францию к Бонапарту, и этот поток сломает, опрокинет всякого, кто вздумает преградить ему дорогу. Около него не было недостатка в так называемых друзьях, вроде Фуше, чтобы напомнить ему, что генерал располагает военной силой и, следовательно, неопровержимыми доводами, чтобы внушить ему страх к “мужу брани”:[826] Сийэс был “не вполне недоступен подобным впечатлениям”.[827]

В общем, сопротивление его ослабевало; он не отрекался от своих идей, не жертвовал ими, но и не противопоставлял более идеям Бонапарта несокрушимой преграды – нежелания выслушать и вникнуть. Они снова встретились в присутствии Талейрана, Булэ и Редерера; на этот раз беседа шла учтиво, спокойно, словно академическая конференция на тему возвышенных и туманных общих мест. Сийэс и Талейран блеснули каждый в своем роде, Бонапарт доказал свое превосходство во всех смыслах, и Булэ много лет спустя еще помнил, какое впечатление оставил в нем этот турнир умов, столь же различных между собой, как и незаурядных.[828] Были затронуты самые трудные проблемы политической науки, но не касались жгучих практических вопросов, которые отныне решено было рассматривать лишь при участии обеих комиссий. Сийэс, наполовину обманутый, наполовину покорившийся, соглашался на этот способ покончить спор[829] – задумав собрать у себя членов комиссий и заручиться их содействием. Но Бонапарт предупредил его; он не терял ни минуты.

11-го же вечером он собрал у себя в гостиной членов обеих секций, пригласив также Сийэса и Дюко.[830] Начатый разговор скоро перешел в конференцию и затянулся далеко за полночь. В следующие вечера было то же. Через несколько дней Бонапарт пригласил к себе всех пятьдесят членов обеих комиссий и устроил заседание в полном составе. Днем оба небольших собрания продолжали свои обычные заседания во дворце Бурбонов и в Тюльери с соблюдением всех принятых форм, с печатавшимися в газетах отчетами, обсуждали дела, вотировали законы. А вечером рассматривалось все касающееся конституции и обсуждалось сообща, но в закрытом, частном заседании, под наблюдением консулов, для того, чтобы комиссии, когда им придется утверждать новый общественный договор, лишь запротоколировали то, о чем они во всех подробностях сговорились заранее.

Бонапарт торопил, подгонял, и в десять-двенадцать заседаний, в десять-двенадцать вечеров все было кончено. Его игра состояла в том, что он пользовался Сийэсом против комиссий и комиссиями против Сийэса. Он по секрету говорил коллеге: “Эти люди слишком низки и для вас, и для меня”,[831] чтобы внушить ему отвращение к этим остаткам парламента. По его настоянию, решено было выслушать сперва Сийэса и просить его полностью развить свою идею. Сийэс изложил ее весьма подробно, все на словах. Слушатели, по-видимому, одобрили и восхищались, с одной лишь оговоркой: все это очень хорошо, но не заменяет писаного проекта, не дает положительный базы для прений. Нужен редактор, умелое перо, кто-нибудь, кто бы взялся построить план на бумаге. Эта задача возложена была на Дону, весьма опытного по этой части; Бонапарт рекомендовал ему поторопиться.

На другой день Дону принес проект, плод напряженного, упорного труда и его собственных давнишних размышлений, существенно отличавшийся от концепции Сийэса. Проект этот грешил и сложностью, и чрезмерным изобилием статей, но он был полон искренности и либерализма.

Дону, главный автор конституции III-го года, питал к ней родительскую слабость. Вместо того, чтоб уничтожить ее и заменить другой, он решил только пересмотреть ее, приспособив ее к требованиям данного момента и общему настроению умов, исправить недостатки, заполнить пробелы на основании приобретенного опыта.

Он оставлял народу право выбирать своих представителей, под условием выбирать их из числа людей, уже доказавших на деле свою способность выполнять политические функции, департаментские или муниципальные; он оставлял и два собрания: пятисот и двухсот, нечто вроде верхней палаты. Предоставление законодательной инициативы исключительно парламенту, как это было до сих пор, давало место массе злоупотреблений; Дону разделил эту инициативу между правительством и одною из палат – собранием пятисот. Там он сосредоточил ее в тесном кругу постоянной комиссии инициативы, в коллегии трибунов: десять трибунов, избираемых своими товарищами из совета пятисот, должны выслушивать желания народа и формулировать их в виде проектов, которые затем будут обсуждать и вотировать оба собрания. У Сийэса Дону заимствовал институт высшего жюри с правом отменять указы, не согласные с конституцией. Вместо того, чтоб разделить исполнительную власть между пятью директорами, он делил ее между тремя консулами, но допускал между ними первоприсутствующего, чтобы выдвинуть Бонапарта. Рядом особых постановлений гарантировались народные вольности, хотя и ограниченные довольно строгой регламентацией.[832]

Все свои мысли Дону записал на отдельных летучих листках, на маленьких четвертушках бумаги и захватил с собой целую папку их, отправляясь на конференцию в надежде, что его план будет принят. Но перед властной волей, мало-помалу все покорявшей и перевешивавшей, что могли значить эти легкие листки? Наличность двух проектов, Сийэса и Дону, позволяла Бонапарту противопоставить их один другому, взять из каждого то, что отвечало его честолюбию, и бросить остальное. Он сказал Дону: “Гражданин Дону, берите перо и садитесь вот здесь![833] Дону, с пером в руке, начал читать свои заметки. Бонапарт каждый пункт подвергал обсуждению прежде чем пустить его на голоса. Его друзья и приспешники, Булэ и другие, предлагали значительные поправки, вдохновляясь то идеями Сийэса, то совершенно противоположными идеями. Большинство членов комиссий соглашались на поправки. Бонапарт держал их в руках надеждой на места, приманкой бессменного сенаторства или воскрешенного титула государственного советника; он эксплуатировал все виды алчности, кишащей вокруг успеха.

Каждую поправку, принятую большинством голосов, Дону волей-неволей приходилось записывать, так как он принял на себя роль редактора. Он меланхолически переворачивал листок и на обратной стороне записывал принятое постановление, против которого нередко сам восставал.[834] Эти листки сохранились и представляют собою курьезный документ. Нередко написанное на одной стороне идет вразрез с тем, что написано с другой, recto[835] мы видим собственную мысль Дону, verso[836] – формулированную им по желанию собрания. Что касается Сийэса, то если он кой в чем и выиграл, все же в самом существенном его работа пропала даром: все было искажено, он не узнавал своей идеи.

Система списков нотаблей, передача избирательного права народом сенату прошли вопреки желанию Дону. Сговорились также относительно учреждения трибуната и законодательного корпуса. Булэ восстал против права поглощения и убедил отменить его, несмотря на протесты Сийэса. Самую главную трудность, казалось, представляла собой организация исполнительной власти. Но власть сама неудержимой силою вещей благодаря ослаблению воли противников шла в руки Бонапарта. Она переходила к нему понемногу, по частям, рядом последовательных отречений.

По первоначальной концепции Бонапарт, Великий Избиратель, парил над правительством, не участвуя в его трудах, парил в бездействии над обоими консулами. Булэ в своем проекте заставил его сойти с облаков; он делал его самого консулом и даже первым консулом; сажал его между двух коллег с тем, чтобы он обсуждал с ними выбор чиновников и все административные и правительственные меры, чтобы голос его обеспечивал коллективные постановления и создавал большинство. Дону шел дальше: одним из своих параграфов он предоставлял первому консулу право назначать единоличною своею властью всех агентов, назначение которых зависело от исполнительного комитета. Но в статье имелась и оговорка; она заканчивалась так: “Во всех других актах исполнительной власти второй и третий консулы имеют решающий голос, как и первый”. Таким образом, первый консул все мог сделать по соглашению с тем или другим из своих коллег и ничего, если бы оба они оказались противоположного мнения. Этого Бонапарт никоим образом не мог допустить, ему нужно было, чтобы мнения навязанных ему советников никогда и ни к чему его не обязывали. И этот последний шаг был сделан: предложенная поправка принята, и Дону вместо своего собственного текста, написал на обороте листа следующие решающие строки: “В других правительственных актах второй и третий консулы имеют совещательный голос. Они подписывают протоколы заседаний, констатируя свое присутствие и, если хотят, могут тут же изложить свое мнение; после чего достаточно решения первого консула”.[837]

Этими восемью словами решалась судьба Франции, правительство снова обретало единство воли, в течение десяти лет отсутствовавшее. При этом, однако же, старались соблюсти приличие, маскировали действительность, для виду жертвовали правдой, одной из ложных идей, на которых держалась революция, – будто республика заключается в множественности глав государства. Правительственные постановления, принятые на заседании консулов и скрепленные тремя подписями, должны были казаться исходящими от коллективного правительства, тогда как на самом деле они исходили от одного человека.

bannerbanner