banner banner banner
Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача

скачать книгу бесплатно


– Что, дед?

– Ты не спишь?

– Нет, уже не сплю.

– Ты горюешь?

– Нет, дед. Я грущу.

– Ты грустишь из-за него?

– Из-за всего. Из-за него тоже.

– Он ушел навсегда?

– Он вернется.

– Почему же ты грустишь?

– Он уйдет снова. И вернется. И уйдет.

– Почему, янике, почему, дитя мое?

– Я старше его.

– Намного?

– Прилично. На два тысячелетия…

– Ай-яй-яй! – огорчился дед. – Он – гой?

– Да.

Дед долго молчал, раздумывал, старчески кряхтел, потом спросил мягко:

– Суламита, дитя мое, ты полна горечи и боли. Ты любишь его?

– Да, дед.

– За что?

– Он умный, нежный, он кровоточит, как свежая рана.

– И все?

– Он – мой сладостный муж, он дал мне незабываемое блаженство.

– И только?

– Он – мой ребенок, отнятый злодеями, изуродованный и вновь найденный мной.

– А что они сделали с ним?

– Он пьяница, трус и лжец.

– Он знает, кто мы?

– Нет, дед. Не бойся: я не открыла ему великую тайну. Да он и не поверит.

– Это хорошо, – тихо засмеялся дед. – Суламита, янике, ты ведь знаешь, что плод, зачатый от них, принадлежит им.

– Дед, среди них есть масса людей прекрасных!

– Конечно, дитя мое! – прошелестел в темноте дед. – Но им не вынести такого…

– Почему же мы выносим? Как нам достает сил?

– Мы – другие, Суламита. Мы – вечны. Каждый из нас смертен, а все вместе – вечны.

– Почему, дед?

– Мы дети незримого Бога, чье истинное имя забыто. Он послал нас сюда вечными хранителями очага жизни. Из нас – тонких прерывистых нитей – он сплел нескончаемую пряжу жизни. Мы не можем погасить огонь, и не в наших силах прервать великую пряжу. Мы не вернемся в наш мир, не выполнив завета.

– Дед, почему наш Бог невидим?

– Мы не нуждаемся в образе Божьем. Мы носим Бога в сердце своем. И как нельзя заглянуть человеку внутрь сердца своего, так нельзя увидеть Бога.

– Всякий может уговорить себя, что у него в сердце Бог.

– Нет, – засмеялся тихо дед. – Или у тебя в сердце Бог – и ты это знаешь точно. Или твое сердце – глиняная кошка с дырочкой для медяков.

– Почему же Бог так карает нас?

– Всех людей карает Адонаи Элогим за нарушенный завет, но другие народы рассеялись, как мякина на ветру, иссякли, как дождь на солнце, изржавели, как потерянный в борозде лемех. А мы живы. И несем память своих мучений.

– Дед, объясни, почему я, почему мой крошечный дом должны нести ужасное бремя страданий за давно нарушенный завет? Разве я виновата?

– Нет, Суламита, твоей вины нет. Когда ты родилась?

– Девятого тишри пять тысяч семьсот восьмого года.

– Видишь, как давно мы пришли! Дом твой – каменный стручок на усохшей ветке сгоревшего дерева. И сама ты – зеленый листок с дубравы Мамре. Не ищи простых объяснений, отбрось пустые слова. Ты – живая нитка вечной пряжи, протянутой сюда из нашего мира…

Тающая темнота клубилась в окне. Дед замолчал. Теперь он будет молчать долго. Я встала с постели, прошла через комнату, и холодный пол нервно ласкал босые ноги. Уселась на подоконник и стала смотреть в пустой колодец двора. Угольная чернота ночи выгорела дотла, и со дна поднимался серый рассветный дым. Надсадно шипела где-то недалеко поливальная машина. Зябко. Я видела пролетающий над домом голубой ветер, он нес меня на себе, трепещущий зеленый листочек.

И, закрыв глаза, слушала тонкий звон приближающегося света.

– Суламита! – шепнул дед.

– Что, дед?

– А почему он так смеялся, глядя на меня?

– Его рассмешил твой картуз, твои пейсы, твое пальто, застегнутое, как у женщин, на левую сторону…

– Да-а? – озабоченно переспросил дед, подумал немножко и спросил ласково: – Суламита, дитя мое, может быть, им не надо показывать меня?

Я слезла с подоконника, подошла ближе и посмотрела ему в лицо, и глаза его были в моих глазах. Блекло-серые, выгоревшие от старости. Девяносто четыре года. Какой он маленький! Сухие неподвижные губы.

– Дед, как же мне не показывать им тебя? Я последний побег твоей усохшей ветви. Ты – начало, я – конец, ты – память моя, а я – боль твоя, ты – разум мой, а я – око души твоей. Дед, ты – это я. А я – это ты…

3. Алешка. Сговор

Они жили в старом пятиэтажном доме, где-то за Сокольниками. Кажется, этот район называется Черкизово. А может быть, нет – я плохо разбираюсь во всех этих трущобах. Человеку, который здесь родился, не стоит на что-то надеяться – его жизнь всегда будет заправлена кислым тоскливым запахом нищеты.

Я шагал за Красным по темной лестнице и прислушивался к похмельной буре в себе, а Лева бойко, петушком скакал по ступенькам, и сзади мне видна была его тщательно зачесанная лысинка – белая, ровная, как дырка в носке. Он мазал свои волосенки «кармазином», и запах этой немецкой дряни пробивался даже здесь – сквозь кошачью ссанину и тухлый смрад плесени и пыли. Интересно, хоть какая-нибудь завалящая бабенка любила Леву? С ним, наверное, страшно спать – просыпаешься, а рядом в сером нетвердом свете утра лежит на подушке покойник. Тьфу! Нет, с ним можно спать только за деньги.

На двери было четыре звонковые кнопки с табличками фамилий, и Лева, близоруко щурясь, елозил носом по двери, отыскивая нужный ему звонок. Сейчас он был особенно похож на крысу, принюхивающуюся к объедку, и я думал, что, как только найдет, сразу скусит пластмассовую кнопку. Но не скусил, а ткнул пальцем, дверь сразу отворилась, выкинув к нам на площадку обесчещенного папку – Петра Семеновича Гнездилова.

Я узнал его мгновенно, будто мы были сто лет знакомы, хотя, к счастью, я увидел его впервые. Бледное лицо, островытянутое, как козья сиська. Естественное благородное уродство сиськи было маленько попорчено толстыми роговыми очками.

– Здравствуйте, Петр Семенович. Моя фамилия – Красный, я с вами говорил по телефону. А это дядя Димы, известный советский писатель Алексей Епанчин…

– Очень приятно, читал я ваши юморески в «Литгазете» на шестнадцатой полосе. Приятно познакомиться.

Действительно очень приятно, просто неслыханно приятно познакомиться с таким известным писателем с шестнадцатой полосы! Да еще при таких возвышенных обстоятельствах!

Но он вовремя опомнился и сказал с горечью и гневом:

– Жаль только по печальному поводу…

А нахалюга Красный, не теряя ни мгновения, прямо тут же на лестнице бодренько воскликнул:

– Ах, Петр Семенович, голубчик вы мой, разве все в жизни рассчитаешь – повод печальный, а может быть, радостью на свадьбе обернется!

И козья сиська глубокомысленно изрекла:

– Беды мучат, да уму учат!

Поволок нас Петр Семенович в комнату – по длинному, изогнутому глаголем коридору, забитому картонными коробками, деревянными ящиками, жестяными банками, цинковыми корытами, тряпичными узлами, бумажными пакетами и ржавыми велосипедами. Господи, откуда у нищих столько барахла берется?

– …Мы в квартире наиболее жилищно обеспеченные… все-таки две комнаты… хоть и смежные… обещают дать отдельную квартиру… – блекотал Петр Семенович, – я слышал его будто через вату, оглохнув от ужаса предстоящего разговора.

Ввалились в апартаменты наиболее жилищно обеспеченного, и белобрысая ледащая девка с пятнами зеленки на ногах порскнула в соседнюю комнату, откуда сразу раздался щелчок и гудение телевизора. Наверное, чтобы соседи не подслушивали.

Я сидел за столом напротив Петра Семеновича и почти ничего не понимал из того, что он говорил. А он и не говорил даже, а плевался:

– Ответственность… народный суд… родители отвечают… дочерь на поругание… девичья честь… моральная травма, не считая физической… моя дочерь…

Он плевался длинными словечками, липкими, склеенными в скользкие струйки, они шквалом летели в меня:

– Моральные устои… наше общество… тюрьма научит… мы, интеллигенты… нравственность… наша мораль… приличная девочка… законы на страже… моя дочерь…

Я пытался сосредоточиться, вглядываясь в его рожу, и – не мог. Меня почему-то очень отвлекало то, что он называл свою приличную девочку «дочерь», и наваждением билось острое желание попросить его назвать эту белобрысую говнизу «дщерь» – я точно знаю, что такое бесцветное плоское существо надо называть «дщерь». Я не понимал, что мне говорит ее папка, потому что против воли все время думал про то, как ее насиловал Димка. Собственно, не насиловал – не сомневаюсь ни секунды, он ее «прихватывал». В чьей-то освободившейся на вечерок квартирушке набились вшестером-ввосьмером, и до одури гоняли магнитофон, и под эти душераздирающие вопли пили гнусный портвейн, и не закусывали, а подглатывали таблетки димедрола, чтобы сильнее «шибануло». И плясали, и плясали, а эта сухая сучонка елозила своими грудишками по нему, а он уже таранил ее в живот свои ломом, и ей это было приятно, она все теснее притиралась к нему, и он глохнул от портвейна, димедрола, музыки и этой жалобной плоти, которую и в пригоршню не собрать, а потом они – оба знали зачем – нырнули в ванную, заперли дверь и долго слюняво мусолились, пока он, разрывая резинку на ее трусах, запустил потную трясущуюся ладонь во что-то лохматое, мокрое, горячее, и для такого сопляка это стало постижением благодати, и остановить его могла только мгновенная кастрация, но никак не ее вялые стоны – «не надо, Димуля, не надо, ну не надо, я боюсь, я…» – а он уже там! Он уже урчит, поросенок, ухватившись за ее тощие ягодицы, и нет ему, гаду, никакого дела до того, что завтра за эту собачью случку надо будет: ему – в тюрьму, Антону – прочь с должности, а мне сидеть здесь и слушать этого смрадного типа…

С какой стати?

Меня больно ударил под столом Красный, и я сообразил, что неожиданно заорал вслух.

– Что «с какой стати»? – насторожился Гнездилов, и сиська его сразу надулась, покраснела, напряглась – сей миг ядовитое молоко брызнет.

– Не обращайте внимания, Петр Семенович, – подстраховал Красный. – Алексей, как все писатели, задумчив и рассеян. Так вот, я хотел сказать, что, может быть, они любят друг друга, зачем эта гласность, они ведь могут пожениться…

– Что же вы, Лев Давыдович, совсем меня за идиота держите? – обиженно засопел Гнездилов, толстые очки его вспотели. – Мы же интеллигентные люди, чай, не в старой деревне живем, где надо было – по дикости – позор женитьбой прикрывать, нам от такой женитьбы один наклад. А стыда мы, слава богу, не боимся – без стыда лица не износить, как говорят. Да и стыдиться нам нечего, это пусть такого выродка ваша семья стыдится. А моя дочерь экспертизой освидетельствована именно как приличная девушка…

Наступила тишина за столом переговоров, только в соседней комнате горланил телевизор, гугниво и нагло, как пьяный.

Господи, как давно – сегодня утром – я был народившимся плодом… А проныра Лева снова сделал бросок, уцепился тонкой лапкой:

– Так если вы, Петр Семенович, возражаете против брака Галочки с Димой, то уж, сделайте одолжение, поясните свою точку зрения…

– А я не возражаю – хотят, пусть женятся. Это их дело, нынешняя молодежь сегодня женится, завтра расходится. Но я, как родитель моей единственной дочери, ее воспитатель, обязан думать о ее будущем. А поскольку ее будущему в результате насилия нанесен огромный ущерб, то я ставлю вам условие: или вы компенсируете в какой-то приемлемой форме этот ущерб, или ваш пащенок пойдет в тюрьму… Это мое слово окончательное, и если вы не хотите ужасных неприятностей…

И по тому, как он визжал, вздрючивая свою нервную систему рептилии, я видел, что он опасается, как бы мы не ушли без возмещения ущерба.

– И мы полны стремления договориться о форме и размерах возмещения, – сладко буркотел Лев Красный.

Прислушиваясь к их сопению, возне и перепалке, я вспомнил, как у нас любили освещать в прессе любимый аттракцион загнивающего Запада: на потеху толстым буржуинам две голые бабы дерутся на ринге, залитом мазутом. Два противных мужика передо мной бились сейчас всерьез на ринге, залитом жидким дерьмом. К счастью, одетые!

– Пять тысяч!

– Две тысячи…

– Никогда! Пусть идет в тюрьму!

– Две с половиной… И женится.

– На черта он нужен! Четыре восемьсот! Молодо-зелено, погулять велено.

– Две семьсот. Это взнос за однокомнатный кооператив…

– Сами-то, небось, в трехкомнатной мучаетесь? Четыре шестьсот!

– Вас в трехкомнатную не примут… Две девятьсот.

– А где же ее, однокомнатную, взять? Пятьсот рублей – на взятку только!

– Три ровно! И мы устроим кооператив.