banner banner banner
Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача

скачать книгу бесплатно

Я смотрел внимательно на фотографию, и в меня холодом смерти вползала мысль, что я ошибаюсь.

Я смотрел на лицо Михоэлса, и мне все больше казалось, что он знает. Он знает о приговоре.

Неужели он знал?

Громадная голова. Роденовский размах. Возвышенный урод. Наклонная вертикаль лица увенчана тиарой высоченного лба и покоится на мощном фундаменте могучей и очень живой оттопыренной нижней губы. Крутой разлет бровей сходит в приплюснутый сильный нос борца. Но все это – только шелом, прикрытие, инженерные устройства для пары выпуклых, все понимающих, умно прищуренных глаз.

Они разные – глаза – на этом снимке. Левый смотрит вперед, он еще полон любопытства, надежды, вчерашней властности и силы. Правый – утомленно прикрыт, в нем всеведение и отрешенность.

Соломон всегда повторял актерам: «Глаза – это единственный кусочек „открытого“ мозга».

Пожелтевший кусочек картона с одним надорванным углом и ржавыми кружочками от старых кнопок. Что на нем – случайная гримаса комедианта? Или провидение своей судьбы? Или черта предела, за которой уже надо извлекать из этой судьбы урок?

Неужели ты уже все знал?

Осторожно положил фотографию на стол. Взял бутылку и сделал еще крепкий глоток из горлышка, пососал лимон. Надо понять Михоэлса в его последней части жизни, без этого не разобраться во всем произошедшем.

Надо заново продумать все, что известно о Михоэлсе.

Надо вновь прочесть то немногое, что написано. Там должны быть какие-то намеки, недосказанности, все написанное надо читать как шифровку.

Все металось и плыло перед глазами, мой утлый номерок раскачивали волны диких криков из ресторана, всплески музыки, косо просвеченный сумрак слоился облаками – как сегодня днем вздымались клубы некрепкого душистого дыма из длинной прокуренной трубки Наума Абрамовича Шика. Он держал ее, словно флейту, прижимая поочередно к мундштуку толстые белые пальцы, и все время казалось, что со следующей затяжкой он выпустит не струю ватного дыма, а тремоло чистых высоких звуков.

Но трубка только тихо потрескивала, не в силах разразиться волшебным звуком, и окутывала Шика клубами прозрачно-серой завесы, будто скрывая его от моих надоедливых расспросов.

Крупный, пышно-седой, насмешливо-ленивый, Шик говорил мне севшим стариковским голосом:

– Время сейчас такое, что никто ничем не дорожит. Если это только не наличные. В газете написано, что через могилу Иоганна Себастьяна Баха провели шоссе. А отвернуть немного в сторону им было кисло? Такь?

Он смешно говорил – выкидывая из слов или вставляя по своему усмотрению мягкие звуки. А твердых знаков он, видимо, вообще не признавал.

– А раньше были другие времена? – спросил я. – Сахар слаще, погода лучше?

– Украинский сахар фирмы Бродского был-таки слаще, – засмеялся Шик. – Я ведь его помню. А теперь мы едим кубинский. Но у меня диабет, а камни гремьят в пузыре, как медьяки в копилке, – меня лично это уже не гребьет. Такь? Хотя имею я в виду другое…

– Я вас так и понял, Наум Абрамович, – заверил я. – Вы говорили о войне…

– Ну да… Как я вам уже говорил, до войны я работал в еврейском театре в Харькове…

– Простите, – перебил я, – значит я не понял. Вы сказали про работу в театре, но ведь еврейский театр был в Москве?

Шик выпустил дымовую завесу, грустно заперхал.

– Пхе! В Москве! В Москве был ГОСЕТ – главный еврейский театр страны. Нынешнее поколение уже не помнит, что до войны у нас было четырнадцать еврейских театров – в Белоруссии, на Украине, в больших русских городах. Их закрыли, наверное, в честь победы над фашизмом – другого объяснения у меня нет…

– Наверное, – кивнул я.

Шик не спеша продолжал:

– Сейчас мне шестьдесят пять лет, а летом сорок первого мне было двадцать семь, и в мае месяце меня взяли на военные сборы в лагеря. Так что на второй день войны я уже сидел в окопах, а вернее говоря, бежал с остальными от немцев. А мои все остались в Харькове, такь их всех там и убили.

Шик легко, по-стариковски вздохнул.

– А как вы в Минске оказались?

– Это уже после войны. Я ведь был совсем вольной птицей, ни кола, ни двора, ни семьи – ничего. Поехал в Москву – в ГОСЕТ, к Льву Михайловичу Пульверу. Он был у нас за главного – для евреев-музыкантов, я имею в виду. И композитор прекрасный, и аранжировщик, и дирижер замечательный. А главное – человек хороший. Выслушал он меня, повздыхал – рад бы, да сами еле держимся. И пристроил меня сюда. Так я здесь и застрял, вот до сих пор околачиваюсь…

– Женились, наверное? – подсказал я.

– Было, – засмеялся старик. – Дважды. Но первая жена пила. Вы слышали такое, чтобы еврейская женщина пила водку. И как пи-ла! Пришлось сбежать…

– А вторая? – полюбопытствовал я.

– Хорошая женщина. Светлая ей память. В прошлом году похоронил ее. И опять остался один. Вот такь…

Я искренне посочувствовал ему – у старика был стереотип одинокого человека. В его легкости, в мягкой насмешливости была печаль разъединенности с людьми. Не от гордыни – мне угадывалась в нем мучительно преодолеваемая с юности застенчивость, прозрачно замаскированная под снисходительность.

– Наум Абрамович, вы начали рассказывать о сдаче спектакля «Константин Заслонов»…

Шик махнул рукой, зажег спичку, закурил погасшую трубку.

– По-моему, это была полная ерунда. Но его представили на Сталинскую премию, и тут началось! Как в том анекдоте – сначала шумиха, потом неразбериха, потом поиски виновных, затем наказание невиновных и, наконец, награждение непричастных. Ну, награждение – ладно. А наказали так, что не приведи Господь…

– В каком смысле? – осторожно спросил я.

– Так ведь Михоэлс как раз возглавлял ту самую комиссию из Москвы. Можно сказать, я чуть ли не последний видел его на этом свете… – И, будто застеснявшись своей нескромности, он жалобно усмехнулся извиняющимся смешком и ушел в уединенность своих воспоминаний.

Он наверняка курил трубку, чтобы прятаться от собеседника в клубах дыма. Оттуда, из-за маскирующей его завесы, сказал он стесненным голосом:

– Ах, какой добрый, хороший человек пропал… Я уже не говорю – какой артист… Великий таки артист был…

– А как это случилось?

– На них налетела машина… С ним был еще один человек. – Помолчал, покряхтел, недоверчиво покачал головой и добавил, словно себе объяснил: – Шли два человека по тротуару, и вдруг на них налетел грузовик. На тебе!

– Как же это вышло – такой дорогой гость, такой важный человек ходил пешком?

– Ах, что вы говорите! Его везде возила наша «эмка» – директорская. Но тут он решил погулять! Ему захотелось свежего воздуха! Он ведь шел в гости – это где-то рядом… Не захоти он свежего воздуха, может быть, ничего бы и не случилось! – Старик нервно пробежал пальцами по длинному мундштуку, и, если бы трубка имела голос, я бы, наверное, услышал голос тревоги, тонкий пронзительный сигнал беды, испуганный крик исчерпанной судьбы, потому что Шик неожиданно закончил: – А может быть, и «эмка» не увезла его от смерти…

Это был контрапункт. В зыбкости старых воспоминаний, в расплывчатости пересказа давних событий, мутной воде навсегда истаявшей драмы – я ощутил твердое дно факта. Старик что-то знает. Может быть, я иду тем же пересохшим руслом, по которому еще свежим следом прошел тридцать лет назад Шейнин? У писателей, даже если один из них работает в прокуратуре, сходная система пространственного воображения.

– Да-а… Ужасная история, – тягуче бормотал я. – Все понятно.

Шик вынырнул из табачного облака, как из укрытия, и в его голосе было полно твердых знаков:

– Вам понятно? А мне – нет! По-моему, там все было непонятно!

– Это и неудивительно! – вдруг жестко сказал я. – Вы знаете, но молчите, я молчу, потому что не знаю, как он погиб. А мои дети просто не будут знать, что он жил на свете!

Старик с интересом посмотрел на меня, я взял его большую теплую ладонь обеими руками и прижал к своей груди:

– Наум Абрамович! Поверьте мне – я честный человек. Я не стукач, я не провокатор. Мне просто надоело ничего не знать. Человеку, чтобы жить, надо хоть кое-что знать. Нельзя всю жизнь провести в завязанном мешке. Нельзя бояться стен – мы сами превращаемся в камень…

Старый театральный человек Наум Абрамович Шик не мог не оценить широкой артистичности моего жеста. Он ответил на мое пожатие. И, отогнав рукой серый слоистый дым, он сказал мне с горечью, искренностью и болью:

– Мальчик мой! Те, кто знал правду об этой истории, давно превратились в прах и пепел! За несколько дней в театре посадили четверых самых любопытных, и остальные откусили языки. Все боялись друг друга, делали вид, будто ничего не случилось – никто не приезжал, не было премьеры, никого не убивали. Даже спектакль, представленный на Сталинскую премию, сразу же сняли с репертуара. Ничего не было…

– Но ведь в театре кто-то с кем-то дружил, кто-то что-то рассказывал…

– Ах, дорогой мой! Ви не пережили этого! Ви не в состоянии понять, что люди с тех времен навсегда перестали верить друг другу! Прошло, наверное, пятнадцать лет, уже Хрущев викинул Сталина из Мавзолея, и только тогда мой сосед, можно сказать приятель, Ванька Гуринович рассказал мне, что его высадили из-за руля…

– Из-за какого руля? – удивился я.

– Я же вам говорил, что Михоэлса и его товарища возили на директорской «эмке», – нетерпеливо махнул рукой Шик. – Такь шофером этой «эмки» был как раз Иван Гуринович, мы с ним жили в одной квартире. Он меня часто подкидывал в театр. Так в тот вечер он привез Михоэлса в театр, высадил у служебного входа, и сразу же к нему подошли милиционер и двое в штатском: «Почему ездите за рулем в нетрезвом виде!» А надо вам сказать, что у Ивана было вирезано две трети желудка и он в рот ничего не брал из выпивки. Он начал спорить, доказывать, но, как у нас говорят, – обращайтесь до лампочки! Висадили его из-за руля, милиционер повел его в участок на проверку. Он кричит – мне народного артиста надо везти, а ему спокойно объясняют – без вас, пьяниц, справятся, отвезут и привезут, куда надо…

– И что с Гуриновичем стало?

– Ничего. В два часа ночи отпустили. Михоэлс уже был мертв…

– А где сейчас Гуринович?

– Где Гуринович? Давно уже на том свете! Наверняка с Михоэлсом встретились. Я думаю, Иван сказал ему спасибо за двадцать лишних лет на этой земле…

– Почему? Какая связь?

– Потому что Михоэлс был великий актер и замечательный режиссер. Рассеянным он не был – нет! И не заметить, что за рулем сидит другой человек, – не мог. Может быть, это мои выдумки – но я думаю, что именно поэтому он решил лучше идти пешком. Все-таки улица, люди ходят, ведь било всего одиннадцать часов…

– И вы думаете, что Гуриновича… – медленно стал спрашивать я.

– Я ничего не думаю, – отрезал Шик. – Я фантазирую. Но положить Гуриновича в уже разбитую машину – ничего не стоило. И виглядело бы лучше. Но Михоэлс пошел пешком…

Старые события захватили его, он утратил незаметно защитную скорлупу своей застенчивой отъединенности, он был во власти сильных воспоминаний, поднимавших его над собой.

– …Мне говорили, что грузовик, который их раздавил, ехал очень медленно, – задумчиво, как четки, перебирал Шик потускневшие картиночки прошлого, черно-белые проекции, переводные отпечатки чьих-то рассказов. – Нет, грузовик не летел, знаете, как это бывает, сумасшедшим образом. Он медленно ехал и вдруг, ни с того ни с сего, завернул на тротуар и буквально впечатал их в стену дома…

– Это кто-нибудь видел? – нетерпеливо переспросил я.

– Конечно видели! Люди всегда видят. Но их научили верить своим ушам больше, чем своим глазам. Видели, как «студебеккер» дал потом задний ход, съехал на мостовую и вот тут уже помчался как пожарный…

– А номер? Номер никто не записал?

– Говорят, что записали, – мрачно усмехнулся Шик. – Кто-то видел, запомнил.

– А машину нашли?

– Нашли – не нашли. Иди проверь! Люди рассказывали, будто номер был накрашен фальшивый. Как это узнаешь? Люди шептали, в кулак бормотали… Один говорил, что их убили на улице Немига, другие – на углу Проточного переулка. Кто-то даже говорил, что Михоэлс и его товарищ видели этот грузовик, что они пытались убежать, спрятаться, укрыться, но он их догнал и вбил в стену…

М-да-те-с. История – первый сорт. Это тебе не любительские представления мафии. Госаппарат на подстраховке, тайная полиция на стреме.

– Наум Абрамович, а где эта улица – Немига?

– Да ведь это все здесь близко! Мы с вами на Ленинском проспекте, тогда он назывался проспект Сталина, идете в сторону вокзала – туда, где было еврейское гетто, и справа – Немига. А на нее выходит Проточный переулок. Но там почти ничего не осталось – все дома сносят под новые кварталы…

– А что там делал Соломон? К кому он мог идти ночью в гости?

Шик ответил не сразу, он пожевал губами, снова раскурил погасшую трубку, и пальцы его медленно прошли по мундштуку – они играли отступление, они звали память в обратный поход, они скорбели о давнем убиении безвинных, они оплакивали встарь разрушенный храм.

– Такь… Он шел в гости, – тяжело вздохнул и уточнил: – Вернее, на минен. Вы не знаете, конечно, что такое минен?

Я покачал головой.

– Так я вам лучше расскажу по порядку. Когда закончился в театре спектакль, дали занавес, Михоэлс прошел за сцену. Мы, оркестранты, тоже поднялись – вы же понимаете, не каждый день удается вблизи увидеть такую звезду… Хорошо. Он стоял, разговаривал с режиссером, шутил с актерами, смеялся, расспрашивал знакомых актеров о житье-бытье. Я, вы сами понимаете, человек маленький, кто я такой – флейтист, пхе! Так я стоял себе в стороне и просто смотрел на него во все глаза. Хорошо. Ну поговорили и стали расходиться…

Шик закашлялся, слезы выступили на его глазах. Он достал из кармана огромный носовой платок, утер глаза и неожиданно с отвращением бросил трубку на стол:

– Вы где-нибудь видели, чтобы человек таких лет, как я, курил будто паровоз? Если человек в своем уме… – И он снова закашлялся.

Я терпеливо ждал. Шик сделал руками несколько дыхательных движений, кашель утих, но он еще долго расхаживал по комнате, глубоко дыша и утирая глаза платком. Я воспользовался паузой и спросил:

– А тот его спутник, о котором вы говорили, тоже был с ним на сцене?

Шик закивал головой, откашлялся, заговорил наконец:

– Да, такь вот… Стали расходиться, и тут я вижу: к нему подходит наш актер Орлов, был у нас такой, приличный человек, и артист неплохой, хотя и на вторых ролях. Вместе с Орловым – его родственник, я его и раньше видел, несчастный парень, вместо обеих рук – культяпки, видно, на фронте потерял… Такь… И они отзывают Михоэлса немного в сторону и начинают с ним по-еврейски шушукаться. Я отошел – мало ли о чем людям надо поговорить? Но они проходили в это время как раз мимо меня, и я слышал, о чем они толковали. Только тут до меня дошло…

Шик подошел к столу, взял свою трубку, с сомнением посмотрел на нее. Я предложил:

– Не хотите сигарету, Наум Абрамович?

– Хочу, – кивнул Шик. – Но мало ли чего я хочу. Крепкий табак уже не по мне. Пусть будет это сено, по крайней мере, я к нему привык.

И он начал набивать трубку. Я терпеливо ждал.

– Дело в том, что за неделю до того у Орлова родился ребенок, – сказал Шик, не раскуривая трубку. – По нашему обычаю полагается делать брис, обрезание…

– Да-да, я слышал. Значит, родился мальчик?

Шик задумался.

– Знаете, это я вам точно не скажу… Что-то забыл… Но это не важно, если рождается девочка, делают брисице – тот же самый обряд, только без обрезания…

– Понятно.

– Такь вот, для этого обряда требуется минен.

– Кажется, что-то вроде кворума?

– Абсолютно правильно, молодой человек, это молитвенное собрание из десяти мужчин. Но соль не в этом. После бриса устраивается праздник – выпивка, закусь, песни. Представляете, что для людей в те времена значил такой праздник, когда хлеб в каждой семье держали в отдельных мешочках и каждую крошку на весах взвешивали? Но ребенок – это благословение Господне, и родители ничего не жалели, лишь бы праздник получился как у людей.