
Полная версия:
Сын Пролётной Утки
Ключи от «Волчанца» у Шмелева были с собой – и от рубки, и от каюты, и от машинного отсека; корабль, он ведь как всякое человеческое обиталище, имеет несколько ключей, второй набор находился у Гоши Кугука, третья связка была специально отдана в дежурное помещение: вдруг случится какое-нибудь ЧП и понадобятся ключи?
Он прошел в небольшую тесную рубку, остро пахнущую крабами, кальмарами, трепангами, вообще морскими существами, не имеющими ни головы, ни ног, на человека посматривающими косо, – но никак не затхлой рыбой, ни гнилью донной, запах этот сложный и не всегда приятный Шмелев воспринимал, как обычный дух моря, и был бы недоволен, если бы он исчез, провел пальцами по шероховатому прохладному штурвалу, пересчитал гладкие лакированные рожки.
Гоша молодец, постарался навести лоск – слишком уж все после безумного ночного жора были измотаны, до посинения измотаны, руки не могли поднять, спотыкались о собственные ноги и падали, хотя, надо отдать должное, добычу ночную из рук не выпустили… Шмелева, конечно, оседлала боль, забила глаза острекающей темнотой, но он все видел и помнил.
Он поймал себя на том, что боится боли, – не дай бог, она вновь внезапно навалится на него сейчас, – под мышками даже пробежала нехорошая простудная дрожь.
Помня прошлое, боль, которая уже несколько раз ошпарила его, он старался не делать резких движений. Только плавные, словно бы смазанные маслом, и это у него получалось.
С другой стороны, к чему ему сейчас беречься? Берегись не берегись – все едино, поскольку жить ему осталось месяц, может, полтора, а далее кончина в сильных болях… Хотя при прощании старичок-доктор отвел глаза в сторону, шмыгнул носом – что-то соображал про себя и произнес фразу, достойную не медика, а философа-мыслителя:
– Что будет дальше – посмотрим.
Так вот, что будет дальше – смотреть не надо, отпущенное время уже пошло. Осталось только принять окончательное решение и – выполнить его.
Рулевой отсек всякого судна исстари назывался румпельным помещением, которое всегда было хорошо защищено от воды и ветра, здесь пахло не только солью волн, но и старыми картами, морскими дорогами, солнцем, спрятанным в старом хрустальном пузырьке, большими расстояниями, тайнами пространства; здесь, вспоминая дом родной, можно было дать послабление душе, размякнуть и подчиниться грусти, без которой во всяком долгом плавании никак не обойтись.
Длинные четкие линии вантового моста, неземное изящество их родили внутри неприятие… Шмелев даже не смог сформулировать себе, чем же он недоволен, подумал, что лучше смотреть на берег, чем на мост, и перевел взгляд на дуплистую, с черным комлем березу, оседлавшую горку, вросшую в землю и камни, и сумевшую удержаться на ветру, с низкими кривыми ветками, украшенными желтыми увядшими листами… Березка заставляла человека думать о жизни, печалиться о живых, могла заставить даже плакать.
Шмелев смотрел на берег, видел и не видел его, корявая береза простудно подрагивала, будто истекала болью и последними соками, может быть, даже слезами, двоилась в глазах капитана… А вообще-то, он находился сейчас в состоянии, которое способно не только калечить, но и лечить человека, – слезы ведь счищают с души коросту, струпья, смывают хворь. Впрочем, дай боже, чтобы слезы эти были только лечебными.
Втянул Шмелев воздух сквозь зубы в себя, с сипением выдавил и переместился в машинный отсек.
Машина на «Волчанце» стояла хорошая, трофейная, – из числа браконьерских, добытых пограничниками, некапризная, заводилась легко, работала экономно, горючее берегла – лишнего грамма не позволяла себе съесть, скорость позволяла посудине развить приличную. Шмелев похлопал по корпусу ладонью, словно бы благодарил машину за службу, – отметил, что корпус сухой, Гоша, несмотря на то что был подшофе, тщательно обтер его тряпками: следил за механизмом, не допускал, что на металл села ржавь.
На запуск машины и легкий прогрев Шмелеву понадобилось полторы минуты, двигатель заработал почти мгновенно, обрадованно, словно бы узнал хозяина; Шмелев добавил немного оборотов, поднялся в рубку.
Серое угрюмое пространство ожило вместе со стуком машины, зашевелилось, откуда-то приполз неказистый светлый лучик, сел на нос «Волчанца», но очень быстро исчез, словно бы испугался толстой чайки с опущенными крыльями, также вознамерившейся взгромоздиться на нос катера… Лучик света был сигналом отхода.
На тихом ходу Шмелев вывел катер в свободное пространство, сделал это чисто, без помарок – ни один инспектор не придерется, хотя было очень тесно, развернулся почти вокруг собственной оси и, взбурлив чистую зеленую воду, неторопливо двинулся к горловине, выводящей из собственно Змеинки – гавани всех судов здешней флотилии. А их было много, разных кораблей и корабликов, отсутствовали, может быть, только надменные богатые яхты, а так было все, всякой твари по паре.
Поймал себя Шмелев на том, что внутри у него ничего не было – пусто, вот ведь как – ни боли, ни горечи, ни озноба, ни тепла с холодом, ни света, ни удушающей темноты, он не узнавал себя. Впрочем, нехорошее удивление это скоро прошло.
Слишком долгой и извилистой, с глубокими маневрами влево и вправо была у него жизнь, слишком многое осталось позади… Если ордена и медали его разложить на скатерти и, пересчитав (на всякий случай), раздать сотрудникам дальневосточного пароходства, которых ныне развелось больше, чем положено, – каждому на грудь обязательно достанется какой-нибудь дорого поблескивающий золотом отличительный знак.
Выплыв за пределы Змеинки, он по рации связался с портнадзором – предупредить, что покидает пределы гавани, это надо было сделать обязательно… Эфир был чист, без скрипов и трескучего порохового горения, голос диспетчера был ясный, будто он сидел в трех шагах от рубки, на палубе «Волчанца» с чашкой чая в руке и закусывал чай сдобным японским печеньем.
В открытую дверь рубки влетал ветер, тормошил бумаги, разложенные за спиной Шмелева на крохотном штурманском столике, над которым висела сильная японская лампа в виде драконьей головы, – выручала эта лампа капитана много раз, – толкался ветер в противоположную дверь рубки, закрытую Шмелевым, и скулил обиженно, когда приходилось разворачиваться.
«Волчанец» шел на полном ходу, хотя нагрузку машине Шмелев не давал, двигался так, чтобы ничего не упустить, засечь все, что надо было засечь. С правой стороны под нос «Волчанца» поползли белые кудрявые хлопья – примета того, что ночью может грянуть шторм, но до будущего шторма Шмелеву уже не было никакого дела, он сейчас думал о другом.
У маяка попалась идущая навстречу шхуна, на крохотной палубе которой плясали, бренькали на гитаре, суетились двое горластых расхристанных цыган… Раньше, когда Владивосток был закрытым городом, здесь цыган не было – не водились, ими вообще не пахло, а сейчас на бывшей режимной территории можно было найти кого угодно, даже синекожих сенегальцев и рябых коричневых эфиопов…
Впрочем, ни к сенегальцам, ни к цыганам с эфиопами Шмелев в претензии не был, эти люди никак не волновали его, хотя любопытно было другое: что же привело их сюда, какой интерес?
Не то ли самое желание, что начало обуревать корейцев и азербайджанцев, и в конце концов заставило их оседлать здешние прилавки и установить на помидоры с редиской свои непомерные цены? Или, может, что-то другое?
Цыганская шаланда обдала «Волчанца» густым столбом «жидкого дыма», у Шмелева от резкого духа его на глазах даже слезы выступили – так всегда бывает, когда мимо проходит «корабль мошенников». Продукция корабля имеет отношение к копченой рыбе примерно такое же, как к производству телевизоров и мотоциклетных шлемов, – никакого, в общем; бракодельную продукцию цыган можно продавать только в тех районах, где, кроме мороженого хека, никакой другой рыбы не знают, поэтому и веселятся цыгане – их время пришло, туда они свою продукцию и отвезут…
Вместе с цыганской шаландой уплыл в никуда и удушливый копченый химический дух.
Шел Шмелев долго. Не задержавшись ни на мгновение на кальмаровой банке, он сменил курс на несколько градусов и ушел влево, в пустынный, отдающий холодом сектор морского пространства. На старых картах здесь были отмечены мели, но Шмелев не боялся их, для «Волчанца» они вообще не были страшны – напороться на них мог только какой-нибудь тяжелый танкер или сухогруз, по самые макушки мачт забитый громоздким, имеющим большой тоннаж товаром.
Через некоторое время он сбросил обороты двигателя до нуля, катер по инерции прошел метров двести по звонкой пузырчатой воде, потом вздохнул печально, словно бы догадывался, что с ним будет, и остановился.
Здесь, в этом не прикрытом ни одним островком, ни одним облачком месте, царил сейчас только один звук – звук плещущейся воды; когда Шмелев заглушил машину, то звук этот усилился многократно, сделался назойливым, начал проникать внутрь, в кости, в кровь, в мышцы, будто нечистая сила, видевшая свою цель только в одном – угробить человека, стремилась совершить это как можно быстрее.
Потряс головой Шмелев – хотел вытряхнуть из себя мокрый противный звук этот, но из затеи ничего не получилось, и тогда он просто-напросто выкорчевал его из себя: не захотел слышать, и все… И перестал слышать это губастое шлепанье, вот ведь как.
Небо над морем посерело, сделалось плотным, глянцевым, словно бы его покрыли лаком, – ну будто огромная глянцевая обложка, посреди которой иногда вдруг возникает, словно бы белым крикливым комком прорвавшись сквозь бумагу, чайка и проворно уносится в сторону, через несколько кратких мигов становясь невидимой…
Совсем сдал Шмелев, расчувствовавшись внезапно возникающими и пропадающими чайками, птичьими стонами, словно бы из ничего рождающимися неподалеку и быстро гаснувшими, мертвым покоем, неожиданно навалившимся на него, болью, которая вроде бы и исчезла, ан нет, совсем исчезнуть она не смогла, заворочалась вновь… Ожила зараза.
Он посмотрел на карту – сильное ли здесь течение, надо бросать якорь или не надо?
Течение было слабеньким, исследованным еще в пору Колчака, адмирал ведь очень увлекался разными водными премудростями, гидрографией и составлял собственные карты, которые живы до сих пор, действуют и сегодня, – якорь можно было не бросать, и Шмелев перешел в машинный отсек.
Вода под днищем катера захлюпала встревоженно. Шмелев присел на скамейку, которую Гоша Кугук специально изладил для себя, чтобы поменьше сидеть на корточках – у Гоши еще с северных плаваний побаливали ноги.
Вообще скамеек этих, самых разных, Гоша смастерил штук семь, не меньше, все они разбросаны по катеру, находятся в самых разных местах, очень крепкие, неказистые, служат верно и служить будут долго.
В углу машинного отсека краснели окрашенные в нержавеющий сурик заглушки – два больших, похожих на автомобильные баранки вентиля. Это были вентили кингстона.
У народа не очень грамотного, знакомого с морями и океанами только по книгам знатоков, почему-то считается, что кингстоны существуют лишь у боевых кораблей, иначе говоря, – у плавающих железяк военного назначения, начиная с грозных громадин, начиненных крупнокалиберной артиллерией, кончая корабликами совсем маленькими, относящимися к подсобному флоту. И существуют с одной целью – повторить судьбу «Варяга», если вдруг противник, значительно превосходящий в силах, попытается захватить корабль.
Так вот, господа хорошие, кингстоны есть у всех морских судов, независимо от назначения – возит ли корабль коровий навоз на поля в соседнюю область, наблюдает ли с научными целями за чайками, выясняя по специальному заказу Академии наук, какая порода из них самая крикливая, или же стоит без движения где-нибудь у берега, изображая из себя памятник плохой погоде… У всех судов есть кингстоны.
Забортная вода на всякой плавающей единице нужна каждый день – для охлаждения судовой машины, для мытья, орошения, опреснения, балласта и прочее, удобнее всего брать ее где-нибудь с семиметровой или даже десятиметровой глубины, чистую и прохладную, а это можно сделать только через трубы кингстонов.
Шмелев наклонился над крайним вентилем, сделал два оборота влево, услышал, как под днищем «Волчанца» что-то зашевелилось, – живое, большое, прилипшее к нижней части катера, потом где-то очень глубоко раздалось четкое, словно бы нарисованное кем-то, бульканье…
Выхода у Шмелева не было – либо он через месяц с небольшим, корчась в оглушающих болях, обгрызая себе до мяса губы, умрет или же уйдет к верхним людям сейчас – без мучений, в сознании, при здравом уме… Но шаг этот трудный надо сделать обязательно, Шмелев так решил, а что-то решив, он всегда старался отметать сомнения в сторону.
Следом он раскрутил второй вентиль, – на пару рисок побольше первого, корпус «Волчанца» жалобно дрогнул, – катер, живое существо, прекрасно понимал, что решил сделать человек, раздался плачущий протяжный стон, способный разжалобить любую жесткую душу: умирать «Волчанец» не хотел. Шмелев отрицательно покачал головой – что решено, то решено. Стон прервался.
Минут через десять на полу машинного отсека появилась темная, с крупными, масляного оттенка пузырями вода. Шмелев ногой подтянул к себе вторую Гошину табуретку, неторопливо, не ощущая в себе ни дрожи, ни трепета, ни озноба, – ничего, словом, будто бы он уже был мертв, – переместился на нее: сидеть на двух скамейках было удобнее, чем на одной.
О днище катера, снаружи, что-то скреблось, будто водяные обследовали железную скорлупу, которая скоро достанется им в наследство, – любого другого капитана этот скребущий звук встревожил бы или хотя бы заинтересовал, но только не Шмелева…
По катеру пронесся сиплый протяжный вздох – «Волчанец» сопротивлялся. Шмелев покрутил еще немного один из вентилей, ближний к себе, вздох прервался, словно бы некоему невидимому существу перехватили глотку.
Вода в катер стала поступать быстрее, под самыми ногами Шмелева снова что-то заскреблось проворно и нервно, но он не среагировал на этот тревожный звук, даже не услышал его, погрузился в самого себя, в свое невеселое состояние…
Большая часть жизни у него прошла, как у большинства людей, – и детство в нем было, и комсомольская юность, и «вышка» – высшее мореходное училище, и красивая жена, и дочь была, тоже очень красивая, любившая отца только до определенного времени, – все это унеслось, как с «белых яблонь дым»: жена умерла рано, хотя была врачом по профессии и знала, как можно сохранить жизнь человеческую, дочь вышла замуж за жгучего мексиканца и бесследно растворилась в недрах большой страны, в последние два года от нее не то чтобы письма, даже простые цыдульки, нацарапанные на клочке бумаги, обычные почтовые открытки не приходили, и Шмелев понял: дочь – отрезанный ломоть…
Да и фамилия у нее теперь не Шмелева, а очень звонкая, далекая от русских фамилий – Вейсгаупт. Женщину с такой редкой фамилией можно было легко отыскать не только в Мексике, но и в Антарктиде, в царстве пингвинов, на зов Шмелева никто не откликнулся, и он понял: искать дочь не надо.
Так он остался один. А что такое остаться одному в казенном, неприветливом, никогда не готовом прийти на помощь городе? Это означает, что даже могилу Шмелева некому будет обиходить, обмахнуть веником холмик и протереть мокрой тряпкой гранитную плиту с его именем. Уж лучше лежать в могиле на дне морском, – как и положено моряку, – и не тревожить собою никого, ни единую душу в мире живых.
Вода продолжала прибывать, ворочалась под Шмелевым недовольно, хлопала пузырями, которые стучали в дно катера, будто каменьями, – а может, и не вода это была вовсе, а что-то иное.
В машинном отсеке у Гоши на крюке висела старенькая «летучая мышь» – ржавый-прержавый, гнутый-перегнутый, покореженный, как гнилая жестянка, в которой иной рыбак хранит червяков, фонарь, – но был этот мятый фонарь исправен, работал хорошо, пламя у него было яркое, широкое, ровное, будто бы вырезанное из свежей желтой жести, никогда не дергалось и не трещало. Гоша заправлял «летучую мышь» настоящим керосином, а не появившимся в последнее время в продаже модным «розжигом для костров», составной частью которого была, судя по всему, вода из-под крана…
Рядом с фонарем у Гоши должна была находиться зажигалка, это обязательно. Шмелев пошарил рукой по одной полке, по другой, нащупал небольшой прозрачный пенальчик с надписью «Парламентская газета» и быстро высек из зажигалки огонь.
Через несколько мгновений и фонарь вспыхнул радостно, светло, будто маленькое солнце… Воды в катере стало заметно больше, корпус огруз, «Волчанец» постепенно терял свою остойчивость, подвижность, на несколько сантиметров опустился в море и вряд ли сейчас был способен гоняться за стадом, например, лакедры – редкого восточного тунца.
Серая темнота, начавшая сгущаться около «Волчанца», сгустилась еще сильнее, море по-прежнему было пустынным, тихим – никаких звуков… Кроме глухого, какого-то задавленного плеска волн и неясного шевеления под самим катером.
Впрочем, все это было Шмелеву совершенно безразлично. Он словно бы омертвел, даже окаменел немного. Единственное живое, что в нем оставалось – боль, пришедшая опять, которую он попробовал уговаривать, как это делали старики на фронте, но она не подчинилась ему, жила и дышала по своим вражьим законам, и Шмелев вынужден был отступить.
Яркий плоский пламенек в «летучей мыши» неожиданно занервничал, затрепетал обреченно, словно бы попал под беспощадный ветер – вот-вот оторвется от фитиля…
Это был сигнал, Шмелев оценил его именно так, пошевелился зябко и загнал ладони в рукава, соединив руки в одно целое… Он, собственно, и с катером своим, с «Волчанцом», тоже хотел стать одним целым.
Плеск волн, сытый рокот уходящего из судна воздуха, вялое шевеление воды за бортом сделались совсем глухими – еще немного и они угаснут вовсе. Он пробовал думать о прошлом, о жене своей, так рано покинувшей его, красивой и домовитой женщине, работавшей в медицинском департаменте города, о дочери, быстро забывшей материнскую могилу, забывшей отца родного, не знающей ныне даже, жив он или нет, – позабыла она, наверное, и Владивосток, один из сложнейших и ярких, с очень непростой судьбой городов России, и те места приморские, редкостные, с которыми было связано ее детство…
При мысли о дочери лицо Шмелева расстроенно потемнело, будто внутри у него что-то вскипело, уже готово было выплеснуться наружу, но человек умело сдержал это худое варево…
Яркое пламя, сидевшее за стеклом «летучей мыши», вновь задергалось, будто ему не хватало воздуха (может, так оно и было?), и начало стремительно тускнеть, будто из него уходила жизнь…
Может, в фонаре иссяк керосин, но такого не должно быть по определению – Гоша Кугук всегда держал фонарь заправленным под самую пробку, пробку же завинчивал до отказа и делал это на берегу, не в море, – на воде ведь может случиться всякое и делать это будет поздно… Гоша законы эти знал хорошо, соблюдал их, как главный свой устав, поскольку сам не раз попадал в беду, чтил Бога выше всего и всех на свете и был прав.
Корпус «Волчанца», дрогнув снова, чуть просел на корму, но катер еще держался на плаву… Шмелев по-прежнему был спокоен, ничто не отразилось на его лице, – приподнявшись на скамейке, глянул, что там, за бортом?
А за бортом было совсем темно, сумрак уже близко подполз к катеру, одного небольшого броска не хватило, чтобы накрыть судно целиком, вот предночная темнота и собирала силы, чтобы сделать последний прыжок.
В голове было… ничего там, собственно, не было, пусто, думать ни о чем не хотелось, да и не мог он уже думать, времени на это совсем не осталось. Вообще пришла пора дать оценку прожитому – каким оно было? Доволен ли он им? Не стыдится ли своего прошлого?
Нет, прошлого Шмелев не стыдился, он никогда не юлил, не предавал, никого не подставлял под удар, чтобы спасти себя, старался жить честно, поэтому никакого богатства так и не нажил, – кроме этого катера, пожалуй, – работать старался так, чтобы никто никогда не говорил о нем худых слов…
Так оно и вышло, в общем-то.
Конечно, Шмелев, как всякий человек пенсионного возраста, в ельцинскую пору сделался лишним, и хотя он не участвовал ни в каких преобразованиях и не рубил топором советскую власть, не отличился и в сопротивлении демократам, а честно работал на своем месте, он все равно здорово мешал и левым и правым, – всем, словом, а здешним революционерам, гайдарам, чубайсам, авенам – особенно. Что делали революционеры с такими людьми – известно…
Засовывали в кастрюлю, накрывали сверху крышкой и ставили на газовую горелку, включенную на полную мощь. Доводили до кипения. Можно себе представить, во что там превращался лишний человек.
Страшная была пора. Бандиты и неучи управляли городом, адмиралы продавали современные боевые корабли на иголки, милицейские начальники сколачивали разбойные шайки.
Горькое, тяжелое время то ушло, но многие люди, в том числе и те, кого Шмелев хорошо знал, ушли также, не выдержали, – души у них разорвались, сердца тоже не выдержали, – пропитанный водкой вольный ельцинский мир они сменили на однокомнатные земляные квартиры, которых немало возникло тогда на местных кладбищах.
Наверное, надо было бы уйти и Шмелеву, но он посчитал такую позицию трусливой и не ушел, остался… Может быть, напрасно остался?
Внутри «Волчанца», под двигателем раздался удар, словно бы в катере что-то лопнуло, – скорее всего, хребет, но думать о чем-либо он уже не мог и закрыл глаза.
Боль, возникшая было, неожиданно отступила и, словно бы задумавшись, затихла. Все, пора на вечное поселение, на дно морское. Вряд ли кто здесь его найдет.
Вода залила ему ботинки и поползла выше… Катер боролся, вздрагивал, как и прежде, он не хотел, в отличие от Шмелева, умирать.
Сколько времени Шмелев провел в забытьи, он не помнил… Вообще-то, он находился в это время между небом и землей, мелочные минуты, даже десятиминутки он не считал, ждал, когда сделает последний вздох и душа его оторвется от тела… Ждал, но не дождался – неожиданно рядом с «Волчанцом» взревел мощный мотор, в борт жестко ударила волна, сильно накренила катер, в следующее мгновение раздался крик, вызвавший звон в ушах:
– Игорь Сергеевич!
Шмелев узнал Гошин голос. Как же Гоша нашел его в необъятном океанском просторе, было непонятно, следом он услышал другой голос – таксиста Володи, подвозившего его в Змеинку…
Было холодно. Сильно замерзли ноги. Вода уже подбиралась к коленям сидящего Шмелева, набралось ее много, но «Волчанец» все еще держался на плаву, не тонул.
Крик повторился – Гоша Кугук кричал изо всех сил, не боясь, что от напряжения у него порвутся голосовые связки или лопнут барабанные перепонки… Как же он все-таки отыскал Шмелева, ведь маршрут «Волчанца» не был нигде отмечен?
С другой стороны, стало малость понятно, как он нашел «Волчанец» – обеспокоившийся таксист Володя подсобил, поднял тревогу, портовый диспетчер своими радарами отыскал на огромном экране океана маленькую точку, отклонившуюся от всех известных маршрутов – коммерческий рыболовецкий катер, и передал данные на быстроходное спасательное судно, ринувшееся вдогонку за Шмелевым.
Через борт «Волчанца» поспешно перевалился Гоша, наряженный в две теплые матросские тельняшки, и, издав громкий крик: «Что же вы наделали, Игорь Сергеевич?» – ушел в воду под двигатель, нырнул с головой, хотя никакой глубины там не должно быть, – поспешно заработал руками.
Опытный человек, он мигом понял, что задумал сделать Шмелев.
На то, чтобы перекрыть кингстон, Гоше хватило трех минут. Под корпусом «Волчанца» раздалось недовольное бурчание, очень недоброе, с кашлем и злыми всхрипами. Мокрый Гоша перелез через Шмелева, как через неподвижную лесную корягу, с борта прокричал на катер-спасатель:
– Подай сюда шланг откачки! Быстрее!
– Зачалиться за «Волчанца» можно?
– Можно!
– А если «Волчанец» пойдет на дно? – испуганно прокричал с кормы спасателя чересчур мнительный палубный матросик.
– А вострые топоры на что существуют? Тогда только одно – рубить концы.
Спасатель прижался к кранцам «Волчанца», в машинный отсек, куда больше всего поступило воды, перебросили толстый шланг откачки…
А через полчаса Гоша запустил и двигатель «Волчанца», добавил оборотов и включил свою водоотливку, затем, переодевшись в сухую тельняшку, по-хозяйски уселся на скамейку рядом со Шмелевым.
Помолчав немного, отдышавшись, он огляделся, поправил огонь в «летучей мыши» и, глянув на Шмелева с жалостливым удивлением, – ну словно бы видел его впервые, – спросил тихо, почти шепотом:
– Что же это ты… что же это вы удумали, Игорь Сергеевич?
Шмелев махнул рукой:
– Можно на ты, Гоша… Вообще давно пора перейти на ты.
– Что все-таки случилось? – Гоша заморгал глазами часто, как-то беспомощно, он понимал: в жизни Шмелева что-то произошло – что-то неприятное, болезненное, сломавшее капитана, изрубившее его жизнь, но что именно, не знал… И понимал хорошо, что причину никогда не узнает.