
Полная версия:
Иван Грозный. Том 2
– Не ведаем, батюшко Григорий Лукьяныч.
– Боярин Фуников бывал ли?
– Третьи сутки ожидаем… Так и не привелось нам видеть его светлость.
– Недосуг, почитай, боярину Никите… Немало ему заботушки!.. Как мыслишь? – с хмурой улыбкой, как бы про себя проговорил Малюта. – Ну? Што народ говорит? Слыхал ли?
Головня развёл руками, в одной из них держа шапку.
– Как сказать… – замялся он. – Мало ль што брешут чёрные люди. Мужичья душа темнее омута… Болтают они тут всяко.
– Не спрашивают ли: чего для пригнали их и што делать будут?
– Спрашивали…
– Ну?
– То мы ответим, кой раз и сами не ведаем ничего?..
– Брёвен маловато.
– Дьяк Ямского приказа Ямскую слободу не тревожит. Хмельной он вчерась был… Дрался дубьём.
– А копачи прибыли?
– Нетути. В Земском приказе отказали: «Недосуг, мол, обождите!» Целую неделю, почитай, толку не добьёмся. Посохом гонят.
– Боярину Фуникову жаловался?
– Жалобился, Григорий Лукьяныч, ходил в хорому его, жалобился.
– Ну, што ж он?
– Едва собаками не затравил. Гнушается нами. Обидно, Григорий Лукьяныч! С тобою, с ближним слугою царским, говорю честно, без лукавства. Лют тот боярин, лют. Коли был бы такой, как ты, дело бы скорее пошло… Боимся мы его… Боимся!..
Малюта глядел на Головню со спокойною, даже, как показалось приказчику, ласковой улыбкой.
– Ну, видать, сиротинушка, такова твоя доля. Ничего! Бог на небе, царь на земле. Уладится!
И пошёл в ту сторону, где толпились мужики.
Подойдя к ним, поздоровался. Косматые шапки были быстро сдёрнуты с таких же косматых голов. В тихой покорности ребята склонились перед Малютою.
– Надевай шапки! Не икона! – добродушно рассмеялся он. – Ну, как, братцы, житьё-бытьё? Сказывайте без боязни.
– Бог спасёт! Живём, докедова Господня воля. По привычке.
– Добро! Вишь, дело-то у нас не идёт. Застоялось. Государь послал проведать вас.
– Хозяев нет, добрый человек, в этим вся суть. Никаким способом смекнуть не могим, пошто согнали нас. Студобит, да и голодно… Хлебом обижены. Обделяют.
– А мы и в толк взять не можем, пошто нас, мореходцев, пригнали сюды, – сказал Кирилл.
Малюта расспросил Беспрозванного и Окуня об их плавании по морям.
Холмогорцы с горечью жаловались Малюте на то, что их заставляют делать незнакомое им дело.
– Ладно. Обождите, – сказал им Малюта. Он стоял, задумавшись.
К месту беседы приближался Головня. Малюта кивнул ему головой, громко сказав: «Отойди!» Головня нехотя побрёл прочь.
– Кто же вас хлебом обидел? – обратился Малюта к новгородцам.
– Не ведаем, добрый человек. Чёрные мы люди и не здешние. Токмо голодно нам тут, на Москве, опосля Новгорода… Не то уж! Далеко не то.
– Што же приказчик?.. Говорили вы ему?
– Много раз, Бог с ним! Говорили.
– А он што же?
– Буде, мол, роптать, не велено… Сколь царём положено, то и получайте!..
– Сколь положено? Много ль он дал?
– Полкаравая малого на душу.
Малюта вскинул удивленно брови. Поморщился. Промолчал. Мужики, уловив на его лице неудовольствие, осмелели. Дядя Фёдор выступил вперёд, низко поклонился:
– До Бога высоко, до царя далеко! Где теперича нашему брату искать правды? В наше времечко у всякого Павла своя правда. Вот и ищи её. У нас так: ни праведнику венца, ни грешнику конца. Мыкаемся-мыкаемся, а дальше плетей никак не уйдёшь! Всяк норовит обидеть, обездолить. А как чуть што – на царя кажут… Так, мол, царь приказал. И наша душа ведь, родимый, не погана… христианская же… А главное – што ворам с рук сходит, за то воришек бьют! Вот оно в чём дело. Тут вся суть.
– Счищали вы плесень с камней?
– Какую, батюшка, плесень? Что-то не слыхали…
– Да и чем её счищать, – рассмеялся дядя Фёдор. – Чудно што-то.
– Мы и камня-то не видим, – загалдели многие голоса. – Давно бы надо его навозить.
Спокойно выслушал Малюта мужиков, вида не показывая, что его трогают слова дяди Фёдора. Затем распрощался со всеми и быстро, не глядя ни на кого, пошёл к возку.
После того как Малюта уехал, к новгородским работным людям подошёл Семён Головня и стал с усмешечкой расспрашивать их, о чём беседовал с ними слуга царёв Малюта Скуратович.
Ему ответил дядя Фёдор. Он сказал:
– Слушай:
В одном болоте жила-была лягушка,По имени по отчеству – квакушка;Вздумала лягушка вспрыгнуть раз на мост,Присела да и завязила в тину хвост.Дёргала, дёргала, дёргала, дёргала,Выдернула хвост, да завязила нос.Дёргала, дёргала, дёргала, дёргала,Выдернула нос, да завязила хвост.Дёргала, дёргала, дёргала, дёргала,Выдернула хвост, да завязила нос.Дёргала, дёргала…Земляки дяди Фёдора дружно расхохотались. Головня не на шутку обозлился, сжал кулаки, чтобы ударить насмешника. А дядя Фёдор с улыбкой сказал:
– Полно, родимый!.. Это, чай, я про нас, а не про вас!
Головня замахнулся. В это время между дядей Фёдором и Головней стал великан-расстрига.
– Стой! – грозно надвинулся он на Головню. – Худчее будет, коли осерчаю! (Ругнулся крепко.)
Головня струхнул, отступил.
– Ишь ты!.. Водяной… Лешай… – бессмысленно проворчал он. – Обождите! Боярину на вас докажу. Мятежники…
* * *Боярин Челяднин Иван Петрович, он же и Фёдоров, немалая сила в русском царстве. Он горд, и не столько знатностью и древностью своего рода, сколько своей начитанностью и умом. Сам Иван Васильевич не раз ставил его по уму выше всех бояр. И доверие царь, невзирая на многие несогласия с ним, оказывал ему большее, чем другим боярам.
И вот однажды, в воскресный вечер, сидя у себя в хоромах со своим другом и помощником, боярином Никитой Фуниковым-Курцовым, и предаваясь без устали потреблению хмельного заморского, Иван Петрович говорил медленно, с передышкой:
– Что есть власть?! Нетрудно с помощью происков и коварства достигнуть наивысшей силы, ибо нет сильнее страсти, нежели честолюбие. Самые великие мужи встарь добивались могучества в своём отечестве не внушением добра и совести, но наиболее – честолюбием.
Фуников, сонный, с отекшими от пьянства щеками и усталыми, бесцветными глазами, приложив ладонь к своей впалой груди, украшенной золотым крестом на цепочке, проговорил со вздохом:
– Истинно, батюшка Иван Петрович, истинно. Мудрый ты! Опять «царь приговорил с бояры». Ну, как я то услыхал, так меня ровно огнём охватило! Ровно паром обдало. «Царь приговорил с бояры…» Хе-хе-хе! Дескать, бояре захотели, штоб вотчины князей Ярославских – десять родов, да князей Суздальских – четыре на десять родов, да Стародубских – шесть родов, да Ростовских – два на десять родов, Тверских, Оболенских – четыре на десять родов, и иных служилых князей, штоб не мочны были их хозяева ни продать, ни заложить, ни променять, ни отдать за дочерьми и сёстрами в приданое своих вотчин… Умрёшь – и государю всё!.. Вот уж истинно: ждала сова галку, а выждала палку!.. Шестьдесят родов! И всё оное «царь приговорил с бояры». Хитро.
Челяднин и Фуников, прикрыв рот ладонью, с горечью захихикали.
– Ну и царёк! Поутру резвился – к вечеру взбесился!.. Э-эх, кабы вина ещё не было – и жить бы тогда не для чего, – промолвил Фуников. – Говорил я… дождёмся, што всех нас истребят… Не послушали!
– Да это как будто и не ты говорил, а Миша Репнин.
– Помнится, быдто я… Надо бы тогда его успокоить. Случай был. А теперича жди, когда он на войну поедет.
Опорожнили свои кубки, запихнули в рот руками большие куски варёного мяса, пожевали, покраснев, вытаращив от напряжения глаза.
– Как ни верти, а придётся нам наказать строптивого владыку. Кто не желал бы добра сыну покойного великого князя Василия Ивановича? Но сам он отвращает от себя. Сомнителен, жесток – вот в чём наша беда! Мудрый человек всякое дело ведет к своему благополучию. Иван Васильевич всякое дело своё ведет себе в ущерб, к своей гибели.
– Каждый день про то говорим, а всё ни с места! – махнул рукой боярин Никита. – Нет уже тех из нас, кои дерзали… Один остался смельчак – Андрей Михайлович – и тот укрылся в Юрьеве подале от двора.
– Обожди, потерпи. Не теряй надежды! Бояре и князья своё возьмут… Князь Курбский притих не от страха… Нет! Он своё дело крепко знает. Не торопись. Мы своё возьмем. Владимира на престол посадим. Увидишь!
Иван Петрович побледнел, помотал головою, как будто что-то застряло у него в горле, и снова налил кубки себе и Фуникову.
Горница, в которой Челяднин принимал своего гостя, была под глубоким куполом, украшенным византийскими с позолотой узорами; стол, за которым сидели они, – круглый, гранёный и тоже узорчатый. Всё яркое, богатое, сделанное руками лучших суздальских мастеров.
В последнее время бояре избегали больших пиршеств. Прежде пиры были людные, тянулись с полудня до утра следующего дня. Множество яств и кувшинов с напитками не умещалось на столах. Хозяин величался тем, что у него всего много на пиру. Гостьба почиталась лишь та, что была «толстотрапезна». Хозяину полагалось охаживать гостей, напаивая их «до положения риз». Кто мало ел и пил, тот считался обидчиком хозяев дома. Кто пил с охотою, значит, по-настоящему любит хозяина. Женщины обычно пировали с хозяйкой и угощались до того, что их без сознания увозили домой. На другой день, если хозяйка посылала к своей гостье узнавать об её здоровье, она отвечала: «Мне вчера было так весело, что я не знаю, как и домой добрела!»
Теперь война, богомолье, посты, приёмы в государевом дворце чужеземцев и невесёлые для бояр пиры у царя, равносильные пытке. Легко ли сидеть за одним столом с худородными дьяками, купцами, казаками? Прости Господи, даже морские разбойники, душегубы, появились среди гостей Ивана Васильевича!
Нет, уж лучше вот так, в уединении, подальше от глаз, вдвоём с близким другом покалякать по душам. Легче как-то после того. Уж очень трудно стало молчать. Никак не приучишься к молчанию.
– Вспомни покойного боярина Колычёва… Никиту!.. Чем не вельможа был? Ухлопали! Кто? Курбский говорил, будто по воле царя сие грешное дело. И будто оно рук Грязного… разбойника… сыроядца!.. – гневно сверкнул глазами Челяднин. – Я бы его самого вот этим ножом зарезал. – Челяднин с ожесточением схватил со стола нож и потряс им в воздухе. – И Малюту бы заколол! Прикидывается, Змей-Горыныч, ласковым, уважительным, а я не верю ему… Иуда.
Фуников никогда не слыхал таких злобных слов от спокойного обычно Челяднина. Он даже на месте привскочил от удовольствия.
– Любезный брат, Иван Петрович. Друг! Правильно! Донесли мои холопы. Побывал он вчера на Сивцевом Вражке, мужиков моих опрашивал. Извета ищет… Извета! О хлебах даже спрашивал.
Челяднин нахмурился.
– Берегись, боярин! Худое знамение. Не делай явно того, что должно быть тайно… Понял меня, Никита? Всего лучше тебе побывать самому на стройке.
Пошли разговоры совсем тихие.
– Слыхал? Неспроста царь задумал особый дворец строить. Из Кремля хочет уйти. Посуди, боярин, зачем задуманный дворец?
– И другие бояре против того… Великому князю место в Кремнике[2], а не на посаде с мирскими заобычными людьми… И душа у меня, Иван Петрович, батюшка, не лежит к тому устроению… И пошто государь, Бог ему судья, возложил на меня то устроение?! Господи, Господи!..
Слёзы выступили у Фуникова.
– Коли душа не лежит, не усердствуй, царь бо не ведает, что творит… Срамота! Чтоб государь до посадских опустился не токмо сам, но и с чертогом своим… Делай вид усердия, и только. Гибнет Русь, гибнут дедовские устои. Вот бы посмотрел теперь на него дед его, Иван Васильевич Третий, – что бы он сказал теперь? Поехал ли бы он с племянницей византийского императора, своею супругой, за Неглинку-реку, к торжищам и свалочным ямам? Ведь этим царь и нас унижает.
Фуников стукнул кулаком по столу:
– Не будет по-ихнему!.. Не боюсь Малюты!
– Не горячись, друг. Не теряй разума, Никита, – строго произнёс Челяднин. – Знай меру и час… Где скоком, где боком, а где и ползком… Государь так-то любит. Напрямик нонче не ходи. Все ныне изолгались, все ныне под страхом, а уж коли так, гляди и сам, как бы безопасну быти. Наивысшая мудрость нонче – из воды сухим вылезти.
Челяднин встал, помолился.
Поднялся и Фуников.
– Пойдём, Никита, в девичью. Одно утешение на старости лет. Боярыня моя к Троице уехала. Что-то скушно!.. Погрешить захотелось… Ливонскую немку одну купил я тут… Пойдём покажу.
Фуников оживился.
– Погрешить и мне охота. И понимаешь, Иван Петрович, делаюсь и я чем старее, тем к бабам прилипчивее. Бес смущает. Никуда от него, от окаянного, не денешься… Щекотаньем досаждает… Уж я и Богу молюсь, и святой водой окрапливаюсь… Седина в бороду, бес в ребро! Беда!
– В естестве греховны, Никита, не мы одни с тобой. Вон царь-батюшка… Прости Господи. Жену себе азиятку взял, ради её красоты телесной… Говорить не умела по-нашему. Целые дни её учат говорить. К телесам Иван Васильевич весьма охоч. А мы нешто хуже его?!
– Про Ваську Грязного слыхал?
– Не. Ничего не слыхал.
– Развода с женой добивается… В блуде якобы застал её с немцем. Да врет, чай! Не такая она, как говорят. Царь на его стороне. Митрополит покойный будто бы согласие перед смертью на то дал…
– Митрополит Даниил, разведя великого князя Василия Ивановича с его супругой Соломонией, пример тому показал. И грех за многие разводы на Руси падет на покойных митрополитов иосифлян… Я никогда не допустил бы того. Согрешить заглазно не ижденув жены – куда меньший грех!
Беседуя о земных слабостях человечества, осуждая царя за похотливость, покрякивая, бояре взяли свои посохи и, тяжело покачиваясь из стороны в сторону, стали спускаться по скрипучей лестнице в девичью.
В темноте проходной горницы на шею боярина бросилась какая-то женщина…
– Эк ты? Эк тебя разбирает! – самодовольно проворчал Иван Петрович. – Фуников, трогай! Она… Немка… Бешеная… Страсть! Соблазнительница моя! Ну как? Хороша? Осязай!
Началась возня.
Немного понадобилось времени, чтобы бес опутал по ногам и рукам обоих бояр.
– Иконы, твари, не забыли ли завесить? – с трудом прошептал набожный Челяднин своей невидимой любовнице.
– С утра завешаны, – раздался женский голосок со стороны.
* * *Иван Васильевич велел привести из Судного приказа боярского сына Антона Ситникова для допроса. В рабочей палате царя, кроме Малюты Скуратова, никого не было.
Ситников стал на колени, дрожа от страха. Рыжие волосы на голове всклокочены. Глаза, слезливо молящие о пощаде. Однако толстое с красным носом лицо и тучный живот явно говорили о том, что этот человек и попил, и погрешил против казны на своём веку немало.
– Ты ли Антошка Ситников из Судной избы?
– Яз – самый оный Антошка.
Опёршись на посох, Иван Васильевич некоторое время пристально вглядывался в лицо боярского сына.
– Не тот ли, что усердствовал своему государю воровским обычаем, обирая невинных людей, безвинно бросая их в тюрьму и не наказывая виновных?
Ситников не в силах был ничего сказать. Его челюсти стучали, язык не ворочался.
– И не ты ли, собака, поперек государева приказа посулы требовал у новгородских каменщиков и жалобу их на приказчиков не принимал?..
– Я-яз! Помилуй, батюшка государь! Век буду о тебе Господу Богу молиться, – взревел Ситников.
– Так-то ты крестное целование соблюдал, собака!
И, обратившись к Малюте, царь сказал:
– Срубите неверную голову.
Ситников кинулся лобызать царю ноги, моля о пощаде, но Иван Васильевич, оттолкнув его ногой, несколько раз ударил по спине посохом.
Вошли два стрельца и увели Ситникова из палаты.
– Бояре смеются над нами, – сказал Иван Васильевич Малюте. – Набрал-де новых себе слуг из боярских детей да из дворян, а они вор на воре. Не обидно ли слушать такое? Ино так и есть. Гляди.
– Новые слуги, батюшка великий государь, не повинны в воровстве явных злодеев, мздоимцев, клятвопреступников, обманувших твоё царское доверие, – произнёс с глубоким поклоном Малюта. – Но и Фуников боярин не без греха… брал из казны деньги попусту. Обманывал тебя.
– Веди другую собаку! – хмуро указал на дверь Иван Васильевич, как бы не слыша слов Малюты.
– Слушаю, батюшка государь.
Малюта втолкнул в палату дворянина, приказчика Семёна Головню.
Иван Васильевич, слегка наклонив голову, впился гневным взглядом в лицо вошедшего:
– Не тот ли ты дворянин, коего мне нахваливал Васька Грязной?
– Точно, батюшка государь Иван Васильевич, точно: яз самый оный и есть. Для присмотру к боярину Фуникову яз приставлен… доносительства для.
Лицо царя побагровело, плечи передёрнулись.
– Смерд ты поганый, а не дворянин!
– Богу за тебя, батюшка государь, молился денно и нощно.
– Не причетники мне надобны, не славословы и не воры, а верные рабы. Пошто хапаешь хлеб и казну на государевом деле?.. Каменщиков, работную чернь объедаешь? Признавайся!
Ударив себя в грудь кулаком, Головня воскликнул:
– Государеву честь защищал! Доношения на врагов царя Василию Григорьевичу подавал.
Иван Васильевич стал бить Головню посохом.
– На себя, собака, зачем не донёс? Хапал? Отвечай – хапал? Хапал? Вероломный! Вот тебе! Вот тебе!
– Винюсь, государь!.. – с рыданиями простонал Головня. – Хапал!
– Руби его голову и руки! Затем я вас набрал? Чтоб воровали?! – грозно крикнул царь.
Оставшись наедине с Малютой, Иван Васильевич сказал:
– Лихоимство распространилось и усилилось повсюду до высшей меры бесстрашия. Что же станет с царём, коли его именем будут прикрывать воровство? Известно ли тебе, Григорий Лукьяныч, что и в Поместном приказе хапают? Нечисто дело ведут. Путила Михайлов сам в петлю лезет… Давно я слежу за ним. А в Разряде? Жалуются воинские люди и на Ивана Григорьева, жалуются! Любит мзду. Приказные сторожа, и те вымогают… Кто даёт деньги, того пускают в приказ, кто не даёт – гонят от ворот прочь. А Ваську Грязного побей!.. Наломай ему бока.
– На примете у меня и Фуников, батюшка Иван Васильевич. Кое-кого из бояр и князей ещё занёс я в смотренные списки…
– Повремени трогать. Терплю. Покуда упреди. Поглядим. Стыдоба! Никоего дела доверить нельзя. Воровство! Расправы неправедные. Насильство и над крестьянством посошным, якобы государь так приказывает. Судебник наизнанку вывернули. Всякий закон писан с добрым намерением, но воры, крючкотворы изъясняют смысл оного по-своему, как то им на пользу, а государю во вред. Повинуясь жажде обогащения, воры забыли Бога и честь. И разбогатев, они всё воруют, словно бы по бедности… Уж и не видят, что их окружает избыток. Слепнут, скареды! Им недосуг оглянуться на себя… Горе царству от таких людей. Губить их будем без пощады!
В тишине слышалось тяжёлое, прерывистое дыхание царя да тихий благовест за окном, у Спаса на Бору.
– Под золотом кудрей и у моих юных слуг появилась порча, разум кое у кого помрачился, боярские повадки замечаю. Задрав нос, гордец незаметно для себя подходит к краю бездны и падает в неё. И никто не пожалеет такого. Сатана с ним! Следи за моими молодцами, Малюта. Шатание вижу, ой, вижу! О себе думают более того, что положено. Утром побил я Вешнякова… Пускай не думают: чем ближе к царю, тем дальше от закона! Не бывать сему.
Малюта улыбнулся:
– К немцу в кабак повадился Вешняков хаживать… Девок портят там молодцы.
Глаза царя застыли в злой неподвижности… Большие, страшные глаза.
– К немцу? А потом в мой дворец, в мои покои?! После поганого немца! Гони его в баню… собаку!
Иван Васильевич с отвращением плюнул.
– К немцу ходит! К поганому супостату. Не по нраву мне рожа сего нехристя. Червяк!
Успокоившись, царь спросил Малюту, разведал ли он о неправдах, творимых недельщиками[3].
– Подучивают иных лихих людей, якобы подсудный купец не хотел на суд идти, оговаривают напрасно в угоду другому купцу и за то деньги берут… Ходят к тому, коему и в суд идти не надобно, стращают его и тянут с него мзду. Брось в тюрьму одного-двух на выбор. Бичуй на площади! Что сказано в судебнике? «Суд царя и великого князя судить боярам, и окольничьим, и дворецким, и казначеям, и дьякам, а судом не дружить и не мстить никому, посулов в суде не брать. Точно так же и всякий судья на суде не должен брать посулов». А теперь оставь меня, Григорий Лукьяныч, пойду Богу молиться. А за немцем присматривай, не по душе он мне. Глаза у него зелёные, змеиные, и льстец он великий…
Малюта низко поклонился, вышел. Прямо из дворца направился в Пыточную избу, под гору, у Тайницкой башни. Хлопот сегодня немало. Двух дьяков да троих дворян надобно попытать, да и казнить пострашнее, чтоб другим неповадно было, а как казнить, надобно о том подумать, да и с государем обсудить.
Деловито, озабоченно шагал он по кремлёвским улочкам. Перед соборами останавливался и усердно молился.
Казнь сама по себе мало его интересовала. Дело это казалось ему простым, не требующим ума. Пытки ему были более по душе. Сыск заставлял раскидывать умом, копаться в догадках, читать в стоне, плаче, причитании, в обезумевших глазах пытаемого недосказанное им, скрытое, но самое нужное. Правда, Малюта зачастую приходил домой усталый, раздражённый, ворчал на жену и дочь, не добившись толка от пытаемого или оттого, что тот во время пытки «умре». Не любил Малюта твёрдости пытаемого, никаких мучений не страшившегося и умиравшего с проклятиями на устах. Это вселяло не только досаду в душу Малюты, но и страх. Эти упрямцы даже во сне его донимали, не отступая от него, уже будучи мёртвыми. Смеются стеклянными глазами… Издеваются. Только молитва и спасает.
Придя домой, Малюта усердно полоскался в воде, смывал копоть, кровь с лица, с рук, молился Богу, потом садился за стол. Ел молча, хмурый, задумчивый, теребил со злом куски варёного мяса своими крепкими зубами. Ещё бы, нелегко возвращаться к царю, не добившись признания у преступника и выдачи сообщников. Царь не любит, когда пытаемый «зря умирает».
Другое дело, если тот, кого жгут огнём или за рёбра цепляют, чистосердечно раскаивается во всем и открывает сообщников, – тогда он, Малюта, спокоен. Такой преступник заслуживает христианского погребения, и царю будет о чём доложить, не зря его «отделал». Совесть его, Малюты, спокойна. Служишь царю – угождаешь Богу!
* * *Иван Васильевич после ухода Малюты сказал царице с грустью:
– Ищу я мира, дум святых, грудь моя открыта добру, но… э-эх, царица! – тяжёло вздохнул он. – Не для покоя, не для дум святых, не для добра дана нам власть!.. Грешнее царей никого нет.
И он рассказал про Антошку Ситникова и Семёна Головню.
– Можно ли их простить? Отвечай, царица!
Глаза Марии Темрюковны ещё более потемнели.
– Я бы сама убила их! – сказала она сердито. – Зачем холопу обманывать тебя, государь? Кинжалом колоть их надобно.
– Приключились распри и тревоги в моем народе, и в какие дни? Война! Коли так будет, можно ли победить королей-нападателей? Забыли войну! А я помню. Долгая она, злая, и крови много, и глады лютые будут, и мор… Ко всему готовиться надо.
– Уедем из Москвы… Мне страшно! – тихо проговорила царица, взяв его большую холодную руку, прижав к губам.
– Неужто не смогу я справиться с заразою измены и воровства? Бог велит мне произвести бурные перемены в моём царстве. Думается, сил немало во мне. Смертный меч крепко держу в руке. Бог поможет нам одолеть неправду холопов. Москва крепнет и растёт… Никто не должен тому мешать.
– Ты сильный… знаю, – прошептала Мария, прижавшись плечом к Ивану Васильевичу.
– Мои корабли в море плывут. Стрельцы и пушкари московские стрелять учнут в Западном море из наших пушек. Русские пушки на море! Мои люди будут корабли воровские зацеплять. Мария! Семь наших кораблей… И наши мореходы есть. Свои! То-то шум поднимется в чужих странах. Завоют, ровно волки, а наши будут русские песни петь на море… – И вдруг Иван Васильевич опустился на колени перед иконой, прошептав: – Охрани их, Господи, от племён нападающих, от бурь и гроз, от ветров студёных, от всякого зла!.. Не погуби, Господи, людей моих, веру Христову исповедующих! Царица, молись и ты.
Мария Темрюковна стала рядом с царём на колени, скрыв пышными ресницами улыбку удивления, мелькнувшую в её глазах.
* * *Малюта Скуратов был очень доволен пыткой, учиненной над Ситниковым и Семёном Головней: и тот, и другой раскрыли своих сообщников по мздоимству и хищениям. Нить воровства восходила снизу до самого верха.
– Пошто нас одних мучают и на казнь обрекли? – при первом же прикосновении калёного железа к его телу вскричал Головня и назвал кладовщиков, старших приказчиков, подьячих и дьяков и самого боярина Фуникова.
– Все воруют и один другого покрывают.
Ситников выдал многих дьяков Судного приказа и назвал с дрожью во всём теле, с глазами, выражавшими крайний испуг и отчаянье, имя боярина Челяднина.
После этого Малюта приказал кату прекратить пытку. Его самого охватила дрожь: «Может ли то быть? Боярин Челяднин – один из богатейших вельмож, конюший, из древнего боярского рода. И царь его уважает больше всех бояр. Страшно даже довести этот донос до государя. Не верит многому Иван Васильевич и гневается зело, когда на высоких вельмож слово несёшь! Да и не солгал ли со страху Ситников?»

