Полная версия:
Степная сага. Повести, рассказы, очерки
– Не-ет, ты послушай. – Середин уже не мог остановиться. – Это были не просто наши противники, такие же русские солдаты и офицеры. Это были сатанисты, поправшие в себе все русское, православное. Они первым делом расстреляли крест и икону на площади перед Верховным Советом. А потом начали косить из всех стволов еще не успевших проснуться людей – мужчин, женщин, стариков, детей… Всех, кто попадал в прицел, будь он с оружием или без него, для убийц это не имело никакого значения. Всех… всех… всех, под корень, чтобы даже духа сопротивления не оставалось…
– Валентин, ну вы бы на их месте, наверное, так же… – попытался возразить Статейнов.
Но полковник, не дослушав его, ожесточенно процедил сквозь зубы:
– Не могу я представить себя на их месте. Не могу… Стрелять в безоружных женщин и детей… Достреливать раненых… Истязать и убивать пленных… Не могу. Не по-русски это. Не в наших традициях. Только манкурты с выхолощенными душами так поступать могут.
Он вдруг наклонился над столом ближе к генералу, словно собирался сказать что-то важное, из ряда вон выходящее, только что открывшееся его сознанию:
– Ты представляешь, что на самом деле творили ельцинские трубадуры после разрушения СССР под усыпляющую болтовню об общечеловеческих и демократических ценностях? Они изымали души у русских людей. У парней из крестьянских и рабочих семей, их-то отпрыски в армии и милиции не служат. Они отравляли сознание молодых людей враньем о свободе личности, преимуществах рыночной экономики над плановой, собственнических интересов над общественными, прав над обязанностями. Они внушали, что самое важное – быть сильным, богатым, успешным. Кто не попал в эту категорию – примитивный отстой. Они делали из солдат России роботов для охраны новых хозяев жизни и уничтожения своих же соплеменников, но не продавших душу за красивые посулы… Я, кажется, начинаю понимать апокалипсическое число зверя 666 из послания Иоанна Богослова – конец света наступит, когда две трети населения Земли превратятся из людей в биологических роботов. Понимаешь?
– Ну, ты, казак, уже куда-то шибко далеко ускакал. Я бы сказал, не в ту степь, – как-то неуверенно произнес Статейнов. – Пожалуй, без ста грамм никак не догнать твоих мыслей.
– Я же серьезно говорю, как старому другу и соратнику.
– И я – серьезно. Рабочий день закончился. – Генерал встал и жестом пригласил собеседника подняться. – А мы с тобой еще не добрались до главного вопроса нашей встречи. Пуд соли наверняка съели за время совместной службы, нужно бы и запить ее чем-нибудь приятным для души и тела.
Он потянул на себя одну из секций книжной стенки и открыл вход в комнату отдыха.
– Проходи. Садись в кресло. Точнее, присаживайся. Садиться не желаю никому из знакомых, особенно другу. Хотя никто в наше время ни от чего не застрахован. Сидели Язов с Крючковым. Сегодня Руцкой, Макашов и Ачалов на нарах парятся. Так что не будем беду накликать. Лучше выпьем коньячку за здоровье и нашу былую совместную службу.
– Намек понял, – без эмоций отчеканил полковник. Он не спешил сесть в потертое кресло с зеленой обивкой, стоявшее возле овального столика, повидавшего немало известных военных писателей и журналистов. Слегка разминал ноги после долгого сидения, приподнимаясь на носках ботинок, и наблюдал, как Статейнов достает из холодильника фрукты, тарелку с нарезанной колбасой и сыром, початую бутылку дагестанского коньяку «Лезгинка», разливает его в хрустальные рюмки.
– Ну, шоб наша доля нас не цуралась! – несколько с наигранной веселостью предложил генерал.
– Шоб кращще в свити жилося! – на такой же бодрой ноте подхватил полковник.
Они чокнулись, продолжая стоять возле столика. Выпили несколькими глотками пахучий коричневатый напиток. Немного подождали, пока он распустит благостный бутон в груди. Потом Статейнов разрезал яблоко и протянул половинку Середину.
– «И хлеба горбушку – и ту пополам», – иронически процитировал полковник.
– Валентин, надеюсь, что без обиды? – напрямую спросил генерал, глядя в глаза сослуживцу. – Я ведь пытался удержать тебя от твоего казакования с депутатами. Предлагал должность своего заместителя. Но ты сделал иной выбор.
– Я тоже надеюсь, что ты не думаешь, что я сделал выбор ради предложения Бабурина, прозвучавшего на съезде, – повысить всех офицеров, вставших на защиту закона и Конституции, в звании на одну ступень?
– Нет, конечно. – Генерал снова наполнил рюмки. – Но признайся честно, не жалеешь сейчас, что отказался от моего предложения?
Полковник на несколько мгновений задумался. Потом, найдя нужный аргумент, тоже посмотрел в глаза друга и задал встречный вопрос:
– И ты скажи откровенно: продолжал бы уважать меня сейчас, угощать коньяком, если бы знал, что ради личного благополучия я предал людей, веривших мне и пошедших за мной на опасное противостояние ельцинскому режиму?
Генерал, ничего не ответив, поднял рюмку и кивнул Середину, давая понять, за кого и за что он пьет.
Минуты две они молча закусывали. Затем Статейнов, как бы размышляя вслух, проговорил:
– Наверное, самое лучшее сейчас, чтобы не подставлять тебя под горячую руку министерских службистов, вывести за штат, а через несколько месяцев, когда буря поутихнет, уволить по организационно-штатным мероприятиям. Слава богу, планку выслуги лет сейчас понизили и военную пенсию ты заработал. Больше ничего разумного по твоему поводу в голову не приходит. Сам-то что думаешь?
– Думаю, что ты был и остаешься верным другом… Тебе Господь доверил решать мою судьбу. Вначале поднять на самый верх военной журналистики, забрав в Москву из дальнего сибирского гарнизона. А теперь вот и прикрывать мое вынужденное отступление с завоеванных позиций…
Полковник хотел сказать еще что-то о своей искренней благодарности товарищу по службе, но тот как-то грустно улыбнулся и оборвал его:
– Не суесловь! Сам же мне говорил пословицу восточных мудрецов: «Имеющий в кармане мускус не распространяется об этом. Запах мускусного ореха говорит сам за себя». Так?
– Все верно запомнил.
– Вот и давай выпьем за нашу дружбу и совместную службу. И дай Бог не пойти ко дну в штормовой России!
Глава 3Нет на свете ничего отрадней, чем возвращение в родительский дом, когда тебя ждут там с неизбывной любовью самые родные люди. Из любого края земли. В любое время года. На любом транспорте. На самолете – сквозь молочную пену облаков. На поезде – мимо чужих и оттого не притягательных для души городов и сел. На машине – по асфальту знакомого с детства шоссе, по буеракам и колдобинам сельского проселка. Даже пешком – в сгущающихся сумерках, ориентируясь по звездам, мерцающим над отчей крышей, по запахам родной земли, по светлячкам деревенских огней, по заливистому лаю соседских собак. Невозможно остановиться на этом пути – ноги сами ведут к заветному дому, а сердце мечется в груди, как заполошная собачонка, почуявшая хозяина.
Валентин Середин опоздал на последний паром из райцентра и вынужден был добираться пешком от остановки автобуса возле консервного завода до плотины шлюзов напротив родной станицы. Километра три-четыре. Дорога хоть и была посыпана песком и гравием, но давно не ровнялась, раскисла от частых осенних дождей. Идти по ней в темноте было непросто. Хорошо, что догадался сапоги надеть, а не туфли. Было бы совсем худо. И все же вовсе не досада вела московского гостя по заезженной и разбитой дороге, а трепетное ожидание близкой встречи. Душу переполняли радость от узнавания знакомых с детства мест, беспокойство за постаревших и больных родителей и в то же время – какая-то интуитивная надежда, что его приезд взбодрит стариков, поможет встать на ноги и они еще споют вместе любимую семейную песню «Вот кто-то с горочки спустился». Полковник даже явно представил, как сидит между отцом и матерью на лавке, обнимая их за плечи, и они в три голоса выводят:
Вот кто-то с горочки спустился.Наверно, милый мой идет.На нем защитна гимнастерка,Она с ума меня сведет…Мысли о стариках разлили в душе щемящую нежность, она стремительно разрасталась в груди, ширилась и, не помещаясь в ней, давила на горло тяжелым комом, пощипывала глаза подступившими слезами.
Вдоль дороги шушукались о чем-то своем, будто старушки на скамейках, ветви прибрежных верб и тополей с еще не облетевшей листвой. Возились в кустах, то ли устраиваясь на ночлег, то ли выйдя на промысел, невидимые зверушки или птицы. С каждым шагом нарастал шум падающей с плотины воды. А когда путник дошел до бледных каменных крестов немецким военнопленным, строившим гидроузел, навстречу ему метнулся знобкий речной ветерок, проводя по лицу своими влажными и холодными щупальцами, будто невидимый страж реки пытался на ощупь определить, кто такой пожаловал на берег Дона.
– Да свой я, тутошний, – остановился Валентин перед шлюзовой камерой. – Здорово живешь, батька Дон! Прибыл на побывку.
– Что надо? – строго окликнул с плотины незнакомый охранник.
– Перейти на другую сторону к родителям в гости, – ответил Валентин.
– Чей будешь?
– Середин.
– Что-то не помню таких. На каком краю живут?
– На выезде в Бугры, рядом с Григорьевыми. Таких знаете?
– Кто ж Григорьевых не знает? Сашка и его жинка – известные люди в станице. Кажись, и твоего батю вспомнил, в конторе раньше работал, – уже без настороженности проговорил охранник. – Опоздал на паром, что ли, пешедрала топал от консервного?
– Опоздал, – подтвердил гость.
– Проходи тогда, земляк. Звать-то как?
– Валентином.
– Как сойдешь, Валентин, на той стороне, иди в станицу берегом, по песку. Так грязи меньше намотаешь на сапоги. А потом – не по Рыбацкой, а мимо клуба. Там асфальт положили до мастерских. Ну а до дома своего по переулку, как получится. Колеи там такие, что утопнуть можно.
– Спасибо за совет, – поблагодарил Середин заботливого земляка, мысленно представив расхлябанные машинами и тракторами колеи на родительской улице, кое-где засыпанные песком и жужелкой. А местами только возле заборов пробраться можно по выдавленным и заветренным грыжам чернозема. «А ведь бегал когда-то и в клуб, и на свидания по этой квашне», – с невольной улыбкой подумал Валентин. А вслух проговорил: – Доберусь как-нибудь. Дома и кочки родные помогут. Вы привет Петру Столярову от меня передайте. Он мой одноклассник, вроде бы тоже на шлюзах работает.
– Тут работает, – подтвердил охранник. – Утром порадую его.
– Пускай в гости заходит. Я дней на десять, а может, и больше. Родители хворают, надо помочь.
– Это да, в старости без догляда худо, – согласился постовой. – Да ты ступай домой, а то протянет тебя наш сиверко и сам сляжешь.
– Ну, бывайте здоровы! – помахал ладонью правой руки Валентин. – Свою фамилию назовите. Может быть, мы знали друг друга раньше?
– Семёнов я, Андрей Васильевич, но не местный уроженец. В примаках живу лет двадцать. Поэтому, скорей всего, не знались мы.
– Ну, вот теперь будем знакомы. Надеюсь, еще увидимся, – кивнул Середин и, повернувшись, пошел по гулким металлическим мосткам к противоположному берегу.
Шумел рукотворный водопад. Остро пахло водорослями, илом, стылым металлом, мазутом и еще какими-то неведомыми в его детстве запахами, потому что тогда шлюзы только строились и Дон не был перегорожен плотиной. На подходе к станице посторонние запахи пропали. Воздух наполнился привычными и от того приятными настоями полыни, увядающей листвы и травы, еще не слежавшегося лугового сена, угольным дымком из печных труб, аммиачными испарениями скотных дворов, гашеной известью от подбеленных садовых деревьев и уже не пьянящим, как летом, едва уловимым ароматом настурций, петуний и бархатцев, доцветающих в станичных палисадниках.
Кое-где на столбах горели электрические фонари, накрывая бледно-желтыми шапками света роскошные цветники возле домов.
Валентин невольно любовался этими цветочными вернисажами из астр, георгин, роз, хризантем, других цветов и с нежностью думал о своих земляках: «Какой неистребимой тягой к красоте нужно обладать, чтобы, несмотря ни на какие трудности времени, житейские невзгоды, унижение нищетой, продолжать из года в год сажать такие прекрасные цветы, холить и лелеять их?! И ведь не на продажу. Не для выживания. А только ради самой красоты, чтобы не исчезла она из их жизни. Как объяснят эту особенность русского характера оголтелые рыночники, в какую нишу меркантильной целесообразности пристроят?»
До родительского домика он добрался вполне благополучно. С замиранием сердца открыл запор на калитке. Света в окнах не было. Родители всегда довольно рано ложились спать, чтобы с рассветом быть уже на ногах, а зимой и задолго до рассвета. Счистив грязь с сапог о металлический скребок возле ступенек, пошаркав подошвами о старый половичок перед дверью, Валентин постучал в ближайшее окошко.
Через несколько секунд на жилой половине дома загорелась лампочка и он увидел по тени на занавеске, как мать торопливо набрасывает халат и идет к окну.
– Кто там? – раздался глуховатый, осевший от сна голос.
– Мама, это Валентин.
– Сыночек! Валик! – изумленно воскликнула мать и метнулась в сени, открыла дверь и, как была в незастегнутом халате поверх байковой ночной рубашки, прильнула к сыну, обхватив руками за шею, стала торопливо тыкаться мягкими губами в его подбородок, щеки, заросшие за время поездки колючей щетиной.
Сын одной рукой обнял мать, а другой прижал ее голову к своей щеке и поцеловал седые волосы, заплетенные, как всегда, в косу и короной уложенные на голове.
– Здравствуй, родная! Прости, что разбудил, не успел на паром, пришлось пешком через шлюзы идти.
– Слава Богу, дождались! – Оксана Семёновна чуть отстранилась от сына, оглядывая его в тусклом свете из окошка и все еще не до конца веря в реальность происходящего. – Ну, пойдем в дом, на свету разгляжу тебя хорошенько.
И пока Валентин снимал сапоги, вешал куртку и кепку, мать суетилась вокруг него, пытаясь помочь в том, что сыну и самому несложно было сделать.
– Мамуля, да успокойся ты. Никуда я не денусь. Взял отпуск на десять дней по семейным обстоятельствам.
– Вот и славно! – обрадовалась Оксана Семёновна, все еще не отрывая глаз от сына, расчесывавшего свою густую шевелюру перед маленьким зеркалом над рукомойником. – Седеть начал. А в остальном такой же… Хотя нет, глаза изменились, строже стали. Раньше в них бесенята прыгали, а зараз нету.
– И ты, мамуля, не сильно изменилась. Такая же красивая и статная, как столбовая дворянка, будто всю жизнь только собой и занималась. Породу сразу видно – атаманша! Только чуток пониже стала…
– Ну ты и завернул: красивая! Как обезьяна стала. Спеклась совсем…
– Батя как, не лучше ему?
– Спит зараз. Ему какую-то микстуру сонную прописали. Ежели сам не проснется, будить не будем. Слабый совсем.
– Ладно, пусть отдыхает, я только гляну на него одним глазком.
Валентин шагнул за занавеску, разделявшую помещение, и увидел спящего отца, точнее, только его исхудавшее лицо, не закрытое одеялом. Щеки впали. Вокруг глаз образовались темные круги. Нос заострился. Синеватые губы приоткрыты, как у ребенка. Резко выступил кадык на морщинистой шее. Густые, клочковатые брови сведены к переносице. И оттого лицо выглядело суровым и беззащитным одновременно. Но дыхание было ровным, не хаотичным, как у смертельно больных людей.
Сын наклонился над спящим отцом и легонько прижался щекой к его выпростанной из-под одеяла руке. Потом вернулся к матери, наблюдавшей за ним из кухни, и тихо, но уверенно произнес:
– Мам, все будет хорошо. Вот увидишь, отец выздоровеет. Мы с ним еще по станице прогуляемся.
– Славный ты наш! Дай-то Бог, чтоб так и вышло! – растроганно произнесла Оксана Семёновна и промокнула глаза кончиком рукава халата. – Мой руки, зараз повечерять соберу.
– Мам, ты не очень там… Я бы кислого молока с хлебом поел, и достаточно на ночь.
– Ой, сыночек, дак я насчет кислого молока не расстаралась. Совсем из ума выжила, забыла, как ты его любишь. Завтра попрошу, чтоб больше приносили. Литра два. А то нам с дедом совсем мало надо.
– Прости, мама, я тоже забыл, что Квитку продали. По старой памяти сморозил… Попью чайку с хлебом и абрикосовым вареньем.
– Узвар из сушки есть, пирожки с курагой. Зараз достану из погреба и жерделовое варенье.
– Да я сам, мамуля. Только ключ от погребицы дай.
– Мы ж не замыкаем никогда. Замок только наброшенный. А выключатель справа на дверной коробке.
– Помню.
Через несколько минут Валентин привычно расположился на широкой лавке возле обеденного стола и с аппетитом поглощал испеченные матерью пирожки, ел янтарное абрикосовое варенье и запивал душистым компотом из сушеных яблок, груш и вишен. Коротко сообщал столичные и домашние новости, без волнительных подробностей.
Оксана Семёновна сидела на табуретке возле не остывшей еще печки, благостно опустив натруженные руки на колени, и завороженно любовалась сыном, слушая и не очень-то вникая в его отрывочную информацию. Ее смуглое, немного опухшее лицо с карими глазами, от которых солнечными лучами разбегались улыбчивые морщинки, было умиротворенным и светилось нескрываемым материнским счастьем.
Глава 4– Папа, ты не спишь? Слышишь меня? – Валентин наклонился над отцом и взял его изможденную руку, перевитую синими жилами вен, в свою ладонь, покачал ее из стороны в сторону. – Я Валентин, твой младший сын.
Он увидел, как дрогнули веки глубоко запавших глаз и по бледно-серому лицу пробежала виновато-радостная гримаса. Непослушные веки, как заржавевшие железные створки, с трудом разошлись, и на сына из подслеповатых, окантованных краснотой глаз устремился ощупывающий взгляд.
Сначала шевельнулся острый кадык на шее, потом напряглись бесформенные синюшные губы и из них вырвался сиплый полушепот:
– Ты приехал, сынок?
Отец попытался сжать руку сына, но только едва заметно качнул ее, на большее сил не хватило. Его глаза подернулись маслянистой пленкой подступивших слез:
– Слава Богу, встретились! А я уже не надеялся увидеть тебя.
Валентин приник щекой к многодневной колкой щетине на лице отца, бережно обнял его за плечи. Чтобы скрыть волнение, проговорил излишне бодрым голосом:
– Здорово, батя, здорово! Да разве мог я не приехать, когда такую тревожную телеграмму про твою болезнь получил?
– Всяко бывает. Мы с матерью дюже переживали, что ты мог погибнуть под бомбежками в том горемычном совете.
– Обошлось без бомбежек, отец. Из бронетранспортеров и танков постреляли, это было. Но, как видишь, живой и невредимый.
– Ну и славно. Подыми меня трошки выше, а то плохо вижу тебя. В тумане все… Так лучше. А чего же ты не в форме?
– Да я же в отпуске. Форма на службе надоела.
– А мы бы с матерью погордились. – Яков Васильевич попытался улыбнуться, но мышцы лица плохо подчинялись ему, и улыбки не получилось. – Три сына полковника… это не только для нашей семьи, но и для станицы почетно!
Отец постепенно приходил в себя после ночного болезненного забытья. Недаром говорится, что сон – это временная смерть. Слова старика становились осмысленней, а речь – более связной, голос крепчал. И хотя это был еще не прежний голос главы семьи, твердый, наставительный, который привыкли слышать дети, но и на голос умирающего он не походил. И сын с радостью подметил это:
– Батя, а ты не так плох, как я себе представил. Мы с тобой еще споем и спляшем…
– Шуткуешь, сынок? Отплясал я свое. Не сдюжаю хворобу. Кровь не греет совсем.
– Ты со своими выводами не спеши. Чтобы кровь грела, ее горячить нужно. Двигаться. Питаться нормально… А ты? Ничего не ешь. Лежишь сутки напролет, не поднимаясь. А хочешь, чтобы кровь циркулировала по организму.
Валентин выговаривал отцу с улыбкой, чтобы невзначай не обидеть больного, но в то же время – твердым командирским голосом, будто ставил задачу своему подчиненному:
– Начнем с тобой делать массаж и зарядку каждый день, через неделю запросишься по двору прогуляться.
– Нет силы, чтобы подняться, – оправдывался отец. – Ноги не слушаются, живот отказывает. Раньше хуч до уборной доходил, а теперь и на ведро – только с помощью матери, да и то… стыдно говорить…
Яков Васильевич замолк, с трудом сдерживая волнение. Перемолол желваками прихлынувшую досаду и продолжил жаловаться, снизив голос:
– Теперь, сынок, не всегда и на ведро получается… Иной раз и не донесу… Матери забот прибавляю. Как с грудным дитем нянькается – подмывает да пеленки меняет. Нету сил моих совсем. Так-то вот старость проявляется – опять в детство впадаем. Да только некому нас обихаживать, мать сама на ладан дышит, а вы далеко разлетелись из родного гнезда. Разве что похороны соберут вместе? Видать, скоро уж в последний путь отправляться.
– Туда все отправимся когда-то, – проговорил Валентин, – но спешить не надо. Не ты ли рассказывал про цыганку, что нагадала тебе жить до девяноста пяти лет и умереть весной? Мам, ты помнишь?
Из-за занавески выглянула Оксана Семёновна, хлопотавшая на кухне:
– Чиво ты спросил, сынок?
– Ты помнишь предсказание цыганки отцу? Сколько она лет жизни ему напророчила?
– Кажись, девяносто пять…
– Вот! Девяносто пять! Я же помню. А ты, батя, говоришь, что скоро собираться в мир иной… Нет, мы еще повоюем с безносой дамой. Мы еще встанем на ноги и выпроводим ее за порог… Сегодня встанем! – уверенно заявил Валентин.
Сын намеренно играл роль оптимиста, чтобы не показывать свою жалость к старческой немощи, не подписываться под уже вынесенным Яковом Васильевичем самому себе приговором. Семейное предание о цыганке было маленькой соломинкой надежды из народной пословицы про утопающего, который и за соломинку хватается. Валентину очень хотелось, чтобы отец ухватился за былое предсказание, часть из которого про войну и плен уже сбылась, и захотел бороться за свою жизнь. Ведь без веры и желания самого человека одолеть болезнь любые лекарства и усилия врачей принесут мало пользы.
Глядя на беспомощного отца, Валентин вспомнил свое дошкольное детство, когда он завидовал взрослой жизни родителей и старших братьев. Ему казалось, что они свободно делают все, что хотят, а он опутан по рукам и ногам всяческими запретами – туда нельзя, сюда нельзя, ничего без разрешения взрослых нельзя… Как он мечтал, ворочаясь в постели, заснуть ребенком, а проснуться взрослым, самостоятельным человеком. Мечтал не торопясь идти под ручку с самой красивой станичной девушкой по Рыбацкой улице в клуб на танцы или в кино, небрежно кивая старикам и старухам, сидящим на лавочках и внимательно разглядывающим парочку влюбленных. Наивные детские мечты, но кого они не посещают? Много лет спустя появилось другое горячее желание – задержать стремительный бег времени, чтобы отодвинуть родительскую старость на более поздний срок. Да время не песочные часы, его не повернешь обратно. Главное, наверное, даже не в желании продлить жизнь родителям, а в том, когда оно появляется, есть ли еще шанс чем-то облегчить старость самых близких людей.
– Мужчины, – подала голос Оксана Семёновна, – завтрак готов. Сыночка, мой руки и садись за стол, а я зараз покормлю отца и сяду тоже.
– Мам, давай вместе батю покормим.
– Дак я уже привычная, а ты с больными стариками не нянькался. Садись, садись. Завтрак – на столе. Зачем же ему остывать? Я кашки отцу сварила на молочке…
Она села на край кровати и стала неторопливо кормить Якова Васильевича манной кашей, давая запивать топленым молоком.
– Ты зачем его из ложки кормишь? – удивился Валентин. – Он же так вскоре вообще руки не сможет поднять. Давай-ка поднос. Ставь миску с кашей. Ложку бате в руку дай, и пусть упражняется…
– Валечек! – опешила мать. – Дак он же перемажется кашей пуще малого дитя.
– И пусть. Оботрется салфеткой. Если надо будет, полотенце намочим.
– Сынок…
Но Валентин решительно отстранил мать и занял ее место подле отца. Подал ему ложку, приговаривая:
– Не ленись, Яков Васильевич. Будем считать это действо первым упражнением нашего комплекса твоей физической реабилитации. Согласен?
– Попробую, – нерешительно ответил отец. – Руки не слухаются давно.
Координация движений у него была явно нарушена. И, зачерпнув каши, он с трудом донес ложку до рта, опорожнил ее.
– Ну вот видишь, вполне справляешься с данной процедурой сам! – подзадорил сын. – Лиха беда начало!
Яков Васильевич еще несколько раз повторил манипуляции с ложкой. На губах и подбородке остались белые отметины от каши. Но он впервые после долгого перерыва ел самостоятельно и был удивлен и обрадован этим.
– Кажись, могу еще и сам… Дай, сынок, запить.
– Так и кружку бери с подноса сам.
Кружка с топленым молоком оказалась неподъемной для ослабевшей руки старика. Она кренилась, дрожала, но никак не отрывалась от подноса.
– Мам, дай нам еще одну кружку, – попросил Валентин.