
Полная версия:
Сказать несказанное: мышление против языка от Гегеля к Хайдеггеру через Маркса.

Валерий Антонов
Сказать несказанное: мышление против языка от Гегеля к Хайдеггеру через Маркса.
Введение.
Философия говорит. Она всегда уже высказала себя в словах, предложениях, текстах. Но что если сам язык, которым философия вынуждена пользоваться, не нейтрален? Что если его грамматическая форма — субъект и предикат, связка «есть», склонность к субстантивации и фиксации — не просто внешняя оболочка мысли, а активная сила, которая сопротивляется мысли, искажает её, направляет по ложному пути? Тогда философствование оказывается не только поиском истины, но и непрестанной борьбой с тем медиумом, в котором этот поиск ведётся. Тогда мышление должно мыслить против языка.
Эта борьба не есть нечто второстепенное или чисто стилистическое. Она лежит в основании самих философских проектов, которые определили облик современной мысли. Настоящее исследование прослеживает эту борьбу в трёх её решающих эпизодах: в «Феноменологии духа» и «Науке логики» Гегеля, в «Капитале» Маркса и в хайдеггеровском осмыслении обоих мыслителей.
Гегель первым сделал сопротивление языка своей прямой темой. Уже в Vorrede к «Феноменологии духа» он объявил, что философская истина не может быть высказана в форме предисловия, не может быть уложена в неподвижное суждение с субъектом и предикатом. Спекулятивное предложение, которое он разрабатывает, есть не что иное, как насилие над языком: связка «есть» перестаёт означать приписывание свойства и становится знаком движения, а само предложение требует обратного удара (Gegenstoß), разрушающего его буквальный смысл. В «Науке логики» эта работа уходит вглубь: здесь язык борется уже не с образами и риторическими фигурами, а с самой грамматической структурой, которая навязывает категориям вид отдельных «вещей». Чистое бытие не может быть высказано без того, чтобы не превратиться в нечто определённое; ничто не может быть названо, не получив бытия; а становление требует глагольных форм, которые одновременно фиксируют и ускользают. Гегель не изобретает новый язык — он заставляет существующий язык работать на пределе его возможностей, доводит его до точки, где рассудочная форма взрывается изнутри, и в этом взрыве открывает спекулятивное содержание.
Маркс продолжает эту борьбу, но переносит её в иную сферу. В «Капитале» языком, который сопротивляется мысли, оказывается не формальная логика с её субъектно-предикатными схемами, а язык буржуазной политической экономии. Этот язык не нейтрально описывает экономические факты — он мистифицирует их, представляя общественные отношения между людьми как естественные свойства самих вещей. Товар, деньги, капитал начинают говорить собственным голосом: «товар стоит», «деньги делают деньги», «капитал приносит прибыль». Маркс мыслит против этого языка, разоблачая товарный фетишизм и показывая, что за видимостью вещных отношений скрывается эксплуатация человека человеком. Но Маркс не отбрасывает язык политической экономии — он проходит сквозь него, доводит его внутренние противоречия до точки, где этот язык сам себя разоблачает, превращаясь из апологетики капитала в его критику.
Хайдеггер завершает эту линию — но завершает её таким образом, что сама рамка «мышления против языка» оказывается поставленной под вопрос. В лекционных курсах, посвящённых Гегелю (GA 32, GA 36/37), и в эссе «Hegels Begriff der Erfahrung» (GA 5) он показывает, что гегелевское насилие над языком, при всей своей мощи, остаётся внутри метафизики субъекта. Гегель освободил язык от оков рассудочной предикации, но оставил его орудием абсолютного духа — средством самовысказывания субъекта. В «Письме о гуманизме» (GA 9) Хайдеггер обращает этот упрёк и к Марксу: понимая отчуждение как отчуждение труда, Маркс всё ещё мыслит человека как animal rationale, а язык — как инструмент выражения и преобразования мира. Оба они, при всём их радикализме, не спросили: что такое сам язык, если он может быть и орудием мистификации, и орудием разоблачения? Что делает возможным это двойное употребление?
Собственный шаг Хайдеггера состоит в том, чтобы перестать мыслить против языка и начать мыслить из языка. Язык не есть орудие, которым располагает человек. Язык есть «дом бытия» — стихия, в которой бытие открывает себя и одновременно скрывает, а человек призван не овладевать этой стихией, а вслушиваться в неё и отвечать ей. Это не отказ от гегелевского и марксова наследия, а его radicalное переосмысление. Без гегелевского разрушения рассудочной формы предложения и без марксова разоблачения товарного фетишизма вопрос о языке как доме бытия не мог бы быть поставлен. Но после них он должен быть поставлен — иначе мышление так и останется при своём старом убеждении, что язык есть средство, пусть даже самое возвышенное и самое революционное.
Настоящая работа прослеживает этот путь в обратном порядке — от Гегеля к Хайдеггеру через Маркса, — останавливаясь на ключевых текстах и показывая, как в каждом из них язык становится не просто темой, но полем битвы, на котором решается судьба мысли. Это не история философии языка в обычном смысле. Это история того, как философия, пытаясь сказать несказанное, вынуждена была переосмыслять само существо говорения — и в этом переосмыслении открывала новые возможности для мысли.
Гегель против языка: диалектика как преодоление высказывания.Феноменология духа.
1. Предуведомление о методе и истине как субъекте.
Локализация: «Феноменология духа», Vorrede. В издании Meiner страницы 3–17, в Suhrkamp том 3 — страницы 11–28. Охватывает текст от первого абзаца Vorrede до фразы «...die wahre Gestalt, in welcher die Wahrheit existiert, kann allein das wissenschaftliche System derselben sein» включительно. Разбираемые пассажи: критика предисловия — начало Vorrede (Meiner 3–5, Suhrkamp 11–14); тезис о субстанции как субъекте — Meiner 13–14, Suhrkamp 22–23; метафора почки, цветка и плода — Meiner 4, Suhrkamp 12; спекулятивное предложение — Meiner 45–48, Suhrkamp 59–63; критика табличного мышления и образ ночи с коровами — Meiner 13–14 и 17, Suhrkamp 22–23 и 27; финальный тезис о системе — Meiner 6, Suhrkamp 14.
Насилие над языком как вступление в философию: Vorrede и невозможность предисловия.
Гегель открывает Vorrede заявлением, которое выполняет странную, почти парадоксальную работу. Он пишет: «Es scheint bei einer philosophischen Arbeit nicht nur überflüssig, sondern sogar unpassend und zweckwidrig zu sein, ein Vorwort voranzuschicken» — «Предпосылать философскому труду предисловие кажется не только излишним, но даже неуместным и противоречащим цели». Что значит этот жест? Философ начинает книгу с того, что объявляет форму, в которой он сейчас говорит, непригодной для философии. Читатель ещё не прочёл ни одного тезиса, а ему уже сообщают: то, что ты сейчас читаешь, не может быть адекватным введением в предмет. Это перформативное противоречие — но Гегель и не пытается его скрыть. Напротив, он делает его отправной точкой: Vorrede будет не введением в истину, а лишь внешним разговором о том, чем истина не является и как к ней нельзя подходить. Язык с самого начала применяется против самого себя: он говорит, и этим говорением демонстрирует недостаточность говорения для схватывания истины.
Почему предисловие неуместно? Гегель поясняет: «Denn worin das, was in einer Vorrede zu tun pflegt, eigentlich besteht, nämlich über den Zweck und die Veranlassung der Schrift, über das Verhältnis, worin der Verfasser sie zu anderen früheren oder gleichzeitigen Behandlungen desselben Gegenstandes zu stehen glaubt, zu sagen, das scheint für eine philosophische Schrift nicht nur überflüssig, sondern sogar der Sache unangemessen». Предисловие обычно указывает цель, повод, отношение к другим работам — то есть оно располагает истину как нечто готовое, имеющее внешние связи и причины. Но философская истина, по Гегелю, не такова. Она не есть результат, который можно предъявить заранее. Поэтому сказать о ней что-то в форме предисловия — значит с самого начала исказить её природу, превратить её в нечто такое, чем она не является. Язык предисловия принуждает к внешнему, историческому, психологическому подходу, тогда как философия требует внутреннего, систематического. Гегель осознаёт эту ловушку и входит в неё сознательно, чтобы тут же начать из неё выходить. Он пишет предисловие, которое разрушает жанр предисловия изнутри.
Субстанция как субъект: разрушение связки.
Главный тезис Vorrede формулируется так: «Es kommt nach meiner Einsicht, welche sich nur durch die Darstellung des Systems selbst rechtfertigen muß, alles darauf an, das Wahre nicht als Substanz, sondern ebensosehr als Subjekt aufzufassen und auszudrücken». Всё дело в том, чтобы истинное понимать и выражать не как субстанцию, а в равной степени как субъекта. Обратим внимание: Гегель говорит «auffassen und ausdrücken» — понимать и выражать. Проблема сразу становится проблемой языка, а не только мышления. Недостаточно помыслить истинное как субъект, нужно ещё и выразить это в языке. Но как? Обычный язык даёт форму «S ist P». Если я говорю «истинное есть субъект», я невольно фиксирую его как субстанцию, которой приписывается свойство субъектности. Грамматика саботирует мысль.
Гегель разъясняет это позже, в разделе о спекулятивном предложении. В обычном познании, говорит он, «das Subjekt als ein fester Punkt zugrunde gelegt wird, an den die Prädikate geheftet sind» — субъект полагается как некая твёрдая точка, к которой прикрепляются предикаты. Но в философском познании «das Subjekt vielmehr erst durch die Prädikate als das erzeugt wird, was es ist» — субъект впервые порождается предикатами как то, что он есть. Субъект не предшествует своим определениям, он есть процесс их саморазвёртывания. Грамматическое же предложение всегда уже предполагает готовый субъект, о котором нечто сказывается. Это противоречие между формой и содержанием Гегель называет прямым текстом: «Der gewöhnliche Weg, ein Urteil zu fällen, ist: dies ist so. Das Subjekt ist ein Dieses, das Prädikat ein Allgemeines. Das spekulative Urteil dagegen ist so beschaffen, daß das Prädikat das Subjekt in sich zurücknimmt». Спекулятивное суждение устроено так, что предикат забирает субъект обратно в себя. Иными словами, в спекулятивном предложении читатель ожидает, что предикат окажется внешним определением субъекта, а вместо этого обнаруживает, что субъект исчезает в предикате, становится им, и лишь пройдя через это исчезновение, восстанавливается как конкретное единство.
Здесь происходит то, что Гегель называет «Gegenstoß» — обратный удар. Сознание движется от субъекта к предикату, но, дойдя до предиката, оно не находит там ожидаемого покоя. Предикат оказывается не простым свойством, а самой сущностью субъекта. Сознание вынуждено вернуться к субъекту и переосмыслить его. «Das Denken verliert seinen festen gegenständlichen Boden» — мышление теряет свою твёрдую предметную почву. Это и есть насилие над языком: спекулятивное предложение сохраняет грамматическую форму обычного предложения, но разрушает его логическую структуру. Субъект и предикат меняются местами, связка «есть» из знака равенства превращается в знак движения. Язык сопротивляется этому, он тянет назад, к покоящейся предикации. Гегель говорит: «Es ist ein Widerstreit der Form eines Satzes überhaupt und der sie zerstörenden Einheit des Begriffs» — это борьба формы предложения вообще и разрушающего эту форму единства понятия. Борьба происходит прямо на странице, в синтаксисе.
Органическая метафора как языковой протест против дискретности.
Когда Гегелю нужно объяснить, что такое диалектическое снятие, он прибегает к образу из совершенно другой области: «Die Knospe verschwindet in dem Hervorbrechen der Blüte, und man könnte sagen, daß jene von dieser widerlegt wird; ebenso wird durch die Frucht die Blüte für ein falsches Dasein der Pflanze erklärt, und als ihre Wahrheit tritt jene an die Stelle von dieser. Diese Formen unterscheiden sich nicht nur, sondern verdrängen sich auch als unverträglich miteinander. Aber ihre flüssige Natur macht sie zugleich zu Momenten der organischen Einheit, worin sie sich nicht nur nicht widerstreiten, sondern eins so notwendig als das andere ist, und diese gleiche Notwendigkeit macht erst das Leben des Ganzen aus». Почка исчезает, когда распускается цветок, и можно сказать, что первая опровергается вторым; плод точно так же объявляет цветок ложным существованием растения. Но их текучая природа делает их моментами органического единства, где они не только не противоречат друг другу, но одно так же необходимо, как другое, и эта равная необходимость составляет жизнь целого.
Что здесь делает язык? Метафора вторгается в философский дискурс и совершает в нём работу, которую понятийный язык сам по себе выполнить не может. Рассудочный дискурс знает слова «почка», «цветок», «плод» как имена отдельных вещей. Он естественно склонен понимать смену этих форм как опровержение: то, что пришло позже, истинно, то, что было раньше, ложно. Гегель берёт именно эти слова и показывает, что их «текучая природа» сопротивляется такой логике. Он не вводит технический термин «снятие» через дефиницию — он заставляет читателя увидеть его работу в живом образе. Но образ этот не остаётся просто иллюстрацией. Гегель говорит «man könnte sagen» — можно было бы сказать, что почка опровергнута. Это важный оборот: он вводит чужую, наивную речь, чтобы тут же её поправить. Язык здесь действует на два фронта: он имитирует рассудочную речь и одновременно показывает её недостаточность. Метафора работает как мост между рассудочным и спекулятивным, но мост этот построен из того же материала — из слов. Гегель не заменяет понятия образами, он внутри стихии языка сталкивает логику образа и логику рассудка, чтобы из их столкновения родилось новое понимание.
Более того, сама структура метафоры противостоит дискретности языка. Метафора утверждает тождество в различии, она говорит «это есть то», удерживая одновременно и сходство, и несходство. В этом она подобна спекулятивному предложению. Когда Гегель говорит о почке и цветке, он не просто сравнивает, он заставляет слова функционировать так, что их буквальное значение (отдельные фазы) и их метафорическое значение (моменты целого) удерживаются вместе. Читатель вынужден видеть и фазы как отдельные, и фазы как неотделимые — именно ту двойную оптику, которую требует диалектика.
Таблица и ночь: разрушение формального языка через образную полемику.
Критика формализма — ещё одна точка, где Гегель взламывает язык. Формализм, который он имеет в виду, — это шеллингианство и его эпигоны, оперирующие готовыми схемами. Гегель описывает их метод с язвительной точностью: «Das Verfahren ist, ein Schema auf den Umfang des Himmels und der Erde, auf alle Gestaltungen der Natur und des Geistes aufzukleben, und so die ganze Ordnung der Dinge in einer Tabelle darzustellen». Метод состоит в том, чтобы наклеить схему на весь объём неба и земли, на все образования природы и духа и представить весь порядок вещей в виде таблицы. Таблица есть крайняя форма языкового овеществления: содержание сводится к рубрикам, отношения — к соседству клеток. В таблице исчезает движение, исчезает переход. Это язык, умерший до состояния неподвижных знаков.
И вот против этого омертвелого языка Гегель выдвигает один из самых ярких образов во всей истории философии: «Dies ist das formelle Wissen, das alles in einem Schema als in der Nacht abhandelt, worin alle Kühe schwarz sind». Это формальное знание, которое обсуждает всё в одной схеме, как в ночи, где все коровы черны. Здесь происходит поразительная вещь. Гегель разоблачает пустоту формальной абстракции — и делает это не через другую абстракцию, а через предельно конкретный, почти грубый образ. Ночь, коровы, чернота — это слова из крестьянского обихода. Они вторгаются в философский трактат и своей чужеродностью наносят удар по тому самому формализму, который Гегель критикует. Если формалист говорит на языке чистых категорий, лишённых содержания, то Гегель отвечает ему языком, перенасыщенным содержанием. Он как бы говорит: твоя пустая всеобщность настолько бедна, что её можно описать деревенской поговоркой.
Но в этом полемическом жесте есть и более глубокая логика. Образ ночи, в которой все коровы черны, сам работает как снятие образного языка. Буквально он означает: когда нет света различия, всё сливается в неразличимое единство. Метафорически он означает: когда нет конкретных определений, чистое абсолютное есть ничто. Но сам этот образ — не есть ли он тоже некоторое «чёрное», неразличимое, образное? Гегель рискует: он использует образ, чтобы убить образное мышление. Он говорит: ваше абсолютное знание — это ночь. Но моя речь о ночи — не ночь, она конкретна. Здесь язык совершает акт саморазличения внутри самого себя: образ применяется не для украшения, а для уничтожения определённого типа философской речи. Это бой на территории противника.
Снятие самого жанра: Vorrede как анти-предисловие.
К концу Vorrede проясняется, что все эти операции — критика предисловия, взлом субъектно-предикатной структуры, органическая метафора, полемический образ — складываются в единую стратегию. Гегель не просто говорит о недостаточности языка, он демонстрирует эту недостаточность, заставляет язык работать на пределе его возможностей, и в этом предельном напряжении показывает нечто, что не может быть просто «сказано». Vorrede, объявившая себя неуместной, к концу оказывается не введением в систему, а негативной пропедевтикой: она расчищает место, разрушая привычные способы говорить о философских предметах.
Финальный аккорд этого движения: истина действительна только как система. «Die wahre Gestalt, in welcher die Wahrheit existiert, kann allein das wissenschaftliche System derselben sein». Истинная форма, в которой истина существует, может быть только научной системой её самой. Но что такое система? Это не набор предложений, не таблица, не метафора и не предисловие. Это целое, в котором каждое определение имеет смысл только в связи со всеми остальными. Язык системы — это язык, преодолевший свою грамматическую дискретность, свою склонность к фиксации, свою жанровую ограниченность. Но этот язык ещё не дан в Vorrede. Vorrede может только указать на него отрицательно, через разрушение неадекватных форм речи. Она есть негативная работа языка над самим собой, самоочищение языка перед вступлением в науку.
Таким образом, уже в первом разделе Vorrede Гегель разворачивает весь репертуар «мышления против языка»: перформативное противоречие (говорить о ненужности говорения), спекулятивное преобразование связки, метафорическое удержание текучести против дискретности, полемическое вторжение низкого образа в высокий стиль. Всё это не приёмы риторики, а необходимые операции, без которых мысль не может выйти за пределы, положенные ей обыденным языком. Гегель мыслит против языка не потому, что хочет быть тёмным, а потому, что язык сам по себе есть стихия рассудка, и чтобы сделать его стихией разума, нужно сначала сломать его рассудочные формы — сломать, сохраняя при этом сам язык как единственное доступное медиум философии.
2. Критика формализма и «ночи, где все коровы черны»
Локализация: «Феноменология духа», Vorrede. В издании Meiner страницы 13–18, в Suhrkamp том 3 — страницы 22–28. Ключевые пассажи: характеристика формального знания и табличного метода — Meiner 13–15, Suhrkamp 22–25; образ ночи, где все коровы черны — Meiner 17, Suhrkamp 27; «наивность пустоты в познании» — Meiner 15, Suhrkamp 24; сравнение таблицы со скелетом без плоти и крови — Meiner 14, Suhrkamp 23.
Критика формализма и «ночи, где все коровы черны»: язык как пустая номенклатура и её саморазоблачение
В этом разделе Vorrede Гегель переходит от общих методологических заявлений к прямой атаке на господствующий способ философствования. Его мишень — формализм, который он связывает прежде всего с шеллингианской школой. Но критика Гегеля направлена глубже: он разбирает не просто ошибки конкретных философов, а определённое отношение между языком и истиной, которое делает эти ошибки возможными. Формализм есть такое употребление языка, при котором форма становится безразличной к содержанию, а термины — пустыми этикетками, приклеиваемыми к чему угодно. Гегель не просто описывает это как теоретическую проблему — он демонстрирует её через сам способ своей речи, доводя формалистический язык до логического и риторического абсурда.
Гегель начинает с того, что показывает, как формализм овладевает философской культурой. Он пишет: «Dieses Formelle, das allgemeine Schema, mit dem die Dinge bekleidet werden, ist es, was man jetzt vorzüglich die Idee nennt» — «Это формальное, общая схема, в которую облекают вещи, есть то, что теперь по преимуществу называют идеей». Глагол «bekleiden» — облекать, одевать — выбран точно: схема есть внешняя одежда, которую можно надеть на любое тело безразлично к тому, что это за тело. Язык здесь функционирует как гардероб готовых форм. Термины «субъект — объект», «идеальное — реальное», «конечное — бесконечное» становятся чем-то вроде вешалок, на которые развешивается любой эмпирический материал. Гегель иронизирует: с помощью такой схемы можно «alles in einer Tabelle darzustellen» — «всё представить в виде таблицы». Таблица есть предельное выражение этого языкового овеществления: она предполагает, что отношения между вещами исчерпываются соседством в клетках, что содержание полностью сводится к месту в заранее готовой сетке.
Суть критики Гегеля не в том, что схематический язык ложен, а в том, что он пуст. Он не схватывает предмет, он лишь набрасывает на него готовую сетку различений, которая сама по себе ничего не говорит о предмете. Гегель пишет с убийственной иронией: «Man kann sich nicht über den Gedanken erheben, das Absolute, das Wahre sei die Nacht, worin, wie man zu sagen pflegt, alle Kühe schwarz sind» — «Не могут возвыситься над той мыслью, что абсолютное, истинное есть ночь, в которой, как принято говорить, все коровы черны». Фраза построена так, что Гегель не утверждает это сам — он приписывает это суждение формалистам, вкладывает им в уста. Он говорит: вот до чего вы дошли, ваше абсолютное есть ночь. Но сам способ выражения — «wie man zu sagen pflegt» («как принято говорить») — вводит в философский текст пословицу, народную поговорку. Это грубое вторжение повседневной речи в высокий стиль есть уже акт языкового насилия. Гегель ломает стилистическую иерархию философского жанра, чтобы показать, что формалистический язык при всей своей возвышенности заслуживает именно такой — простонародной — характеристики.
Но поговорка о ночи и коровах работает ещё и как точное логическое суждение. Ночь — это стихия неразличённости. В ночи все коровы черны, потому что отсутствует свет, который позволяет различать цвета. Точно так же в формальном абсолютном отсутствуют конкретные определения, которые позволили бы различать вещи. Чистая всеобщность, лишённая особенных определений, есть ничто. Но сказать «есть ничто» языком формализма — значит остаться внутри той же пустой всеобщности. Гегель выбирает сказать это языком крестьянского двора. Конкретность образа работает как противоядие против абстрактности формального знания: ночь может быть образом, но корова в ночи — это уже нечто совершенно конкретное, телесное, даже пахнущее. Гегель как бы говорит: вы забыли о коровах. Вы говорите о всеобщем, но утратили саму способность видеть что-либо конкретное.
Отсюда Гегель переходит к прямому разоблачению языковой механики формализма. Он описывает, как работает это «формальное знание»: «Das Verfahren ist, ein Schema auf den Umfang des Himmels und der Erde, auf alle Gestaltungen der Natur und des Geistes aufzukleben, und so die ganze Ordnung der Dinge in einer Tabelle darzustellen». Глагол «aufkleben» — наклеивать — доводит метафору до гротеска. Схема есть нечто, что можно приклеить. Это действие внешнее, механическое, неорганическое. Клей не проникает в суть вещи, он лишь соединяет поверхность схемы с поверхностью предмета. Гегель продолжает: такая таблица «ist das Gerippe einer Skeletts, an dem das Fleisch und Blut fehlt» — «это остов скелета, в котором недостаёт плоти и крови». Метафора органического здесь возвращается, но уже в негативном ключе: формализм есть смерть, костяк без жизни. Если в первом разделе органическая метафора (почка — цветок — плод) служила для выражения живой текучести истины, то здесь она же используется для разоблачения мёртвости формального знания. Язык Гегеля сам проходит через эти метафорические ряды, сталкивая жизнь и смерть внутри собственного дискурса.

