banner banner banner
Лекарство против страха
Лекарство против страха
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лекарство против страха

скачать книгу бесплатно

Тут, вероятно, новая мысль промелькнула у Панафидина, и он спросил быстро:

– Преступник задержан?

– Мы с этим разбираемся, – ответил я уклончиво. – Факт тот, что, если эксперты не ошиблись и вещество все-таки открыто, первой же дозой его преступник распорядился совсем не по назначению.

– А кого отравили? Опять же, если не секрет?

– Был отравлен работник милиции, – сказал я. – Преступник похитил у него пистолет и служебное удостоверение.

– Азия какая, дикость, – пробурчал Панафидин, взяв наконец себя в руки. – Сотни людей ищут соединение, чтобы исцелить страждущих, а какой-то дикарь травит им здорового человека.

И снова зазвонил телефон. Уже не извиняясь, Панафидин снял трубку:

– Да, я. Здравствуйте, Всеволод Сергеевич… Что Соколов? Три года его аспирантского срока истекли, эксперимент он закончил, пусть теперь уходит и пишет на покое диссертацию. Нет, я его на этот срок к себе не возьму. Мне это неприятно вам говорить, но вы знаете мою прямоту и принципиальность в научных вопросах. Ваш Соколов – парень хоть и неглупый, но неорганизованный и полностью лишенный интуиции синтетика. Он работы не понимает, не имеет к ней вкуса и интереса, он не любит химию. А за прекрасные анекдоты и шутки, которыми он три года развлекал лабораторию, я держать у себя захребетника не стану. Вы уж простите меня, но я лучше в глаза всегда скажу. Пусть сам побарахтается. Нам ведь с вами никто диссертаций не писал, а защищались мы досрочно потому, что свое дело любили и кушать хотели. Ну, этого я не знаю, решайте по своему усмотрению. – И закончил злобно: – Всего вам доброго.

Он помолчал, потом, повернувшись ко мне, сказал:

– И все-таки я думаю, здесь недоразумение. Я не верю, что какой-то химик получил это соединение и не понимает, что? у него в руках.

– Вы не верите в возможность случайного открытия этого соединения?

Панафидин раздавил окурок в пепельнице, усмехнулся:

– Ваш вопрос прекрасно иллюстрирует общие представления людей о характере нашей работы. Бродим все впотьмах, вдруг одному повезло: бац! – великое открытие. И как клад извлечено на всеобщее обозрение. Так сейчас не бывает.

– А как бывает? – смирно спросил я, хотя он мне уже прилично надоел своей ученой гоношливостью, но мне не хотелось, захлопнув его дверь, ставить на деле точку. И, кроме того, еле заметное и все-таки уловленное мною волнение Панафидина будоражило мой сыскной нюх. Что-то он знал, или догадывался о чем-то, или имел какое-то дельное предположение, но говорить не хотел.

– Наука очень специализировалась. И в каждой ее области масса прекрасных специалистов занимается тончайшими проблемами. И когда совокупность их знаний достигает необходимого уровня, кто-то из них кладет последний кирпичик – часто совсем крошечный кирпичик, – и великое здание открытия завершено.

– Может быть, кто-то и положил уже этот кирпичик в здание метапроптизола?

– Нет, – покачал он головой. – Я ведь сам прораб на сей стройке и знаю, что у кого сделано: мы этот дом еще под крышу не подвели.

– А вдруг, пока вы тут свой храм из кирпичей складываете, вот тот самый отгрохал коробку из бетонных блоков – и привет?

– Все возможно. Но для этого надо быть в математике – Лобачевским, в физике – Эйнштейном, а в химии – Либихом. У вас есть на примете Либих? – спросил Панафидин, поднялся и сказал: – Я часто задумываюсь над удивительным смыслом своей профессии. Я химик, может быть, это объясняет некоторую мою тенденциозность, но постепенно в моем мировоззрении возник этакий химикоцентризм. Действительно, химия проникает повсюду: страх – адреналин в крови, радость – норадреналин в крови. Кофточки, резиновые покрышки, любовь, платья, костюмы, деторождение, заводы, удобрения, урожай – все становится зависимым от химии. Химия впереди всей человеческой науки…

– Ну а если считать, что все новое – лекарства, идеи, теории, машины, моды – все исходит от науки, то вы – впереди всего человечества! – Я усмехнулся и, не давая возможности Панафидину ответить, спросил: – Не могли бы вы показать мне вашу лабораторию? – И на всякий случай уточнил: – Ту, где вы работаете над метапроптизолом.

– Почему не могу? Пожалуйста…

Панафидин достал из стенного шкафа белый халат, подсиненный, накрахмаленный, выглаженный до хруста, натянул на широкие плечищи.

– Пошли? Вам халат дадут в лаборатории…

Но мы не успели выйти, потому что еще раз зазвонил телефон.

– Панафидин. А-а, здравствуй, здравствуй. Да, у меня люди. Я убегаю, позвони через час… Ну, тогда давай договоримся: в субботу без четверти семь у входа в Дом кино. Да, да, мне Гавриловский билеты оставит. Ну, не знаю я – надень что хочешь… Да – во всем. И всегда. И больше никто. И никогда. Всего доброго…

Аквариум с желтоволосой тропической рыбкой, стеклянная дверь, пластиковый бесконечный коридор с неживым дневным светом, поворот налево, переход направо, темный холл, разломленный столбом дымящегося солнца, лестница – два марша вверх, коридор, выкрашенная белилами дверь с табличкой «Лаборатория № 2».

В большой комнате с многостворчатым окном работало четверо.

– Здравствуйте, друзья, – сказал Панафидин.

Люди рассеянно оглянулись, разноголосо прокатилось по комнате:

– Здрас-те, Алексан-Никола-ич…

Ни на мгновение не отрываясь, все продолжали заниматься своим делом. Одна из сотрудниц собирала на длинном столе у торцовой стены грандиозный прибор: в нем было штук пятьдесят колб, разнокалиберных пробирок, стеклянных соединительных трубок, краны, нагреватели. В различные узлы этого хрупкого и очень гармоничного сооружения были вмонтированы электрические датчики, подключены приборы, сигнальные лампы, в овальный герметический баллон литров на десять впаяны похожие на игрушечные лопатки электроды, соединенные с индукционным генератором.

За столом у окна коренастый паренек с модной прической колдовал над прибором.

– Как дела, Сережа? – обратился к нему Панафидин.

Парень помотал головой из стороны в сторону:

– Разваливается продукт, Александр Николаевич.

– Я тебе достал молекулярные сита на три ангстрема, зайди ко мне.

В приборе булькала, закипая, какая-то жидкость. Центром прибора, видимо его главной частью, была крупная трехгорлая колба, под которой курилась паром водяная банька. В среднее, широкое, горло опускался гибкий привод от моторчика – двухлопастная мешалка беспрерывно взбалтывала содержимое сосуда. Через правый ввод в колбу спускалась капельница, раздельно сочившая желтые тяжелые бусинки. В левое горло был введен радиационный охладитель – стремительно взлетавшие по трубке пары оседали каплями на омываемом циркулирующей водой стекле и медленно стекали снова в колбу.

Панафидин, остановившийся за моим плечом, сказал:

– Так называемая реакция Гриньяра. Но главная наша надежда там. – Он махнул рукой в сторону системы у стены. – Она должна сработать…

И мне послышались в его голосе горечь, усталость, почти отчаяние.

– В чем у вас главная трудность? – спросил я.

– Молекула не держится. В схеме она состоит из нескольких очень больших блоков. Но чтобы устойчиво соединить их, в колбе нужен определенный режим – температура, давление, свет, катализаторы. Для каждой отдельной связи в молекуле мы параметры определили. А все вместе – никак… Это очень трудно.

Да, наверное, это действительно трудно – быть впереди всего человечества.

К нам подошла женщина, которая собирала огромный прибор, поразивший мое воображение. Она сухо кивнула мне и сказала Панафидину:

– У меня с двух часов семинар с практикантами.

– Хорошо, Анюта. Познакомься, это инспектор Тихонов. – Повернулся ко мне: – Анна Васильевна Желонкина, мой заместитель в лаборатории.

Желонкина? Совпадение? Я не мог вспомнить инициалы жены Позднякова – ее объяснение я читал в деле. И на всякий случай, не мудрствуя, спросил:

– Простите, а как фамилия вашего мужа?

– Поздняков, – ответила она быстро и добавила: – Можно подумать, что вы не знаете.

Панафидин удивленно переводил взгляд с Желонкиной на меня, потом сказал:

– Ах да, я же забыл: муж Анны Васильевны тоже в милиции работает…

Желонкина бросила на него короткий взгляд:

– Вы полагаете, что все работники милиции дружат домами?

Я вмешался:

– Мне с вами надо поговорить, Анна Васильевна.

– В четыре часа я буду у себя в кабинете…

Жена Позднякова знала об истории, которая с ним приключилась. И мужу своему не верила. Конечно, она мне этого не сказала, но я видел, что она ему не верит и не жалеет его. Вообще Анна Васильевна Желонкина показалась мне человеком, раз и навсегда усвоившим, что жалость унижает человека. Лицо у нее было грубоватое и красивое, хотя твердые, прямые морщины у глаз и крыльев носа уже наметили тот зримый рубеж, перевалив за который красивая женщина сразу превращается в величественно-каменную старуху.

И от старания не показать мне, что ей не жалко завравшегося, бестолкового мужа, и от стыда за его позорное поведение Анна Васильевна хотела придать всей истории этакий анекдотический характер: мол, в подобных делах можно было бы проявить сочувствие и понимание – с кем из вас, мужиков, такое не может приключиться? Для убедительности она помахала в воздухе маленькой деревянной указочкой, и, завершая ее последний ответ, который одновременно был укором, указочка описала петлю и проткнула в воздухе точку: действительно, с кем из нас, мужиков, не может приключиться такое?

Я поймал конец указочки, прижал ее к столу и ласково сказал:

– Анна Васильевна, мне кажется, вы не улавливаете, о чем я вас спрашиваю…

– А что?

– Да то, что с нами – мужиками из милиции – это никогда не должно приключаться. Если же приключается, то за это отдают под суд. И как раз в этом положении сейчас находится ваш муж. Понятно?

Она высвободила указочку из-под моего пальца и постучала по столу, и я видел по ее лицу, что охотнее она бы стучала по моему лбу. Только гораздо сильнее – лучше всего с размаху. Постучала она все-таки по столу и сказала:

– Мне-то понятно. Боюсь только, что не улавливаете вы. Я вам уже говорила, что наша семья фактически распалась несколько лет назад. Ничего плохого о Позднякове сказать вам не могу.

– А хорошего?

– Хорошее о нем у вас надо спрашивать – вы его, наверное, чаще видите…

Когда я вошел в кабинет со стеклянной табличкой «К. х. н. А. В. Желонкина», Анна Васильевна занималась с дипломниками. Она попросила меня подождать и минут пять втолковывала задумчивому студиозусу, что радикал – диметиламинопропил – в условиях сублимации из ортопозиции, минуя метапозицию, незамедлительно перейдет в парапозицию, ослабнет углеродная связь, и радикал будет замещен свободным атомом азота. Что дальше? Вещество мгновенно развалится. При этом она все время водила указочкой по схеме, на которой была изображена огромная молекула, похожая на грубо оборванный кусок пчелиного сота, и приговаривала:

– Ну что здесь непонятного? Ведь тут все так ясно, ну просто очевидно!..

Студиозусу похождения радикала явно не представлялись такими очевидными. Я же и вовсе был не способен проникнуть в мир, устройство которого так ясно представляла себе «к. х. н. А. В. Желонкина», огромный, невероятно сложный микромир, где каждая черточка схемы была стропилом или опорой удивительного здания вещества. А для меня он давным-давно стерся и растворился в маленьком ручейке школьного полузнания загадочной и тогда мне совсем неинтересной науки, о которой сохранилась в памяти только дурацкая школярская припевка: «Химия, химия – вся макушка синяя». И потому я буквально нутром прочувствовал то почтительно-обреченное уважение и безнадежность что-либо изменить, которые испытывал инспектор Поздняков к своей жене: «…сейчас она большой человек, можно сказать – ученый, а муж у ней – лапоть необразованный…»

Студент-дипломник ушел, и мы погрузились в круговерть извилистого, запутанного мира двух немолодых уже людей, двадцать лет строивших непонятное здание своей жизни, где в условиях жаркой человеческой сублимации один из них незаметно перешел из ортопозиции в парапозицию: все годы был рядом, а вдруг оказался напротив, и тогда ослабли связи и, казалось бы, нерушимое вещество их союза мгновенно развалилось. Почему? Привычное место было замещено свободным атомом? Или здесь происходили какие-то другие, более простые или более сложные процессы? И вообще, может быть, это не имеет никакого отношения к валяющемуся на газоне стадиона беспамятному и бесчувственному Позднякову? Пьяному? Или все-таки отравленному?

– Это вас не касается, – сказала Анна Васильевна. На тяжелом ее лице быстрые глаза в длинных ресницах скользили легко, почти незаметно. – Я вам повторяю, что вы не вправе задавать мне такие вопросы.

– Да почему? – удивился я, ощущая, как моя настырность крепнет на жестком каркасе злости. А допытывался я, почему они с мужем не разводятся, коли все равно уже сколько лет не живут семьей.

– Потому что развод – наше личное дело.

– Да, так оно и было до того момента, пока не случилась вся история. А теперь это уже и наше дело.

– Вот пусть он и оправдывается перед вами, а меня оставьте в покое…

Скверная баба какая! Мне стало почему-то жалко, что она знает столько прекрасных премудростей о тайнах вещества с удивительной схемой-формулой, похожей и на пчелиные соты, и на фрагмент циклопической кладки, и на старый лабиринт, и на придуманное космическое сооружение. Конечно, лучше было бы, если бы это знание досталось человеку поприятнее. Но знание не получают в наследство – его получают те, кто достоин. «За партой, случалось, засыпала…»

* * *

…И все равно незабвенны университетские годы, а феррарская жизнь солнечна и прекрасна, потому что никогда не забыть человеку тех мест, где он незаметно превращается из застенчивого долговязого юнца в мужчину, не изгладит время из памяти сладости первого неуверенного поцелуя, не сотрется радостно-светлая дрожь первого объятия, и хорошенькая трактирщица, у которой ты впервые проснулся на теплой груди, останется для тебя навсегда прекрасной и непонятной, как герцогиня Феррарская Лукреция Борджиа.

Молодость – лучшая приправа для нашей бедняцкой еды – вареных потрохов с горохом, веселье превращается в золотой кубок для дешевого вина, которое мы пьем с хохотом и шутками, а ненасытная страсть делает ненужной пуховую постель с парчовым пологом.

Два года я поднимался по лестнице науки, пока не удостоился высокой чести – мне вручили грамоту бакалавра, класс младших студентов и круглую шляпу без полей. Из тех тридцати, с кем я впервые сел на учебную скамью, осталось двенадцать.

Еще через два года мы держим экзамен, и шестерым из нас дают трость и степень лиценциата медицины.

И еще два года мы учили младших и зубрили сами, пока не пришел мне час однажды светлым майским днем подняться на кафедру и прочитать лекцию кворуму университетских бакалавров, магистров и лиценциатов о строении костяка человека – на основании собственных наблюдений в анатомическом подвале. Диспутантом был мне лиценциат Брандт, и спорил он со мной как-то неуверенно, будто его смущало, что не может он придать живости нашему разговору, огрев меня по голове своей тростью. Он сел на место, возгласив по-латыни: «Диспутант соответствует чести нашей святой корпорации!»

Тогда медленно поднялся со своего стула Мазарди, ставший за эти годы совсем старым:

– Сын мой, ты проявил разумение и прилежание в изучении наук. С радостью я свидетельствую, что знаешь ты на выходе в жизнь искусство лекарское и мастерство хирурга, и ведомо тебе сотворение лекарств, и имеешь ты себе добрыми советчиками великих наших учителей Гиппократа, Галена и Ибн-Сину по прозванию Авиценна. Пишешь ты грамотно и изъясняешь мысли свои без затруднений на языках учености – мудром языке иудеев и прекрасном греческом, и свободен ты в чеканной речи исчезнувших латинян, и посему ты среди врачей мира, куда бы ни забросила тебя судьба, будешь не одинок, ибо все мы – одно славное сообщество, у которых единая родина – милосердие, единая цель – сотворение добра, единый враг – бездушие.

Мазарди глубоко вздохнул, словно устал от слов своих или от лет своих, помолчал и продолжил тонким голосом очень старого человека:

– В этих стенах ты повторил за своими учителями тысячи текстов и с годами обязательно многие забудешь. Но сейчас ты в последний раз в этом доме познания повторишь за мной слова, которые должен помнить всю жизнь до того мига, пока Господь не призовет тебя к себе. Мы принимаем тебя во врачебную корпорацию, и ты принесешь нам присягу в верности заветам нашего ремесла…

Мазарди возложил мне на плечо сухонькую ладонь, и я вспомнил, как прыгали по его сутане цветные зайчики в незапамятно далекий день, когда я переступил порог университета.

– Говори же вослед, сын мой: клянусь отстранять от больного всяческое зло и вред!

– Клянусь!

– Клянусь вести жизнь здоровую и чистую и не лечить больных от недугов, мне неведомых, а спрашивать совета сведущего лекаря.

– Клянусь!

– Клянусь воздерживаться от нанесения обиды пациенту своему и семье его, удрученной горем.

– Клянусь!

– Клянусь воздержать душу свою от соблазна сребролюбия, а плоть от разврата.

– Клянусь!

– Клянусь именем богов сохранить в себе как святую тайну все, что доведется мне увидеть и услышать у ложа больного, и все, что не подлежит разглашению как тайна личной жизни человека, прибегнувшего к моей милосердной помощи…

– Клянусь!

– Клянусь, что не дам женщине, несмотря на самые страстные мольбы, пессария, исторгающего плод из ее чрева…

– Клянусь!..

– Прими эти символы твоего положения. – Мазарди протягивает мне книгу, кольцо и широкополую шляпу. – Жалую тебя, Теофраст Гогенгейм, званием ученого доктора медицины.