
Полная версия:
Иван Грозный. Том 1
– Ищи дыру в ограде под Миколой… Блажной! Нищий!
Псы затявкали, взбеленились.
Герасим нащупал нож. Бродяги лениво повернули головы в сторону Охимы. В их глазах было мутно, невесело. Однако язык шевельнулся, чтобы сказать непотребное.
Андрейка шепнул Герасиму:
– Кабы теперь шестопёр… почесал бы я их.
– Умолкни! – сурово отозвался тот, покосившись с тревогой в сторону бродяг.
Ускорили шаг. Дошли до каменной башни со сводчатыми воротами и, пройдя их, очутились на тесно застроенном месте. И справа, и слева лари, часовни, церкви. Деревянная, из брёвен, мостовая. Вдоль стены ходят стрельцы, в железных шапках, в красных кафтанах, с пищалями в руках. Молча следят за проезжими и прохожими.
– Устал, други! – вздохнул Андрейка. – Никак не пройдёшь её. Вот так Москва! Велика и богата, не как у нас, в Нижнем…
Герасим опять: «Молчи, держи язык за зубами».
Андрейка надулся. Первый раз за всю дорогу обиделся на Герасима. Охима – на стороне Андрейки. Она стала замечать, что Герасим зря нападает на товарища, к делу и не к делу ворчит на него. Девичье чутьё ей кое-что подсказало. Ей стало жаль Андрея.
Улицы постепенно становились чище и оживлённее. На каждом перекрёстке столб с иконой, а около него нищие, дети, голуби. Сновали метельщики, прихорашивая деревянные мостовые, поднимали тучу пыли, вспугивали голубей и ворон. За канавами по бокам дороги вытянулись длинные ряды лавок, харчевен. Пахло палёным мясом, салом и рыбою.
Конная стража разгоняла плетьми толпы кабацких ярыжек, пьяниц, любителей поиграть в зернь[13].
Чем ближе становился Кремль (уже ясно были видны широкие золочёные куполы соборов и башен), тем больше стало попадаться воинских людей, особенно стрельцов. Монахи бродили по улицам робко, с опаской оглядывались и поминутно крестились.
Царь строго-настрого повелел приставам и стрельцам следить за монахами, чтобы «не чинили порухи уставу Стоглавого собора и не предавались бы пиянственному питию и вину бы горячему». Даже сквернословить было запрещено. А ходить нагими, мыться вместе с бабами и вовсе каралось плетьми.
В Китай-городе курных изб почти не встречалось. Окружённые огородами с плодовыми деревьями и ягодными кустами, высились нарядные бревенчатые хоромы. Широкие сени и выкрашенные узорчатыми рисунками лестницы. В маленькие окна виднелись зелёные изразцовые печи, иконы, кое-где развешанные по стенам сабли, доспехи…
Путники с любопытством старались заглянуть внутрь домов. Увы! Высоко, не дотянешься. Старушка-нищенка, просившая милостыню под окнами, пояснила: в Китай-городе живут бояре, князья да богатые купцы.
А вот и Кремль! Грозный, неприступный, с высокими в несколько рядов зубчатыми стенами и ещё более высокими башнями и соборами.
Вблизи Кремль совсем ошеломил нижегородцев. Думали, их нижегородский кремль – невиданное и неслыханное чудо. Ан вона что!
Герасим и Андрейка отстукали несколько земных поклонов. Охима прошептала что-то по-своему, по-мордовски. На щеках её заиграл румянец, словно нашла она своего Алтыша. На самом деле она стыдилась при спутниках молиться по-своему.
Обширная торговая площадь перед Кремлём, называемая «Пожаром»[14], потому что некогда место это выгорело, – была загромождена палатками, ларями, распряжёнными телегами и лошадьми. Пёстрая толпа клокотала здесь. Гудошники, блинники, сбитенщики, медвежатники-поводыри сновали в толпе наехавших в Китай-город принарядившихся крестьян. Крики, свистки, ржанье коней, колокольный звон оглушали.
На торговых лотках раскинуты шёлковые материи, алтабасы[15], турецкие ткани, узорчатые ширинки, кружева. У Охимы глаза разгорелись. Она отделилась от Герасима и Андрея, остолбенела перед развёрнутыми кусками материи, точно околдованная. Дыхание спёрло в её груди. Ноги будто железом скованы.
Герасим вместе с Андрейкой едва не потеряли её из виду. Они шли к кремлёвской стене, думая, что и Охима с ними. Оглянулись – её нет. С трудом разыскали.
– Экая ты, чего прилипла? – заворчал Герасим, взяв её за руку. – Идём. Да ну же! Ишь, растаяла!
Она отдёрнула руку, нахмурилась.
– Охимушка, не упрямься! Уйдём отсюда, – ласково погладил её по плечу Андрейка. – Не прельщайся алтабасами…
Она не обратила внимания и на его слова.
Пришлось обоим силою оттащить её от лотка с красным товаром.
– Да какая здоровая! Никак не сдвинешь! И чего ты там увидела? Дура! К царю идёшь, забыла?
– А ты чего цапаешь? Чего цапаешь? – сердито закричала девушка; в голосе её была досада и даже слышались слёзы. Она со злом стукнула Герасима по спине.
– А может, ты потерялась бы? Одна осталась!
– И пускай! Без вас бы дорогу нашла…
Успокоившись, все трое направились дальше.
Около стены глубокий ров, наполненный мутною водой.
Слепила белизна стен Кремля, освещённых ярким солнечным светом.
Налево, надо рвом – мост, ведущий в кремлёвские ворота.
– Идём туда, – толкнул своих спутников Герасим.
– Не пустят, пожалуй, – почесал лоб Андрей. – Да коли не пустят, через стену полезем…
– Эка, расхрабрился! Их тут три стены… Не голубь, чай! Да и через ров как переберёшься?! В нём, гляди, сажен десяток с пятком буде.
Все трое вошли во Фроловские ворота[16] беспрепятственно.
В одном из кривых переулков огромного, богатого Кремля беглецы наткнулись на горбуна-чернеца. Он был ласков и на слова не скуп, расспросил парней – чьи они, откуда и зачем идут к царю. Андрейка поведал ему, как его мучил боярин Колычёв. Чернец вздыхал, качая головою, ужасался. Назвался иноком Самуилом.
– Так будь же милостив, добрый человек, отведи нас в царёвы палаты…
Лицо инока стало печальным, он тяжело вздохнул, скорбно покачал головою:
– Увы, чада мои, не легко то! Грозен наш батюшка-государь, Господь с ним! Не примет он вас, в темницу ввергнет… в железо обрядит… пытать учнёт…
Парни переглянулись. Как же так? За правду, за челобитье – в темницу?
Горбун задумчиво погладил бороду и тихо молвил:
– Ступайте, голуби, за мной… Поведу вас к доброму государю, двоюродному брату царёву, ко князю Володимеру Андреичу Старицкому… Поведайте ему горе своё, и приголубит он вас и царя Ивана Васильевича попросит за вас, горемышных.
– Ну, что ж! Веди, добрый человек, к тому доброму князюшке, к болезному заступнику, помоги нам, злосчастным.
Горбун повёл их через площадь к небольшому тенистому саду. Широколиственные могучие клёны окружали богатый дворец с узорчатыми слюдяными окнами, обведёнными резною отделкою.
У ворот стояла хмурая вооружённая стража в панцырях.
Горбун сказал что-то непонятное рябому усатому воину – тот пропустил странников внутрь двора. Но только вошли они во двор, как Самуил мигом исчез, будто сквозь землю провалился.
Охима прошептала:
– Чую недоброе.
Герасим улыбнулся:
– Всего-то ты боишься! Никому-то ты не веришь!
И только что Андрейка захотел тоже посмеяться над Охимой, как их окружили вооружённые люди и плетьми погнали к низкому бревенчатому сараю. Герасим и Андрейка пробовали отбиваться, но, получив сильные удары палкою по голове, притихли. Всех троих втолкнули в сарай и заперли.
Ночью в темницу явился с фонарём приземистый, скуластый человек, стал допрашивать узников: кто они, откуда, на кого несут слово царю? Он слушал ответы парней, беспокойно вращая белками и кусая свои громадные чёрные усы.
– На Колычёва?.. На Никиту Борисыча? Ах, проклятые! – злобно произнёс он как бы про себя и плюнул сначала в лицо Андрея, а затем Герасима.
Андрей не стерпел, сорвался с места, сгрёб в свои могучие объятия обидчика, повалил его, потушил фонарь. Герасим и Охима помогли парню. Надавали усатому тумаков, связали его, заткнули рот тряпкой и, закрыв дверь, тихо выбрались в сад. Засуетились, нащупывая место, где бы можно было перелезть через ограду. Но только что Герасим с товарищем очутились на воле, как в усадьбе князя поднялась тревога. Охима не успела выбраться наружу. Осталась внутри двора.
На улицу выбежала толпа сторожей в погоню за парнями. Они бежали им в обход, размахивая бердышами.
Андрейка и Герасим принялись кричать о помощи.
Из ближайшего проулка неожиданно выскочили верховые стрельцы. Княжеская стража обратилась в бегство.
Стрельцы окружили парней. Один из всадников слез с коня и близко подошёл к ним. Удивлённые до крайности Герасим и Андрей узнали в нём Василия Грязного, того самого дворянина, который приезжал в Колычёвскую вотчину.
Грязной расспросил их, как они из тех далёких краёв попали в Москву и что с ними приключилось здесь, в царском Кремле. Герасим толково, по порядку, всё рассказал и про Охиму напомнил, которая осталась во дворе князя Владимира Андреевича.
Снова вскочил на коня дворянин Грязной и повёл свой отряд к воротам княжеской усадьбы. Одного стрельца оставил караулить беглецов.
Охима была освобождена из княжеского плена. Она шла, окружённая всадниками, и весело смеялась.
Грязной приказал парням и Охиме следовать за ним. Через огромную кремлёвскую площадь отряд двинулся к большому государеву двору.
Андрейка шёл вслед за стрельцами и обтирал кровь на щеке.
– Дьявол, всю харю, княжеский пёс, искарябал! – ворчал он. – Ну, уж я ему ребра помял… Жирный какой, лешай!.. Знать, балованный… Не как мы!
– Я тоже его погладил… – усмехнулся Герасим. – Куда вот теперь-то нас ведут?
– Лишь бы жизни не лишили… Погрешить охота! – вздохнул Андрей. – Повеселиться в Москве.
Охима подарила ласковый взгляд Андрею (уже не первый).
Грязной был доволен всем случившимся. Когда-то и он служил у князя Владимира Андреевича. Зная, что государь недолюбливает князя, он перешёл на службу к царю, чем и доказал свою преданность Ивану Васильевичу. С тех пор он был поставлен царём как бы в охрану к князю. На самом деле обо всём, что узнавал о князе, доносил царю. И вот теперь… «Будет потеха!» – весело и озорно подсмеивался он, поглядывая на своих пленников.
V
В кремлёвских хоромах царского советника, благовещенского попа Сильвестра, много цветов, много солнца, много людей, тихие разговоры.
Придёт ли какой наместник, либо воевода из уезда, – тотчас же к Сильвестру; вздумает ли кто из вельмож обратиться к государю, непременно побывает у Сильвестра: «в духе или не в духе Иван Васильевич, худа бы не вышло от того челобитья?» (Кстати не лишнее поискать и заступничества всесильного советника.) О многом толковалось у Сильвестра. Много у него было «своих людей», подслушивавших, что говорят на базарах, в церквах, в кабаках… При царском дворе у него тоже были «свои люди» – доносили обо всём, что слышно было и что делалось в царских хоромах. Особенно следили за царицей. Каждый шаг, каждое слово царицыно становилось известным в этом доме. На всю Москву была знаменита «сильвестрова келья».
В этот день келью посетил один новгородский поп, с которым когда-то давно, в юности, дружил советник.
– Здравствуй, отец Кирилл! Каким ветром тебя занесло? – облобызав земляка, приветствовал его высокий, худощавый Сильвестр.
– Дорогой мой, батюшка Сильвеструшко!.. Да какой же ты стал! О Господи! Десять зим тебя не видывал. Подобрел, а гляди, ряса-то, ряса… шёлковая! А крест! Дай поцелую его.
Поп поклонился, облобызал крест, а кстати и руку Сильвестра.
– Такова милость Божия. Убогий пришелец из Великого Новгорода стал первым советником у царя! Тесен путь, ведущий к жизни. Всё от Бога.
Поп рыдающим голосом воскликнул, крепко, обеими руками ухватившись за руку Сильвестра:
– Да Господи! Кто же того не думал? Ведь ты же у нас один такой. Во смирении – удалой, в тихости – орёл! Сызмала не силой ты брал, а умением… Молчал, а народ слушал тебя более глаголющих. Сильвеструшко! Родной! Дай наглядеться на тебя!
Сильвестр свысока обозревал попа с лёгонькой усмешкой.
– Полно, друже! Полно, смирением бо служу царю и святой церкви. В кротости – дальше от пропасти. Вспомни царя Давида и кротость его.
– Плохо мы грамотны, батюшка! Неучёны. Так живём, по привычке.
– Сказывай, друже, почто прибыл в Москву?
– Истинный Бог! Токмо к тебе! С поклоном.
– Чего ради? – нахмурился Сильвестр.
Поп приблизился к его уху и прошептал, сморщив от волнения лицо:
– Трепещут торговые люди! Богачества стали бояться! Москвы остерегаются… Нарядили меня к тебе: просить, батюшка, умаливать. И то уж народ новгородский приуныл… Горько и торговым людям. Волюшки им нет прежней. А тут, не дай Бог, война, да ещё с Ливонией. В наш край войско погонят. Испокон века наши купцы заодно с немцами, выгоду от них имеют. Москва с ними не ладит, а наш купец ладит. Как же быть-то, Сильвеструшко, ужель ты забыл? И што будет? К добру ли то? Заступись за земляков, за торговых людей, при случае!
Сильвестр в задумчивости поглаживал свою жиденькую бородёнку. Карие проницательные глаза смотрели на попа холодно.
– Кто подослал тебя ко мне?
– Родичи твои и земляки, премудрый Сильвеструшко! Новгородские люди, православные, прислали!
– Помни, земляк! По человечеству я – равный вам, может, и хуже вас, но… как советник царя, не могу я встать на одну половицу с вами, с тобой… Прискорбно видеть советнику государеву, чтоб дела его были добычею мышей. Ты меня назвал орлом, но достойно ли орлу ютиться в одной норе с мышами? И не пожрёт ли он их? Со мной лукавить опасно. Не попам и гостям[17] новгородским пещись о судьбе царства, а Богу и великому князю. Москва супротив немцев, и новгородские гости должны так же. Москва растёт, и вы должны помогать ей, а не мудрить лукаво. Москва – мать городов. Уходи и помалкивай, что был у меня. Я мог бы отдать тебя на пытку… Но Бог тебе судья! Отпущу без спроса. Уходи и больше не бывай! А землякам передай: пускай одолеют алчность и гордыню!
Поп растерялся, в страхе попятился, кланяясь Сильвестру до самого пола.
– Прости, Сильвеструшко, прости! Не знал я, батюшка… не знал!
Сильвестр с укоризной в глазах покачал головой:
– Бедные! Приходят ко мне, земляками моими величаются, поминают дни отрочества, глядят мне в очи, а того не знают, что большая польза им была бы от беседы с простым смердом, нежели со мной. Я смотрю на тебя – и не вижу тебя, слушаю – и не слышу тебя! Не земляки мне нужны, а дела большой правды, коей служат сыны великой силы, люди, отрёкшиеся не токмо от земляков и родного города, но и от матери, отца, жены и детей. Несчастный! Передай новгородцам: Сильвестр – верный слуга московского великого князя. Нужды царства для него выше нужд кичливой толпы новгородской. Иди, я отведу тебя в чулан, там и ночуй, а завтра утресь, затемно, уходи от меня… вернись в Новгород. Бог с тобой!
Поп поклонился, почесал за ухом и с красным недоумевающим лицом, тяжело вздохнув, кротко последовал за Сильвестром.
Оставшись один, Сильвестр опустился на колени перед аналоем, на котором лежали крест и Евангелие, и принялся усердно молиться.
Постучали в дверь.
Вошёл Адашев Алексей. Стройный, крепкий, высокого роста, краснощёкий молодой человек. Помолился и он. Взгляд какой-то растерянный.
Облобызались.
– Ну, что поведаешь, брат?
– Войны с Ливонией не минуешь. Аминь!
– Ого! – покачал головою Сильвестр. – Да может ли то быть? Ужель?!
– На обеде в Большой палате был я… Слышал, как великий князь беседовал с казацким атаманом. Говорил он с ним о том, много ли всадников дадут казаки.
– Н-ну?
– И тут он прямо сказал о войне… Висковатый уже и грамоту новую, мол, сготовил…
Сильвестр тяжело вздохнул:
– Лишние мы стали?.. Без нас обходятся? А? Мамка Агафья донесла, будто Иван Васильевич молвил: «Восхитил поп власть. Завёл дружбу со многими мирскими, сдружился с Алексеем, опричь меня именем моим править хотят… Мне же оставили токмо честь „председания“…».
Адашев усмехнулся:
– Изменчивый нрав… опасный. Не пойму я государя. То весел, добродушен, то лют и несговорчив.
– Кто ныне… около него?
– Худородные дворяне оттеснили всех, да дьяки посольские… да иноземцы, да нехристи… Народу нового много нахлынуло. Вчера к трапезе званы были две тыщи татар… Шиг-Алей с ними и казаки. Напились. Песни по-своему выли.
Сильвестр остановил испытующий взгляд на Адашеве:
– Ты был?
– Был.
– Табе неча, Алексей, роптать. Ты в чести у царя, а братенёк твой Данила и вовсе по сердцу царю… большой воевода. Гнев на одну мою голову!.. Постоянно так. Найди близ царя человека, кой не осуждал меня в угожденье. Злословие стало обычаем, и кто может удержаться, чтоб не потешить царя поклёпом на меня? И ты… мой друг… удержишься ли? Не искусишься ли? Иван Васильевич своим приятством и лаской многих покорил… И людей моей стороны. Он умеет.
– Но, отец Сильвестр… И к тебе царь явной опалы не кажет. А кто за глаза поносит тебя, тот боится тебя, кто хвалит тебя в глаза – тот лукавит… Тебе неча Бога гневить. Ты силён!
– Чем я провинился перед Иваном Васильевичем? – продолжал Сильвестр, как бы не слыша Адашева. – Не уразумею! Буде спорим мы? А в споре каждый и прав, и виноват. Он упрекнул меня, что держусь я старины, я сказал ему, что некоторые новины царства разрушали. И я первый боролся за новины, за те, кои разумнее старых, поистрепавшихся обычаев. Болею я о государстве, а не о себе. Много ли мне надо? Я не искал ни славы, ни богатства, как и ты. Чего хотим мы? Сделать сильными и царя, и царство. По ночам стала сниться мне плаха, а утром я иду к нему и говорю, чтобы не забывал он своего Божьего призвания. Говорю смело, угрожаю ему Божьим наказанием. На его лице тоска, но я не могу скрыть того, в чём вижу правду. Не могу ради страха льстить юному владыке… Таков путь честных правителей – либо путь, ими избранный, либо темница и смерть. Мудрый человек должен огорчаться тем, что он бессилен сделать добро, но не огорчаться тем, что люди хулят его, неправедно судят о нём… И ты, Алексей, не льсти Ивану Васильевичу, не делай тем самым худа государству.
Адашев пожал плечами, покраснел.
– Жизнь наша коротка, но в этой краткости человек может сделать своё имя вечным… Его будут благословлять отдалённые потомки… Только о том и молю я Господа Бога, чтобы прожить мне свой ничтожный век в правде, достойно и нелицеприятно. И кто упрекнёт меня в лести? Кто более меня прямит царю? Да и кто может обмануть государя? Не знаю человека прозорливее Ивана Васильевича.
– То-то!
Улыбнувшись ласково, Сильвестр похлопал Адашева по плечу.
– Бог благословит тя на добрые дела! Против Ливонской войны, видать, нам не сдержать великого князя. Как горный поток, неудержим он в своём намерении. Но мы с тобой должны взять на попечение дела не воинские, но обыденные, они важнее для нас и друзей наших, нежели ратные дела. Пускай будет царь занят войной… Запомни: излишнее стремление к достижению чего-либо одного делает человека слепым ко всему другому. Государство нуждается в нас с тобой. Будем зоркими и сильными в уездах и городах… Ну, а что князь Андрей Курбский?
– Не унимается… хочет с царём говорить… Теперь о ногайской орде. Новое задумал. С Литвой и Польшей свары боится. Не хочет. А я буду стоять в стороне. Не вмешиваться до поры до времени. Не перечить царю. Приказы его исполнять без прекословия.
Долго беседовали Сильвестр и Адашев о том, какие последствия для бояр и дворян будет иметь эта страшная война. Сильвестр высказал большое беспокойство за Новгород. Война может опять противопоставить Новгород Москве, навлечь царский гнев на тамошнее купечество, поссорить Новгород с исконными друзьями его – лифляндцами и шведами. «Да минует нас чаша сия!» – вздохнул Сильвестр.
Перед уходом Адашев сказал:
– Об одном ещё хотел я тебе доложить. Приключилось неладное. Беда случилась с Владимиром Андреевичем! Стража его перехватила вчера доносчиков, беглых мужиков из колычёвской вотчины, не хотели допустить до царя, а Васька Грязной отбил их… Государю всё станет известно. Он и так косится на колычёвский род. Жалко князя Владимира… И без того уж он в опале… А эти щенки, льстецы – Грязные, Басмановы, Вешняковы, Субботины, Вяземские, Кусковы и другие, – только того и ждут, чтоб распалить сердце царёво против брата Владимира… Грязной – чистый разбойник. И в вотчину к Колычёву неспроста ездил… Подтачивает, как червь, боярский сан.
– Сия новоявленная орда дворян вся такая. Своею дерзкой удалью они неспроста тешат царя. Ладно. Попомню. За Колычёва постоять надо… И без того много зла кругом! Почто губить человека? Лиха беда одному поддаться, как навалится горе и на другого, и на третьего. Положим конец злобе, Алексей! Образумим царя! Изводить надо доносчиков втихомолку, без шума.
Перед расставанием Сильвестр и Адашев снова облобызались.
* * *В покоях князя Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата царя Ивана, полумрак. Неугасимая лампада едва теплится перед большим образом Нерукотворного Спаса.
– И кто такие думные дворяне? – уныло, скрипуче звучит голос Евфросинии, матери князя. Она совсем утонула в глубоком кресле.
Около образов, из сумрака, выступает хилое лицо самого князя. Оно бледно, глаза блестят, кажутся лихорадочными, больными.
– Такова воля его милости, Ивана Васильевича… Он ввёл в Боярскую думу дворян и дьяков.
– Робок ты, Владимир, робок! – вздохнула княгиня Евфросиния. – Остановил бы его… Обида всем от него. Охрабрись!
– Был я храбр по твоему наущению в дни иоанновой болезни… собирал бояр и детей боярских на своём дворе, денег немало раздал им, а потом… все присягнули не мне, а царевичу Дмитрию… И я перед царём остался посрамлённым, виноватым… Надругался над общею скорбью, слушая вас, и теперь нет веры мне… Дворяне в ту пору оказались честнее нас, честнее бояр… И теперь сильнее они, а не мы. Во все кремлёвские щели набились худородные, будто тараканы… И вот в Боярскую думу влезли и там теперь сидят, как и мы. Такова царская воля… Что поделаешь! Сами мы виноваты!
– Гибнем! Слыханное ли дело, чтоб дворяне сидели в Думе? – крикнула княгиня. – Креста на них нет… Святую древность, старину дедовскую попирают они своими сапожищами… Что им старина? Что им благородство предков? Из ничтожества явились они! Кто их отцы? Кто их деды? Псарями и то недостойны были у нас служить!
Голос Евфросинии постепенно превращался в громкий, озлобленный крик, пугавший самого князя.
– Тише! – шептал он, махая на мать руками. – Тише! Погубите нас! Остановитесь!
– Трус! – прошипела старуха. – Хоть бы король образумил этого беса!
– Король? – горько усмехнулся князь Владимир. – Вон князь Ростовский Сёма хотел сбежать в Литву с братьями и племянниками… Продался Августу, открыл ему все государевы тайны, всё выдал, что знал, чернил Ивана и Русь, сидя в Москве, отослал в Польшу своего ближнего – князя Никиту Лопату-Ростовского, – всё делал для короля, а что после? Сами же бояре за измену приговорили его к казни… А государь, красуясь добротой, пожалел его, простил, отменил казнь. Вечный позор Сёмке, и только! Вот тебе и король. Опасно надеяться на Литву.
Тяжело вздохнула старуха-княгиня.
– Э-эх, как вы все близоруки! Не верю я доброте его! Хитрит он! Для показа всё это. Оставляет врагов живьём для сыску же! А тебя боится. Знаю, боится!
– Чего бояться меня? – тихо засмеялся Владимир Андреевич. – У меня токмо сотня воинов, у него – всё русское войско.
– У тебя друзья – все царские советники и воеводы. О тебе Богу молятся и бояре, и священство, и чёрный люд; заволжские старцы, сам Вассиан за тебя Ивана проклинает… Князь Курбский за тебя, вместе с нестяжателями[18] заодно. Многие князья за тебя, а за него кучка ласкателей бояр, вроде Воротынского и Мстиславского, и толпа холопов – дворянская голь, подобная перебежавшему от нас к нему Ваське Грязному… да ещё митрополит Макарий, выживший из ума дед…
– И всё-таки, матушка, их много больше… И народ его больше знает, нежели меня.
Во время этих слов князя раздался негромкий стук в дверь. Мать и сын вздрогнули. Дверь распахнулась, и в палату вошли друзья князя Владимира Андреевича, некогда ратовавшие перед народом за возведение его на престол вместо царевича Дмитрия, – князья Дмитрий Фёдорович Телепнев-Овчинин-Оболенский (прозванный при дворе «Овчиной»), Михаил Петрович Репнин – волосатый, свирепый человек, наводивший ужас на своих дворовых, Александр Борисыч Горбатый-Суздальский, Пётр Семёнович Оболенский (Серебряный), Владимир Константинович Курлятев, боярин Иван Петрович Челяднин, Телятьев и многие другие князья и бояре.
В палате стало сразу тесно и душно.
Отдуваясь и вздыхая, князья помолились на иконы, затем отвесили низкие поклоны приподнявшемуся с своего места князю Владимиру Андреевичу.
– Милость Божия да будет с вами, государь Владимир Андреевич и добрая княгиня, государыня наша, Евфросинья Андреевна! Бьём мы вам челом! – сказали князья.
Владимир Андреевич попросил своих гостей садиться. Вдоль стен на скамьях ощупью усаживались князья-бояре.

