Читать книгу От Тильзита до Эрфурта (Альберт Вандаль) онлайн бесплатно на Bookz (27-ая страница книги)
bannerbanner
От Тильзита до Эрфурта
От Тильзита до ЭрфуртаПолная версия
Оценить:
От Тильзита до Эрфурта

4

Полная версия:

От Тильзита до Эрфурта

Это событие произвело в Петербурге глубокое впечатление – и целиком в нашу пользу. В первый раз значение союза с Францией проявлялось вещественным доказательством, осязаемым для всех. Александр, видевший в завоевании Финляндии личное торжество, первое оправдание своей политики, не преминул указать на эту сторону вопроса: “Будете ли вы еще жаловаться на мой союз с Францией? – сказал он недовольным; – что дали союзы с вашей милой Англией?”.[405] Довод был неопровержим и оказал свое действие на светские круги. Конечно, неисправимые не складывали оружия. В гостиных политика по-прежнему продолжала вызывать язвительные споры, но число наших противников уменьшилось. Даже вожди оппозиции – Чарторижский, Новосильцев, Строганов – показались впервые у нашего посланника и сочли долгом присутствовать на его вечерах, а это было характерным симптомом. Эти единичные, может быть, не всегда искренние, но вызвавшие горячие разговоры поступки были, очевидно, началом массового перехода из одного лагеря в другой.[406] Коленкур доводил иногда свою аккуратность в наблюдениях до того, что в своих донесениях передавал слово в слово разговоры, которые велись в петербургских салонах. Мы приводим один из таких разговоров, взятых из жизни. Его можно сравнить с некоторыми сценами из Войны и мира, в которых автор, благодаря поразительной силе своего таланта и искусству вызывать образы прошлого, заставляет говорить русское общество того времени.

“У обер-камергера Нарышкина был крупный спор по поводу Финляндии. “Я русский, – сказал муж, – когда я вижу, что император навсегда ограждает Петербург от нападения и присоединяет к своей империи то, на что даже наша великая Екатерина не смела надеяться, я доволен. Это должно дать нам надежду на другие выгоды”. Жена его, большая болтушка, подхватила: “Вот и отомстили за нашу дорогую великую княжну маленькому Шведскому королю (Густав IV некогда грубо порвал с проектом о браке с дочерью Павла I). Только бы Франция дала нам эти турецкие провинции, да наша молодежь вернулась из армии, да был бы у нас мир! Тогда, если кто-нибудь будет жаловаться на императора, он должен будет удалить его от двора. А англичане! Они никогда ничего для нас не сделали, они только думают о себе”. Некоторые выразили сожаление о Швеции, говоря втихомолку, что Франция позволила России взять только то, в чем не могла ей помешать, но вот увидят, что она не даст ей турецких провинций. Вот последний аргумент недовольных, но их число весьма уменьшилось.

“Княгиня Голицына, жена Сергея (молодая и хорошенькая женщина, которая была в Париже и видела только артистов и ученых), сказала датскому посланнику: “Вот вы и французская провинция! Вы увидите, чего вам это будет стоить. Испания может служить для вас примером”.– “Лучше было бы принять англичан, не правда ли?” – возразил посланник Дании; ведь они так хорошо помогли своим союзникам…”

Госпожа Головина, у которой это происходило, также вмешалась в разговор, поддерживая княгиню. Обе стороны обменялись резкими словами. “Вы постоянно говорите о вашем обожании к императору, даже о вашей преданности ему”,– сказал наконец, княгине посланник, – “неужели вы думаете, что такой образ мыслей соответствует вашим чувствам? Англомания вскружила вам голову, вы более не русская”. – “Я ставлю императора вне всего, что происходит, – ответила она. – Император французов и его посланник, который управляет нами, обманывают его. Ему, как и вам, пускают пыль в глаза. Нас ослепляют Финляндией, но вскоре увидят, что это и все, что хотят нам дать. Только там и можно будет встретить всех наших охотников до новенького…”[407]

Первое разочарование прекратило это движение. Основываясь на повторных обещаниях императора, Александр и его министры были твердо уверены, что вскоре состоится вступление французских войск в Сканию, что эта операция облегчит полное покорение Финляндии и допустит возможность самых смелых предприятий, и дали понять это своим окружающим. К этому нужно прибавить, что Бернадот дошел уже со своим корпусом в Голштинии до места, наиболее близкого к датскому архипелагу; отсюда он должен был броситься на южные провинции Швеции. Однако, хотя Наполеон, согласно своим обещаниям, и послал маршалу полный план наступления, он только при известных обстоятельствах позволил ему привести его в исполнение. Рассматривая вступление в Сканию как простую диверсию, предназначенную только способствовать другой диверсии, той, которую должны были сделать русские против Стокгольма и центральных частей королевства, он не хотел необдуманно отправлять свои войска по ту сторону Балтийского моря и рисковать несколькими своими полками ради дела, которое не имело для него непосредственного значения, не уяснив себе предварительно, что там происходит. Поэтому он приказал Бернадоту действовать только наверняка и с большой осторожностью. Маршал должен был переплыть проливы и вступить в Швецию только в том случае, если датчане дадут ему столько войск, чтобы успех операции был обеспечен.[408] Будучи от природы осторожным, Бернадот истолковал подобные приказания в смысле, наиболее ограничивающем его инициативу. Он переправил на острова только авангард; затем, встретив у датчан мало сочувствия и узнав о прибытии в Балтийское море нескольких английских фрегатов, авангарда эскадры, он совершенно остановил свое движение и не трогался со своей континентальной позиции.

Эта остановка в движении Бернадота сделалась: очень скоро известной в Петербурге и произвела удручающее впечатление. Императора французов несправедливо заподозрили в том, что он отменил свои приказания, и увидели в этом первый симптом его двуличия. До крайности нервное и непостоянное общественное мнение тотчас же спохватилось. Те, которые были уже на пути к нам, остановились, и в обществе обнаружились некоторые симптомы обратного движения. Александр был, видимо, озадачен; и вот в самый разгар волнения, вызванного этими событиями, разнеслась весть об отъезде императора в Байонну. Франция решительно отвлекалась на Юго-запад, тогда как в Петербурге ожидали, что она пойдет, во-первых, на Север, а во-вторых, что она поможет России расширить ее границы на Востоке.

“Вот Император и уехал, – сказал Александр Коленкуру. – Время, когда я мог бы с наименьшими неудобствами отлучиться из Петербурга, пройдет, и ничего не будет сделано. Но ведь я брал на себя не половину расстояния; а сделал бы три четверти дороги, чтобы Император выгадал несколько дней и мог скорее заняться другими своими делами. Турецкие дела важны ничуть не менее других. Кто знает, что станут делать турки? В угоду Императору я ни разу не воспользовался по отношению к ним ни одним из преимуществ, которые я имел. Теперь, ничего не решив, он все откладывает. Что будет дальше?..”.[409] Он отказался поставить возобновление враждебных действий в зависимость от нашего согласия. Он говорил, что пока не начнет враждебных действий и, если турки не нападут, будет сдерживать свои войска, как можно долее; но что он вовсе не желает связывать себе руки и оставит за собой право определить границы своего долготерпения.

Сообщение писем Себастиани произвело на него впечатление как раз обратное тому, на которое рассчитывали. Он нашел в их содержании дух недоверия к России и спросил, не намерена ли Франция, заставляя его читать эти депеши, подготовить его к перемене политики.[410] Особенно он был удивлен тем, что ему не дают знать, согласен ли император с запиской Румянцева, допускает ли он долю, которую назначила себе Россия. Неизвестность удручала его. Как всегда, Румянцев был более откровенен и настойчив, чем его государь. Он резко жаловался, подчеркивал свои упреки, требовал категорического ответа. “Ведь не может же Император между Парижем и Мадридом совсем забыть о нас”,[411] – говорил он. Что же касается высшего общества, то его возврат к прошлому был полный; оно снова сделалось враждебным и возобновило борьбу.

Впрочем, все способствовало тому, чтобы расстроить и опечалить Россию и показать ей обратную сторону союза, который за несколько недель до этого выступил перед ней в таком блестящем и благоприятном свете. Положение, которое на Юге было очень непрочно, внезапно изменилось к худшему и на Севере, а затем сделалось и совсем плохим. Оправившись от первых неудач, шведы начали защищаться; к ним вернулись их прежние качества отличных вояк. В нескольких сражениях они взяли верх и нанесли самолюбию врага жгучие раны. Они только что взяли остров Готланд со всем гарнизоном. Этот пост, расположенный вблизи финляндского побережья, дал им возможность снова прочно на нем утвердиться и поставил под вопросом судьбу провинции. За спиной Швеции начинает показываться Англия и несется на помощь своим союзникам. Оказывается, что взятые из Сицилии десять тысяч солдат генерала Мура только что высадились в Готенбурге. В Петербурге не секрет, что британский флот крейсирует в датских водах; люди с пылким воображением говорят, что его уже видели в Балтийском море, они боятся, чтобы шведы и англичане, соединившись, не перенесли войны к вратам столицы. Известно и то, что на берегах империи не осталось войск, что финляндская армия, управляемая плохим начальством, плохо снабженная и разбросанная на слишком большом пространстве, только с трудом может защищаться против врага, взявшего на себя инициативу нападения. Петербург не чувствует себя в безопасности.

В то же время прекращение торговых сношений с Лондоном дает себя знать. Торговые сделки прекращаются, банкротства следует одно за другим; курс ассигнаций страшно падает; всеобщий застой в торговле и безденежье присоединяются к затруднениям правительства и усиливают в нем горечь от сознания несбывшихся надежд. Александр чувствует, что в нем снова воскресают его подозрения, что его сомнения крепнут, и Коленекуру приходится бороться с вновь вернувшимися тревогами и недоверием царя. С этих пор роль нашего посланника изменяется. Дело идет уже не о том, чтобы, сверкая дипломатическим оружием, делать на почве Востока блестящие выпады, которым было предназначено подготовить более серьезную дипломатическую дуэль между императорами. Его позиция становится оборонительной и приобретает в этом отношении капитальную важность. В то время, когда наполеоновские силы временно отвлекаются в Испанию, Коленкур должен прикрыть их движение, сдержать Север и, – препятствуя России, соединиться с восставшей Германией для нападения на нас врасплох в тот момент, когда мы меняем фронт – обеспечить безопасность нашему делу.

ГЛАВА 10. СВИДАНИЕ БЕЗ УСЛОВИЙ

Перемены в настроении и словах Александра. – Русский самодержец и французские журналы. – Записка князя Адама Чарторижского. – Поццо ди Борго снова выступает на сцену. – Усилия Коленкура одержать победу над русским обществом. Рекогносцировка в Москву. – Посланник употребляет все силы, чтобы приобрести уважение и доверие Александра. – Он дает ему стратегические советы. – Выговор Наполеона. – Блестящий ответ Коленкура. – Наполеон продолжает действовать на Александра путем личной дружбы. Письмо с выражением сочувствия. – Объяснения, данные по поводу Испании. – Как Наполеон сам объясняет Байоннские события. – Защитительная речь от 8 июля. Испанские дела подвергают союз новым испытаниям. – Александр скрывает свои чувства, одобряет действия Наполеона и льстит ему. – Таким способом он надеется ускорить разрешение восточного вопроса. – Наполеон прерывает молчание, но все еще уклоняется от всякого компрометирующего обязательства; он желает свидания без условий. – Упадок душевных сил и нервное состояние Александра. – Он соглашается на свидание без предварительных условий. – Последний разговор по поводу Константинополя и Дарданелл. – Считая, что дела в Испании налажены, Наполеон возвращается к своим проектам, относительно Востока и Индии; он рассчитывает дать им исполинское развитие. – Флот Бреста и Лориента. – Новая экспедиция в Египет. – Замечание Декре. – Сверхчеловеческая деятельность и бесчисленные приготовления. – Объявление о необычайных событиях. – В то время, когда Наполеон думает, что в недалеком будущем, изнурив Англию необычайной по размерам борьбой, он вынудит ее к миру, восстает Испания и дает Европе сигнал к восстанию.

I

Александр то предавался надеждам, то впадал в уныние, и его разговоры были ярким отражением его настроения и его дум. Иногда, возвращаясь к своей излюбленной системе, он старался тронуть императора, делая вид, что безгранично восторгается как Францией, так и лично им. Он просил Коленкура передать императору уверения в своем восхищении и преданности, скромно присоединяя к ним совет не гнаться за слишком многим. “Когда, – говорил он, – будут улажены дела в Турции и Индии, – что вынудит Англию к миру, – Императору останется думать только об отдохновении и, особенно, о личном счастье. Тогда ему нечего будет больше желать. Он часто говорил мне это в минуты откровенности в Тильзите. Да и чего можно еще желать, когда управляешь французами? Что за нация! Какое просвещение! Какая разница с нами! Мы перепрыгнули все промежуточные ступени. Петр I слишком торопился жить; Екатерина любила только мишуру. В мирное время, когда Император станет на страже мира, его будут обожать так же, как удивлялись ему на войне. Что за гений! Но, чтобы наслаждаться всем содеянным, он нуждается в личном счастье и в тихой спокойной жизни. Это потребность всех людей. Слишком напряженная деятельность Императора даст ему впоследствии почувствовать, как это необходимо. Я, со своей стороны, желаю ему счастья, ибо в Тильзите я привязался к нему… Мне приятно, что даже наши современники воздают ему должное. Уверяю вас, те, кто думает иначе, плохо приняты у Императора Александра. У него нет большего поклонника, чем я”…[412]

На другой день после этих излияний чело Александра было снова озабочено, омрачено печалью: он “обдавал холодом” посланника.[413] Чему приписать такую внезапную перемену? Александр был обидчив по натуре. Недавние неприятности усилили, довели в нем эту склонность до болезненности; он дошел до такой степени чувствительности, что малейший укол булавки причинял ему страдания, как бы от раны. Достаточно было незначительного события, статьи во французском журнале, составленной в духе, неблагоприятноv России, чтобы сомнение вновь возродилось в его душе. Коленкур должен был в продолжение многих часов успокаивать и разуверять его, – задача тяжелая и ни к чему не приводящая; труд Пенелопы, так как каждое утро сводило к нулю работу предыдущего дня.

Действительно, после свидания с нашим посланником, Александр попадал в общество своих министров, друзей, в свою семью, и, по-видимому, каждый из окружающих его дал себе слово отдалить его от Франции. Его теперешний кабинет, хотя и составленный из лиц, наименее враждебных тильзитской системе, советовал ему быть осторожным и держать ухо остро. Что же касается его старинных советников, поверенных первых его дум и влечений юности, то, если и были моменты, когда они отказывались от открытой борьбы и уходили с поля сражения, зато тайно они относились ко всему с удвоенным вниманием и враждебностью. Князь Адам Чарторижский отправлялся в Вену, но при отъезде выпустил последнюю стрелу: он передал императору талантливо и ядовито составленную записку, в которой будущее изображалось в самых мрачных красках. Обычные агенты коалиции опять взялись за дело: снова появился Поццо ди Борго. Правда, Александр в беседах с Коленкуром выражался очень резко о личном враге Наполеона.[414] Он обещал опять его удалить, но его уверения были не вполне искренни. Отправляя обратно в Вену своего прежнего в этом городе эмиссара, он разрешил ему изложить свои соображения обо всем, что касалось безопасности и славы России,[415] и Поццо поторопился до своего отъезда представить ему общий обзор положения. В своей записке, со свойственными ему прямотой, жаром и страстью, он старался доказать, что Россия, доверяя Наполеону, стремилась к пропасти; что предположение о разделе, даже предполагая, что оно искренно, было только западней; что царь, приведя в исполнение это опасное дело по сигналу и под руководством Франции, сделается и орудием и игрушкой бессовестного честолюбия.[416]

Александр прочел и сохранил записки, составленные противниками союза. Записка Чарторижского была найдена после смерти царя в его бумагах.[417] Если эти записки и не убедили, то, во всяком случае, поколебали его. Являясь как бы отражением, но в слишком преувеличенном виде, его собственного недоверия, они заставляли его более внимательно относиться к своим подозрениям. Непрерывное обещание и ежедневные разговоры с нашими врагами в часы, посвященные монархом государственным делам, наводили его на грустные и опасные размышления.

Но и вечером Александр встречал общество или у императрицы-матери, или у великих князей, или в домах, где он имел обыкновение бывать, и гул антифранцузских чувств доходил до его слуха. Приняв за правило беседовать с салонами, вместо того, чтобы заставить их замолчать, он затруднялся теперь отвечать на их возражения. Обладая достаточным мужеством для борьбы с общественным мнением, он сам не был убежден в пользе союза настолько, чтобы совершенно не считаться с недовольством общества и не огорчаться этим. В течение нескольких недель он был счастлив, – писал Коленкур, – “потому что никто не дулся на него”.[418] Теперь же он страдает, читая на лицах скрытое под видом почтения уныние или еще более нестерпимое выражение сожаления.

Правда, Коленкур был тут же, являлся всегда на самом опасном месте, без устали стараясь смягчить проявления недовольства, а, следовательно, и нежелательное действие их на ум государя. Чтобы снова завладеть своим влиянием на общество, он не пренебрегал никакими средствами, какими только мог располагать ревностный и превосходный посланник: он не щадил ни себя, ни своего состояния. Он достиг того, что удивлял своей роскошностью общество, “в котором самый плохо обставленный дворянин ездил четвериком”;[419] всюду говорили о его образе жизни, о его роскоши, непомерных тратах и утонченных пирах.[420] Неудачи последнего времени не приводили его в уныние; для характеристики его можно позаимствовать следующее сравнение: “после того, как он в течение нескольких недель победоносно нес знамя Франции”, он и теперь “во время бури, держал его высоко и крепко”. “У меня часто бывают, – писал он, – вскоре ко мне опять соберутся”.[421] Так как его высокое положение препятствовало ему быть не в меру любезным и зазывать к себе общество, а нужно было ждать, чтобы оно само посещало его, то он рассылал наиболее деятельных и обаятельных членов своего посольства, поручая им заманивать к нему. Он даже просил у своего правительства об увеличении числа таких помощников; он ходатайствовал о подкреплении. “Смею напомнить Вашему Величеству, – писал он императору, – что мне будет крайне полезен молодой офицер, безукоризненно воспитанный и остроумный, музыкант, с приятным голосом, для того, чтобы образумить некоторых молодых дам, недовольных более чем другие. Наша гвардия кишит красивыми молодыми людьми, обладающими светскими талантами; некоторые из них могут нравиться дамам. Итак, нужны только такие, а других совсем не надо”. Он доходит до того, что называет среди своих парижских знакомых лицо, наиболее, по его мнению, обладающее качествами, потребными для такой роли,[422] и наиболее способное “вернуть под наше знамя всю партию Чарторижского и Кочубея, в которую, необходимо сознаться в этом, эмигрировали наиболее блестящие представители и представительницы столичного общества”.[423]

Его деятельность не ограничивается Петербургом. Он посылает одного из своих атташе разведчиком в Москву, куда удалялись во все царствования попавшие в немилость, и где замечалось опасное течение. При теперешнем настроении умов внезапный взрыв недовольства, даже покушение на императора, делалось возможным предположением. Необходимо было проверить это, чтобы в случае надобности иметь возможность не допустить ничего подобного. На этот счет сведения, собранные в Москве и Петербурге, оказались успокоительными; нельзя сказать того же самого в другом отношении. Русская знать не подготовляла переворота, но, более, чем когда либо, предавалась надежде вызвать перемену в политике. Наши враги всюду брали верх; они царили в гостиных, оттачивали там свои стрелы и распространяли эпиграммы. Их дерзость доставляла им многочисленных союзников; верные вчерашние друзья, как например, великий князь Константин, фельдмаршал Толстой, начинали колебаться и перестали влиять на императора в пользу правого дела.

Коленкур задумал тогда подействовать непосредственно на монарха, “на единственного, может быть, человека, – с грустью признавался он, – который является более или менее искренним сторонником теперешней политики”.[424] При невозможности влиять на его ум, снедаемый борьбой между различными течениями, не удастся ли, думал он, воздействовать на его сердце и его сохранить за собой? Александр продолжал выказывать лично к посланнику большое расположение и симпатию. Если бы эти, заботливо поддерживаемые и развиваемые, чувства приобрели силу истинной привязанности, если бы между государем и посланником установилось безусловное доверие человека к человеку – дело только выиграло бы от этого. Александр легче поверит объяснениям нашего посла, если он, как человек, а не как посол будет отстаивать искренность нашей политики. Тому, что говорится дружескими устами, лучше верится. Чтобы полезнее служить императору, Коленкур все более старался приобрести привязанность Александра и сделаться достойным ее.

При достижении такой задачи нужно было снова бороться с обществом, которое, не довольствуясь тем, что ставило препятствия его политической деятельности, до некоторой степени приписывало ему лично несчастья России и старалось лишить его не только доверия, но даже уважения государя. На его счет распускались ложные слухи, и совершенно несправедливо, с злым умыслом, старались связать его имя с особенно ненавистными воспоминаниями. Пользуясь тем, что он был в Страсбурге в 1804 г. с особым и определенным поручением, ему приписывали некоторую роль в деле похищения герцога Энгиенского; на него указывали как на одно из орудий, избранных Бонапартом для того, чтобы схватить и казнить знаменитую жертву. Коленкур счел долгом как в видах государственных интересов, так и для ограждения своей чести, рассеять в этом отношении все сомнения, которые могли возникнуть в уме Александра. Он вызвал его на конфиденциальное объяснение, восстановил, с документами на руках, истинный характер событий, заставил своего собеседника благосклонно преклониться перед очевидностью, и раз навсегда покончил с клеветой, которую по временам бросали ему в лицо.[425]

В своих деловых разговорах с Александром он старался как можно меньше ему противоречить, понимал его взгляды, не оспаривал законности его требований и старался не столько оправдывать, сколько извинять наши проволочки. Он дошел до того, что вызвался давать советы царю в деле военных операций и дал ему возможность воспользоваться своим опытом, приобретенным подле Наполеона. Он составлял для него специальные краткие обзоры и рассуждения о способах защиты Финляндии, о том, как обеспечить за Россией владение ею, т. е., целый план нападения на Скандинавский полуостров. Александр, видимо, в высокой степени ценил знаки его преданности, и первым доказательством его благодарности был строжайший выговор вождям оппозиции и мнение, которое он высказал некоторым из них, “что не мешало бы им попутешествовать”.[426]

Однако, эта новая тактика, в которой Коленкур откровенно признавался в своих донесениях и которая начинала приносить плоды, не была одобрена императором. Тот нашел, что советы, которые он давал царю, не совместимы с ролью посланника, так как они свидетельствуют о слишком заметной заботе о чужих интересах: “Помните, – резко писал он своему послу, – что вы должны оставаться французом!”[427]

Эти слова, поразившие Коленкура в самое сердце, вызвали в нем благородную вспышку негодования. Он с почтительной смелостью дал это почувствовать и высказал, что считает незаслуженным упрек, против которого говорила вся его жизнь: “Смею думать, – ответил он, – что Ваше Величество имеет обо мне мнение, основанное на моих бесспорных заслугах. Если бы вы соблаговолили подумать, что ваше перо пишет на скрижалях истории, быть может, вы не причинили бы такого огорчения слуге, верность и преданность которого вы испытали”. Далее, он оправдывал свое поведение полученными результатами. “Эти мелочи, которым Ваше Величество придали значение советов, лучше, чем всякое другое средство, сослужили мне службу в деле приобретения доверия русского государя и позволили дать другое направление теперешнему затруднительному положению… Проявить по некоторым вопросам усердие в пользу дела государя, значит тронуть его сердце. Он знает, что я слишком предан Вашему Величеству, чтобы не установить тесной связи между моим советом, который он считает полезным, и сочувствием, которое вы к нему питаете. Император никому не показывал ни заметок, ни соображений, которые я ему передал; однако, я знаю, что он отдал приказания, сообразуясь со всем, изложенным в них. На будущее время, Государь, я буду более осмотрителен. Если этого не было в настоящем случае, то только потому, что нужно было снискать полное доверие государя, сделаться даже до некоторой степени ему необходимым, дабы нам ничего не упускать в то время, когда все более или менее старались отдалить его от меня… Ваше Величество лучше, чем я, знает трудность моего положения. Итак, я ограничусь уверением, что достаточно Вашему Величеству кашлянуть, чтобы это услышали здесь; а так как известная часть общества весьма усердно распространяет все дурное, что думают и говорят в Европе о Франции, то необходимо быть всегда настороже против этой части общества и заботиться о разрушении ее происков. Проявленная за последнее время императором ко мне благосклонность и его твердость разрушили надежды оппозиции более, чем все, что делалось до сих пор. Может быть, действуя подобным образом, я и заслужил подозрения Вашего Величества, будто я недостаточно ценю ваше доверие и ваши милости. Обвинение удручающее; но в глубине вашей души вы, Государь, воздадите мне должное”.[428]

bannerbanner