скачать книгу бесплатно
– Наверно, убийство, не так ли?
– Да.
– Месть? Корысть? Или из низменных побуждений?..
– Из очень низменных…
– Убита женщина?
– Ребенок…
– Кем?
– Отчимом.
– Убийца сознался?
– В том-то и дело! Полностью… Сначала отпирался, а потом сознался во всем.
– Вот видите: сначала не признавался.
– Что с того? Надеялся выкрутиться. А потом улики приперли, вот и сознался.
– Ну, это еще не факт! Мать ничего не знала?
– Напротив, была его соучастницей.
– Вот это да!.. Завидую вам: работка предстоит интересная…
Я напомнил: недавно ему попалась как раз такая работка, и он ее выполнил с честью. Но – нет: похожего дела у Казначеева не было, а если и было, то очень давно, и вовсе он не выиграл его – проиграл. Словом, точь-в точь как в «том» анекдоте…
Мудрено ли?! Если оно было хоть чуть похоже на дело Николая Кислякова, то и правда – как его выиграть?
Тоне я так и сказал:
– Хорошо, я поеду. Но надежды нет никакой – имейте это в виду. Никакой, даже крошечной…
Ее лицо скривилось, она заплакала, заголосила, и это было так страшно, что в нашей консультации (так назывались тогда адвокатские конторы), притерпевшейся и к горю, и к слезам, поднялся переполох. Кое-как мы ее успокоили, она смолкла, но слезы все текли по смуглому, в рябинках и морщинах, лицу, постаревшему сразу на десять лет. Она и так-то была некрасива – скуластая, с приплюснутым носом, почти безбровая матрешка, в небрежно повязанном пестром платке. Тоненькая, стройная, она подчас казалась ребенком, которого сломила совсем недетская, не ко времени грянувшая беда.
Брату ее, Николаю, грозил расстрел…
Мы поехали вместе, в прокуренном вагоне, нетопленом и промозглом. Поезд был не то чтобы пригородный, но и не слишком дальний, людей набилось изрядно, хотя уже через час вагон стал пустеть. А мы с Тоней сидели в углу и, никого не замечая, вели свой разговор.
Она все повторяла: «Нет, нет, он ни в чем не виноват, никогда не поверю, что Колька убил», а я отвечал: «Вот суд поверит – и конец!»
Я был безжалостен. Тогда мне казалось, что нагую, суровую правду нужно говорить непременно в глаза. А Тоня плакала, не стыдясь людей, и твердила свое: «Неправда это, не верю, не верю…»
– Сколько ему? – спросил я.
– Двадцать два.
– А вам?
Тоня всхлипнула:
– Ровесники мы…
– Близнецы?
Она прикусила губу, запнулась. И снова заплакала.
– Не сестра я ему, а жена… Первая, понимаете? А Лизка – вторая. Ушел он к ней от меня. И вот – влип… А я постеснялась открыться, – вдруг скажете, что, мол, не мое теперь дело, чужая я, или – как бы это сказать – посторонняя…
Они жили неплохо, пока он не встретился с Лизой. А Лиза была городской знаменитостью – парикмахером мужского зала. Побриться у нее считал за честь даже председатель местного горкомхоза. Потому что Лиза слыла женщиной неслыханной красоты, и это было не так далеко от истины. Потом, когда я увидел ее – в суде, подурневшую, с запавшими глазами, перепачканную пунцовой помадой, еще резче подчеркивавшей неживую бледность одутловатого лица, – даже тогда я понял, что Тоне она не чета и что сох по ней, наверно, не один Кисляков.
Была она замужем за человеком солидным, в годах, инженером с зарплатой и положением. Он любил ее до беспамятства, сам обед готовил и мыл полы – сберегал ее красоту. Все ей завидовали, и она, смеясь, говорила, что тоже завидует себе самой.
Потом появился Кисляков, водитель автобуса, что ходит от завода до рынка, – и разом сломались обе семьи…
Инженер был гордым и сильным человеком: ушел, не сказав ни слова, уехал к матери в Подмосковье, и никто не знал, как ему лихо, – а ему было очень лихо, потому что остался он не только без любимой, но еще и без сына.
Сыну шел четвертый год. Лиза сказала: «Генку не отдам – ему материнский уход нужен». И отец покорился. Да если бы и не покорился! Да если и стал бы судиться!.. Ханжеская советская юстиция, ни с кем и ни с чем не считаясь, всегда была на стороне матери, лицемерно демонстрируя ничего ей не стоившим образом великую заботу о женщине. Гноила ее, как могла, но зато «защищала» от мужа…
Через несколько месяцев – телеграмма: «Ваш сын погиб. Приезжайте немедленно». И подпись: прокурор района.
Милицию вызвал сам Кисляков. Милицию и врача. «Скорее, сын умирает!» – крикнул он в телефонную трубку.
Сын не умирал – он уже умер. «Давно, – заметил доктор, – часа два назад».
Кисляков не спорил.
– Я вернулся домой, – рассказывал он, – слышу – тихо, никого вроде нет. А Генка один оставался, и дверь заперта, так что он убежать не мог. Я его на кухне нашел… Лежал лицом вниз, в крови, и не двигался. Но мне показалось – дышал. Я схватил его, перенес на кровать, стал искусственное дыхание делать, как в армии нас учили. Все впустую…
– А где мать ребенка? – спросили его.
Он спохватился:
– Верно, что ж это я?! Мать на работе, совсем забыл позвонить ей, растерялся… Надо Лизу вызвать. И отца…
– Какого отца? А вы кто же? – Следователь был не из местных, городских знаменитостей не знал.
– Я?.. Отец, да не совсем. Отчим…
Лиза прибежала, запыхавшись, в хрустяще-белом халате, кинулась к сыну, но кричала негромко, и слез почти не было, и озиралась испуганно, и повторяла зачем-то: «А что теперь будет?» Это не следователь заметил, не милиционер, не врач, а соседи, безмолвно стоявшие поодаль и подмечавшие, как водится в таких случаях, все до мельчайшей детали. Их наблюдения вошли потом в протокол. И стали уликой.
А отец, инженер Додонов Дмитрий Архипович, об этих детальках не знал. Но и не зная, был убежден: Кисляков убил, больше некому. Один? Едва ли… С женой!
Нет, не месть говорила в нем, не злоба. Генку Кисляков не любил и этого никогда не скрывал. Даже Лиза сказала как-то Додонову, когда приезжал навещать сына:
– Коля советует парня тебе отдать. А я все равно не отдам. Не могу без него, понял?
Тогда ему казалось, что это и правда любовь говорит в ней, материнская любовь к сыну. Теперь он думал иначе: что бы значило это признание? Для чего оно? Может быть, для того, чтобы отвести от себя подозрения, если что-то случится? Выходит, знала, что может случиться. Или догадывалась хотя бы…
Он написал заявление, размножил его и отправил – не в один адрес, а в несколько. «Требую расстрелять взбесившихся извергов, убивших моего ребенка: родную мать и ее мужа» – так оно начиналась. Неземная любовь к бывшей жене обернулась жаждой ее погибели. В этом тоже не было никакой новизны – страсть наизнанку не раз описана в литературе, да и пословицы про один только шаг от любви до ненависти существуют на всех языках.
В прокуратуре и без того склонялись к этой же версии, потому что заключение эксперта почти исключало другую. На горле и шее ребенка эксперт нашел много царапин, по форме напоминающих серпик лунного месяца, – следы от ногтей… И – что еще важнее – такие повреждения в легких, которые всегда остаются, если горло сдавить руками.
Кому же еще, если не Кислякову, Гена мог встать поперек дороги? Кто мог неведомо как проникнуть в дом и убить ребенка, которому не было четырех лет? Да и зачем? Все вещи лежали нетронутыми, следов чужого присутствия не было никаких. На лице и голове много ушибов и ссадин – видно, мальчик пытался вырваться, борясь за свою жизнь.
И однако решительно ничего, что говорило бы о борьбе, ни в кухне, ни в комнатах найти не смогли, только стул с обломанной ножкой. Был он сломан давным-давно, это все подтвердили – знакомые и соседи. Даже Додонов, и он подтвердил. Зато на руках Кислякова были царапины, а костюм его, перепачканный кровью, говорил сам за себя.
Ну, а вдруг все так ловко подстроено, чтобы поиск убийцы направить по ложному следу? Если ребенка убили из мести? Сделали жертвой, чтобы свести с кем-то счеты? С матерью, например. Или с Кисляковым?
С матерью – чтобы лишить ее сына.
С Кисляковым – потому что подозрение, конечно же, пало бы на него. В первую очередь на него.
Следствие думало и об этом. И Додонова подозревало оно, и Тоню. Да, и Тоню…
Что поделать? Для юриста нет людей заведомо честных. И заведомо нечестных нет тоже. Подозревают любого, к кому ведет хоть какая-то нить. Лишь бы только подозрение само по себе не превратилось в улику. В улику без доказательств.
Так бывает.
Увы, так бывает.
В этом деле было не так.
Ничто не подтверждало версию, что к убийству причастна Тоня. А Додонов – это установили совершенно точно – в час, когда погиб его сын, был в Москве, в двухстах километрах отсюда, участвовал в совещании, которое проводил главк.
Стало быть, Кисляков. Больше некому. Что с того, что сначала он отпирался? Потом-то сознался. Рассказал, как все это было.
Ему не хотелось убивать Генку – ведь не изверг же он, как думает Додонов. Просто очень уж сильно похож был Гена на своего отца, так похож, что тот словно бы жил вместе с ними. Сколько же можно терпеть эту пытку? Да и вообще – зачем ему пасынок? Сына хотел он – родного, своего. Сотни раз говорил Лизе: «Отдай Генку отцу, так будет лучше для всех. А ты родишь другого…» Уперлась, и все! И вот – довела…
С нормальной логикой человеческих поступков эта схема вязалась не слишком. Даже, пожалуй, совсем не вязалась: в жизни одно, на бумаге другое. Но бумага терпит еще не такое!.. Убить ребенка, потому что тот похож на отца?! Сюжет для античной трагедии, но не для наших реалий. Впрочем, чем меньше выглядит правдой, тем ближе к истине. Этот кажущийся парадокс наглядней всего проявляет себя в суде. БЫВАЕТ то, чего по всем разумным понятиям НЕТ И НЕ МОЖЕТ БЫТЬ.
Так что все возможно. Даже то, что совсем невозможно. И все-таки есть вопрос, который пока не имеет ответа. Он остается, к какой бы версии мы ни склонились: почему Кисляков не ударил палец о палец, чтобы хоть как-то отвести подозрения от себя?
Может быть, в этом вопросе как раз есть та спасительная соломинка, за которую хватается утопающий? Может быть, он-то и даст защите хоть что-то похожее на позицию, которую не стыдно отстаивать? Значит, не такой уж он холодный, безжалостный циник, этот убийца, а жертва страстей, необузданных, сильных порывов, значит, не расчет руководил им в роковую минуту, а чувство, с которым не мог совладать. Значит, нет в его действиях заранее обдуманного намерения, тщательной подготовки, а есть внезапная реакция на какой-то конфликт, возникший между ним и ребенком.
Конечно, этого слишком мало для оправдания, даже если принять мою версию. Но все-таки можно просить о снисхождении. О замене одной статьи Уголовного кодекса, на другую – помягче. Иначе – язык не повернется…
С этой мыслью я и пришел к нему в тюрьму, чтобы поделиться планом защиты. Тоня показывала мне его фотографии, я хорошо их запомнил. Но человека, который сидел передо мной, было трудно узнать. Он зарос белесой щетиной, под глазами набухли синие мешки. Левое веко дергалось, а руки нервно ковырялись в дыре на прохудившейся куртке.
Он слушал долго, не перебивая, потом вдруг улыбнулся:
– А я, между прочим, не виноват. Вы там как хотите, а я Генку не убивал. Так в суде и скажу.
– Но ведь вы же признались?! – удивился я, вспомнив свой разговор с Казначеевым.
– Ну и что? Следователь сказал: «Признавайтесь, так лучше будет. Этим вы облегчите свою участь. Все равно все доказано, и вам не отвертеться». Я подумал и – признался. Оно и верно, факты против меня. Да и раз посадили, все равно засудят, разве не так? Пишите, говорю, – я убил. А потом подумал еще раз – времени-то у меня здесь хватает. Зачем, думаю, зря грех на душу брать? Если под расстрел попаду, буду хоть знать, что сам я к этому руки не приложил. А не расстреляют – так еще поборемся.
– Хорошо, пусть не вы, но кто же тогда убил Гену?
– Спросите о чем-нибудь полегче, – развел руками Кисляков.
Я сижу в квартире Кисляковых, опустевшей и неуютной, где хозяйничает мать Николая – она приехала издалека. А Тоня, робея, приводит ко мне все новых и новых соседей в надежде, что эти беседы помогут хоть что-то понять.
Ключ от входной двери был один, его оставляли под ковриком на крыльце, и об этом знал чуть ли не весь дом. Когда взрослые уходили, они запирали Гену, чтобы не убежал на улицу, но войти в квартиру практически мог любой.
Не здесь ли таится разгадка? Если знать, когда взрослых нет дома, и найти ключ, можно спокойно зайти в квартиру. Это мог сделать человек, к семье достаточно близкий, – тот, кто часто бывает в доме. Потому хотя бы, что иначе привлек бы внимание соседей. Да и Гена, испугавшись чужого, мог поднять крик.
Конечно, это был (если был!) человек близкий, кровно чем-то задетый, чужой не стал бы убивать ребенка, разве что тот оказался невольным свидетелем тяжкого преступления. Но – какого? Чему мог быть свидетелем совсем еще малый ребенок в тот утренний час, когда мать ушла на работу, а отчим в пивную: он работал после обеда и спешил выпить пораньше, чтобы успел пройти хмель.
Но чья же, чья это месть, чья обида, обернувшаяся чудовищным зверством? Мы перебрали всех завсегдатаев этого дома, и, когда дошли до Клавдии, Тоня вдруг прикусила губу. Клавдия тоже была парикмахершей, работала вместе с Лизой, только в другую смену. Раньше она запросто бывала у Кисляковых – закадычная подруга, веселая, разбитная. А потом бывать перестала. Никто не знал – почему. Вроде старалась она отбить Кислякова, но тот посмеялся над ней, а Лиза прогнала. И Клавдия сказала, уходя: «Помни, даром тебе, Лизка, это не пройдет, наплачешься еще, и то – скоро».
– Ерунда! – обрезал Кисляков, когда я высказал ему свое предположение. – Не так все было. Просто она меня в кино позвала, а Лиза говорит: «Не стыдно тебе, Клавдия, при жене ему на шею вешаться?» Та посмеялась и ушла. Чтобы из-за этого дитя убивать?! Да вы что?!
И Тоня сказала, подумав:
– Нет, не может этого быть. Не такая она девчонка…
Это был не довод, конечно: «не такая». Но ссора – тоже еще не улика.
Наверно, все же это сам Кисляков. Некому больше. И незачем. Ведь и Лиза призналась, не он один. Хоть и не сразу, а все же призналась.
«Раз Николай открыл правду, то и мне ничего другого не остается, – написала она прокурору. – Вместе мы задумали это дело, а он исполнил. Боялась я, как бы он не бросил меня из-за сына. Больше ничего не скажу».
Верно, ничего не сказала. Есть несколько актов: «Отвечать на вопросы отказывается». Тоже, между прочим, понятно: молчать легче.
И снова – разговоры с соседями… Снова вспоминают они то страшное утро – за минутой минуту. Как ждали Лизу, и как она прибежала, и как себя вела.
– Странно, – говорит одна женщина. – Очень странно. Вошла, на Геночку даже не посмотрела – сразу на Николая. Долго смотрела, губы все шевелились. И ни разу не вскрикнула.
– Да, странно вела себя, – подтверждает другая, сухонькой ладошкой разрубая воздух. – Но никуда она не смотрела, а закрыла глаза руками, стала и стоит: «Колька, – кричит, – что же теперь будет?» Когда такое горе, на людях стараются быть, а она нас выпроваживает. Не наше, мол, дело…
– Это не она выпроваживала, а милиция, – вмешалась третья. – Лейтенант сказал: «Посторонних прошу удалиться». А Лизка еще спросила: «Я тоже посторонняя?» Родного сына убили, акт составляют, а она себя посторонней считает. Намекает, значит, что она тут ни при чем…
И я вспомнил наглядный урок, который дал нам в студенческие мои годы профессор Иван Николаевич Якимов, повторив по-своему известный эксперимент Анатолия Федоровича Кони. «Сейчас произойдет одно важное событие, – сказал он как-то на лекции. – Смотрите и запоминайте». «Важное событие» вошло в зал в образе тети Маши, нашей уборщицы, – она, как обычно, принесла профессору чай. Потом каждый из нас, не общаясь друг с другом, написал все, что он запомнил: как вошла, как была одета, что сделала сначала и что потом, и как встретил ее Якимов, и как проводил, сразу ли сделал глоток или чуть погодя, и который был час. Во всех сочинениях совпало только одно: тетя Маша принесла чай…
Если шла борьба, если ребенок вырывался и кричал, то должен же был хоть кто-нибудь слышать шум. Правда, силы были неравны: взрослый мужчина и ребенок, не достигший еще четырех лет. Но ссадин и синяков было так много, что без борьбы никак не обошлось. Откуда же иначе им взяться, ссадинам и синякам? Значит, ребенок какое-то время бился за жизнь, притом вряд ли – безмолвно. Неужели убийца не мог справиться со своей беспомощной жертвой как-то иначе, не подвергая себя слишком уж очевидному риску?
Я ушел к соседям, чтобы проверить, слышно ли там что-нибудь, если у Кисляковых шум. Все было слышно, хотя Тоня, по-моему, перестаралась: слишком уж яростно колотила она о стены и мебель, слишком натурально билась в кухне об пол – в том самом месте, где Гену нашли мертвым. Но, вернувшись, я застал ее не плачущей, а счастливой.
– Убедились? – торжествовала она. – Все слышно!
Да, все было слышно, однако само по себе это не говорило еще ни о чем: соседи могли слышать шум, но значения ему не придать.
В мой «отель», где я жил эти дни, она примчалась на следующее утро чуть свет. Я встретил ее упреком: