скачать книгу бесплатно
Я кивнул, и Поздняков налил мне светлого, почти прозрачного чаю. Мне стало интересно, каким же должен быть у Позднякова слабый чай, и сразу же получил ответ: в свой стакан участковый заварки вообще не налил.
– Берите сахар, – придвинул он мне сахарницу.
– Спасибо, я пью всегда без сахара.
Поздняков ложечкой достал два куска, положил их на блюдце и стал пить кипяток вприкуску. Желтыми длинными клыками он рассекал кусок сахара пополам, одну половинку возвращал на блюдце, а вторую загонял за щеку и не спеша посасывал с горячей водой. При этом щека надувалась, губы вытягивались, рыжевато-белая щетина лица становилась заметнее, и он еще больше напоминал кабана – тощего, сердитого и несчастного.
– Дисциплины люди не любят, оттого и происходят всякие неприятности, – сказал Поздняков задумчиво. – А ведь дисциплину исполнять проще, чем разгильдяйничать, порядки, законы человеческие нарушать. Все зло на свете от разгильдяйства, от расхристанности, оттого, что с детства не приучены некоторые граждане к дисциплине, к обязанностям в поведении – что сами по себе, что на людях.
– А жена ваша так же думает? – спросил я, и Поздняков вздрогнул, будто я неожиданно перегнулся через стол и ударил его под дых. От жары ли, от кипятка вприкуску или от этого вопроса, но лицо Позднякова разом покрылось мелкими частыми капельками пота.
– Нет, наверное, не знаю, нет, скорее всего… – И больше ничего не сказал, а только начавшая завязываться беседа сразу увяла.
Я повременил немного и безразлично спросил, вроде бы между прочим:
– Вы с женой неважно живете?
Но это не получилось между прочим, и Поздняков тоже понял, что этот вопрос не между прочим и отвечать на него надо обстоятельно, потому что старший инспектор с Петровки к нему зашел не чаи распивать, а допрашивать. Как ни называй – беседа, разговор, опрос, выяснение обстоятельств, а смысл остается один – допрос.
– Да не то это слово – «неважно». Если правильно сказать, мы вроде бы и не живем давно…
– Как вас следует понимать?
– Ну как – проживаем мы в одной квартире, а семьи-то и нет. Давно.
– Сколько это – давно?
– Столько уж тянется, что и не сообразить сразу. Лет пять – семь. Здоровкаемся вежливо и прощаемся, вот и вся семья. – И в голосе его не было строевой твердости, а только хинная горечь и усталость.
– Почему же вы развод не оформите?
– Ну разве тут объяснишь двумя словами?..
– Тогда не двумя словами, а поподробнее, – сказал я и заметил в глазах Позднякова сердитый проблеск досады и подавленной неприязни. И прежде чем он успел что-то сказать, я легонько постучал ладонью по столу: – И вот что: мы с вами уже говорили об этом, когда я только пришел. Хочу повторить: вы напрасно сердитесь на меня, я вам эти вопросы задаю не потому, что мне очень интересны ваши взаимоотношения с женой, а потому, что произошло событие из ряда вон выходящее и все, что имеет к этому мало-мальское отношение, надо выяснить…
– Да уж какое это может иметь отношение? Я ведь и сам малость кумекаю – не первый год в милиции…
– Я и не сомневаюсь в вашем опыте, но ни один врач сам себя лечить не может.
– Это верно, – покачал острой головой Поздняков. – Особенно если больному нет большой веры: действительно больно ему или он прикидывается.
Я побарабанил пальцами по столешнице, посмотрел на Позднякова, медленно сказал:
– Давайте договоримся, Андрей Филиппыч, не возвращаться больше к вопросу о доверии к вам. Вы ведь не барышня в парке, чтобы я вам каждые десять минут повторял насчет своей любви и дружбы. Скажу вам не лукавя: история с вами произошла фантастическая, и я к вам пришел, мечтая больше всего на свете доказать всем вашу невиновность – это и мне очень нужно. Поэтому мне хочется верить всему, что вы рассказываете. Укрепить мою веру или рассеять ее могут только факты. Вот и давайте их искать вместе. А теперь вернемся к вопросу о вашей семье…
– У меня жена хороший человек. Женщина самостоятельная, строгая.
– А из-за чего ссорились?
– Да не ссорились мы вовсе. Она меня постепенно уважать перестала – я так себе это думаю. Стесняться меня стала.
– Чем вы это можете объяснить? – задавал я бестактные, неприятные вопросы и по лицу Позднякова видел, какую боль сейчас ему доставляю, и боль эта была мне так понятна и близка, что я закрыл глаза – не видеть потное, бледное лицо Позднякова, не сбиваться с ритма и направления вопросов.
– Так ведь сейчас она большой человек, можно сказать – ученый, а муж – лапоть, унтер Пришибеев, – тихо сказал он, сказал без всякой злости на жену, а словно взвешивал на ладонях справедливость своих слов. Он даже взглянул мне в глаза, не уверенный, что я его слышу или правильно его понял, горячо добавил: – Вы не подумайте там чего, оно ведь так и есть.
– Давно наметились у вас такие настроения в семье?
– Ей-богу, не знаю. Наверное, давно. Тут ведь как получилось? Когда познакомились, работала она аппаратчицей на химзаводе, двадцать лет тому назад. Уставала она ужасно, но все равно ходила в школу рабочей молодежи. За партой, случалось, засыпала, а школу закончила и поступила в менделеевский институт. Работала и училась все время, пока вдруг не стало ясно: она человек, а я… горшок на палочке.
– А куда вы бутылку дели? – спросил я неожиданно.
Поздняков оторопело взглянул на меня:
– К-какую бутылку?
– Ну из-под пива, на стадионе, – нетерпеливо пояснил я.
– А-а… – Поздняков напряженно думал, пшеничные кустистые брови совсем сомкнулись на переносице, лицо еще больше покрылось потом. – В карман, кажется, засунул, – сказал он наконец, и в тоне его были удивление и неуверенность. – Наверное, в карман, куда еще?.. Но ведь ее в кармане не нашли потом?..
Я оставил его вопрос без ответа, помолчал немного, сказал:
– Постарайтесь припомнить, вы бутылку сами открывали?
– Пожалуй… – Поздняков снова задумался, потом оживился, вскочил. – Пожалуй! Зубами я ее, кажись, открыл. Вот мы посмотрим сейчас, может, пробка в пиджаке завалялась.
Он быстро подошел к вешалке и, снимая с нее поношенный пиджак из серого дешевого букле, бормотал:
– Ведь под лавку я не кину ее, пробку-то? Не кину. Значит, в карман…
– Давайте я вам помогу, – сказал я.
Мы расстелили пиджак на столе, тщательно осмотрели его, вывернули карманы, ощупали швы. В левом кармане сатиновая подкладка совсем посеклась и нити ткани образовали сеточку. Я засунул в дырку палец и стал шарить в складке на полах пиджака, прощупывая каждый сантиметр между букле и сатином. Уже на правой поле, с другой стороны пиджака, я нащупал шероховатый неровный кружок. Потихоньку двигая его к дырке, вытащил на свет – кусочек плоской пробки, коричневый, с прилипшим к нему ворсом. Прокладка под металлические пластинки, которыми закупоривают пивные бутылки…
* * *
– Не торопите меня, Тихонов, это дурной тон, – сказал Халецкий спокойно.
В лаборатории было почти совсем темно, окна плотно зашторены, и только одинокий солнечный луч, ослепительно-яркий, разрезал комнату пополам и падал на золотые дужки очков, которые нестерпимо сияли, когда Халецкий по привычке покачивал головой.
Я сказал ему:
– Результаты экспертизы нужны к завтрашнему утру.
– Почему такая спешка? – удивился Халецкий.
– Есть старая поговорка: «Береги честь пуще глаза». А разговор идет об этом самом…
Халецкий покачал головой, и мне показалось, что он усмехнулся.
– Тихонов, вы же учились в университете, помните свод законов вавилонского царя Хаммурапи?
– Да. И что?
– Там сказано, что врач, виновный в потере пациентом глаза, расплачивается своими руками. В спешке можно сделать ошибку, и ваш пациент потеряет не только глаз, но и честь, которую беречь надо еще пуще.
Халецкий развернул белый конверт, извлек пинцетом кусочек пробки, осмотрел его в луче солнца, падавшем из-за штор.
– Что вы намерены делать с ним?
– Микрохимический анализ, используем флуоресценты. Не поможет – посмотрим рентгенодифракцию. Что-нибудь да даст результаты. Наука знает много гитик, – засмеялся он.
– Можно что-нибудь выжать из этой пробочки? – спросил я с надеждой.
– Кто знает, попытаемся.
Лаборатория казалась единственным прохладным местом на земле, и отсюда не хотелось уходить. Халецкий и не торопил. Он повернулся ко мне, и снова солнечный блик рванулся с золотой дужки его очков. Глаз Халецкого не было видно, но я знал, что он внимательно смотрит на меня.
– Ну, Тихонов, а что думаете об этом деле вы?
– Не знаю. – Я пожал плечами.
Халецкий спросил:
– Считаете, что Поздняков говорит правду?
– Не знаю, ничего я не знаю. Вам ведь известно – милиционеры, как и все прочие граждане, не святые, с ними тоже всякое бывает. Хотя не хочется этому верить.
Все-таки инспектор Поздняков ошибался, когда говорил мне, что знает его только шваль и шушера. Нашлось кому и доброе слово сказать. Хвалебных гимнов ему не слагали, но добрые слова были сказаны и в жэках, и жильцами в домах, и в отделении милиции, где он служил.
Я воспользовался советом Чигаренкова, который сказал: «Если бы меня спросили, я бы посоветовал поднять всю документацию Позднякова – посмотреть, кого он мог в последнее время особенно сильно прищучить».
Вот я и читал часами накопившиеся за годы бесчисленные рапорты, докладные, представления, акты и протоколы, составленные Поздняковым. Читал, делал в своем блокноте пометки и размышлял о том чудовищном котле, в котором денно и нощно варятся участковые. Этим я занимался до обеда. Во вторую половину дня ходил по квартирам и очень осторожно расспрашивал об инспекторе. Работа исключительно нудная и совсем малопродуктивная. Но этого требовала одна из версий, а я привык их все доводить до конца – не из служебного рвения, а чтобы не возвращаться назад и не переделывать всю работу заново.
И отдельно я читал жалобы на Позднякова от граждан. Оказывается, на участковых подают довольно много жалоб.
А потом говорил с Поздняковым, и снова читал пожухлые бумажки, и опять расспрашивал граждан…
– Культурный человек, сразу видно: со мной всегда первый здоровается…
– Зверь он лютый, а не человек…
– Мужчина он, конечно, правильный, завсегда тверёзый, строгий…
– Само собой, на деньжаты левые у него нюх, как у гончей…
– Кощей паршивый, он мужа маво, Федюнина Петра, кормильца, на два года оформил…
– А на суде ни слова о том, что Петька Федюнин с ножом на него бросался, – семью, понятно, жалел, детей ведь там трое…
– Не место в милиции такому держиморде – он моему мальчику руку вывихнул…
– Соседский это мальчонка. Было такое дело. Они с приятелем в подъезде женщину раздевать стали. В мальчонке-то два метра росту…
– Человек он необщительный, понять его трудно. Он ведь одинокий, кажется?..
– И если Поздняков не прекратит терроризировать меня своими угрозами, я буду вынужден обратиться в высшие инстанции…
– Дисциплинирован, аккуратен, никакой разболтанности…
– Одно слово – лешак! Дикий человек. С ним как в считалочки у мальцов: папа – мама – жаба – цапа! Я, может, пошутить хотел, а он меня – цап за шкирку и в «канарейку»…
– Вместо того чтобы задержать по закону самовольно убежавшего с поселения тунеядца, участковый Поздняков дал ему возможность безнаказанно улизнуть, несмотря на наше заявление…
– Что же вы, Андрей Филиппыч, не задержали по закону тунеядца? – спросил я Позднякова.
Он растерянно покачал головой:
– По закону, конечно, надо было…
– Но все-таки не задержали?
– Не задержал.
– А что так?
– Ну, закон-то ведь для всех. Он хоть и закон, но не Бог все-таки, каждого в отдельности увидеть не может. И строгость его на благо была построена – я так понимаю.
– А в чем благо этого тунеядца? То, которого закон не предусмотрел?
Поздняков задумчиво поморгал белыми ресницами, пожевал толстую верхнюю губу, и я подумал, что любящие люди со временем перестают замечать некрасивость друг друга, она кажется им естественной, почти необходимой. А вот «к. х. н. Желонкина», наверное, всегда видит эти белобрысые ресницы, вытянутые толстой трубкой губы, а желтые длинные клыки ей кажутся еще больше, чем на самом деле. Все это для нее – чужое и потому остро антипатичное.
Поздняков сказал досадливо:
– Не тунеядец он!
– То есть как не тунеядец?
– Убийца – тот, что невозвратимое сотворил, – он и после кары все-таки убийца, как тут ни крути. А если тунеядец сегодня хорошо работает – какой же он тунеядец?
– А этот хорошо работал?
– Хорошо. Ему четыре месяца до окончания срока оставалось. Дружки письмо прислали, что девка его тут замуж выходить надумала – ну, он и сорвался с поселения.
– А вы?
– А я ночью его около дома дождался, в квартиру заходить не стал.
– Не понял: почему в квартиру-то не пошли?