Читать книгу Козлиная песнь (сборник) (Константин Константинович Вагинов) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
bannerbanner
Козлиная песнь (сборник)
Козлиная песнь (сборник)Полная версия
Оценить:
Козлиная песнь (сборник)

3

Полная версия:

Козлиная песнь (сборник)

– Нет, нет, – говорил Свистонов так, что все чувствовали: «да, да».

Все сели за стол и стали пить чай, самовар шумел, печенье хрустело, и тут-то Свистонов начал собирать новые сплетни.

– Ах, знаете, что произошло? Алексей Иванович омолодился. Женился на молоденькой. Вот бы взять вам его в герои!

– Какой материал, уж скажу я вам, сдохнуть можно. И как удивительно женился. Поехал специально в Детское Село, поближе к пушкинским пенатам, и там в Софийском соборе брак состоялся.

«Для Кукуреку, – подумал Свистонов, – как раз для Кукуреку».

– А вот Никандров, тот всю жизнь искал тургеневскую девушку. Уже дожил до сорока лет, наконец нашел. Женился. Теперь тоже блаженствует!

Ушел Свистонов, и понеслась по городу сплетня: Кукуреку не кто иной, как Куку! Так посягнул Свистонов на то, что можно назвать Intinität des Mensches,[28] публично выставил Куку голым, да еще изобразил его в такой обстановке, которая косвенно могла Куку деклассировать. Между тем Свистонов давно уже забыл о своем разговоре с глухонемой, вызванном минутным раздражением.


Придя домой, под свежим впечатлением Свистонов стал дополнять одну из глав:


Постепенно Кукуреку убеждался, что Верочка – тургеневская девушка, что в ней есть нечто от Лизы. Все сильнее он чувствовал любовь. Душа его пылала. Мать отпускала Верочку с Кукуреку, и они вместе посещали Пушкинский Дом, и Литературные мостки, и даже съездили в село Михайловское. Роман протекал тихо. Часто Кукуреку слушал, как играет на рояле Верочка. Сидя в кресле, иногда он чувствовал себя до некоторой степени Лаврецким. И все нежней и нежней играла Верочка Шопена, и все темней и темней становилось в комнате, и, наконец, вспыхивали электрические свечи.


Куку в действительности все более и более влюблялся в Наденьку. И за неимением времени все реже встречался со Свистоновым и еще не знал, что Свистонов уже за него прожил его жизнь. Ездил Куку с Наденькой по пригородам. Тоже посетил село Михайловское, только он Наденьку сравнивал не с Лизой, а с Наташей, но верил, что она навсегда останется Наташей и не станет бабой.

Кругами шла сплетня. Подсматривали за Куку. Как он идет путями, уже написанными. Наконец, дошла сплетня до Куку, и впал Куку в восхищение – наконец-то он попал в литературу.

И сообщил об этом Наденьке как о величайшем событии своей жизни.

– Наденька, – сказал важно, беря ее за руку – Я в таком восхищении. Наш друг Свистонов меня обессмертил! Он написал обо мне роман. По слухам – замечательный. Говорят, со времени символистов не появлялось подобного романа. А написан он стилем исключительным, и охватывает он целую эпоху.

– Но ведь вы собирались писать вместе?

– Я ленив, Наденька, ничего не вышло.

Наденька посмотрела на Ивана Ивановича. Она уважала его, считала его лицом умнейшим.

– Ну и хорошо, Иван Иванович, – сказала она ласково. – Я так, так рада, что вы довольны. Андрей Николаевич мне часто говорил, что он вас очень любит, что вы человек исключительно интересный.

– Я чувствую себя именинником в некотором роде. Идемте на Неву, Наденька, гулять. Идемте, купимте торт и отпразднуем это событие. Милая Наденька, – продолжал Куку, – скоро, скоро мы отпразднуем нашу свадьбу. Будут только ваши подруги и мои друзья. Но пока не говорите никому. Мы разошлем карточки – такая-то и такой-«то· просят вас пожаловать на имеющее быть в Детском Селе в соборе святой Софии…

Письмо Леночки из Старой Руссы Свистонову.


«Дорогое мое солнышко! Как подвигается твой новый роман? Много ли тебе приходится над ним работать? Не переутомляйся. Спи по ночам и ешь как следует.

Как твой поляк, граф и грузин? Достал ли ты нужные материалы? Я читала в газетах, что твой роман скоро появится.

Ты просил меня написать, что я помню о Лизе из «Дворянского гнезда». Ну и ленив же ты, мое золотце. Это я шучу, Андрюшенька! Я понимаю, тебе нужно узнать, что запоминается от ее образа. Я после обеда завела разговор. Пишу тебе в лицах:

Пожилая дама, худенькая, 48 лет, длинноносенькая:

Лиза любила уединяться. Читать Священное Писание. Любила очень природу, птичек. Мечтать любила. Подруг у нее не было. В детстве большое влияние имела на нее няня. Считала за грех, что она полюбила Лаврецкого, женатого, считала себя виновной.

Педагогичка, 26 лет:

Дочь помещика. Очень смутный образ. Сад. Она уходит в монастырь, потому что она полюбила Лаврецкого. Няня вместо сказок ей читала жития святых мучеников. Рано ее будила, водила по церквам.

Местный критик:

Абсолютно не помню ничего. Я так давно читал, что ничего не осталось.

Местный донжуан:

Я помню, как Лаврецкий стоит на лестнице. Солнце светит сквозь волосы Лизы. Помню, она гуляет со стариком. Помню открытки. Он сидит она стоит с удочкой.

Вот все, что я могла собрать для тебя, Андрюшенька, сегодня. Вообрази, какая здесь скука. Говорят только о своих болезнях и сколько мужья зарабатывают. Целую тебя крепко».


Сидя на фоне давно не раскрываемых книг, начал писать следующую главу Свистонов. Работалось хорошо, дышалось свободно. Свистонов любил цветы, и фиалки стояли на столе в большом граненом стакане. Свистонову писалось сегодня так, как никогда еще не писалось. Весь город вставал перед ним, и в воображаемом городе двигались, пели, разговаривали, женились и выходили замуж его герои и героини. Свистонов чувствовал себя в пустоте или, скорее, в театре, в полутемной ложе, сидящим в роли молодого, элегантного, романтически настроенного зрителя. В этот момент он в высшей степени любил своих героев. Светлыми они казались ему. И ритм, который он в себе чувствовал, и неутолимое желание гармонического отражались и на выборе, и на порядке слов, ложившихся на бумагу.

Раздался стук, и очарование спало. «Кто бы это мог быть? – подумал раздраженно Свистонов. – Пожалуй, не стоит открывать. Вечно помешают». И он прислушался.

Стук повторился. «Черт знает что, – прошептал Свистонов. – Даже поработать не дадут. Все равно больше писать не смогу». И, закрыв папку, отпер дверь. На пороге стоял Куку.

– Простите, Андрей Николаевич, – произнес Куку, – что я так неожиданно к вам ворвался. Но знаете – дела. Предсвадебная горячка.

– Пожалуйста, пожалуйста, – ответил Свистонов и помог раздеться Куку.

– Ну, что у вас новенького? – спросил Куку – Как пишется? Я слышал, у вас дивно роман получается.

Свистонов возился с рукописью.

– Еще далеко до конца, – ответил он.

– А нельзя ли было бы хоть отрывки? Говорят – я уже в нем.

– Что вы, помилуйте, Иван Иванович, – ответил Свистонов.

– А мне говорили, что я, – и Куку, важный и полный, заволновался от огорчения. – Да нет же, Андрей Николаевич, ведь не может этого быть, – помолчав, сказал он. – По старой дружбе прочтите.

Свистонов счел малодушием отказаться. Он сел в пестрое кресло, взял рукопись, начал читать свой роман.

По мере чтения лицо Куку принимало все более восторженное и удивленное выражение.

– Какой стиль! – качал он головой, – какая глубина! Андрей Николаевич, мог ли я думать, что вы так развернетесь.

Свистонов продолжал читать. Вот уже появился Кукуреку, и побледнел Куку. В кресло опустился и, раскрыв рот, до конца выслушал.

– Андрей Николаевич, да ведь это…

Иван Иванович после чтения бледный вышел на улицу. Он думал о том, что теперь он, совсем голый и беззащитный, противостоит смеющемуся над ним миру. Страх был на лице Ивана Ивановича и блуждала рассеянная извиняющаяся улыбка. Палимый и удрученный своим образом, он боялся встретиться со знакомыми. Ему казалось, что все уже ясно видят его ничтожество, что ему никто не поклонится, что отвернутся и пройдут, нарочно весело разговаривая со своим спутником, женой или подругой. Появились слезы на глазах Ивана Ивановича. Снедаемый внутренним плачем по самому себе, он прислонился и видел, как Свистонов идет куда-то.


Не вышел из своего огромного дома вечером, как обычно, Куку и не зашел к Наденьке, чтобы вместе пойти погулять, провести вечерок, а заперся в своей комнате. Не знал, что ему делать. Убить ему хотелось Свистонова, который отнял у него жизнь, и, почти плача, он видел, как он бьет Свистонова сначала по одной щеке, потом по другой, как выбивает все зубы ему, как выкалывает глаза и по улицам тело волочит. Вспомнил Куку, что это невозможно, что он, Куку, человек культурный, заплакал и решил письмо написать. Но вспомнил, что и письмо за него уже написал Кукуреку, и вдруг мысль о Наденьке прорезала его сердце. Он представил ее читающей свистоновский роман, увидел, как она, увлеченная ритмом, начинает улыбаться над своим женихом, как она начинает смеяться и презирать его.

И в соседней комнате запел голос арию няни из «Евгения Онегина». Застучал кулаком в стену Куку, и все смолкло. Наступила страшная тишина, и раздались шаги и голос: «Не мешайте людям заниматься». Солидный и толстый, Куку сидел за столом и все думал о том, что другой человек за него прожил жизнь его, прожил жалко и презренно, и что теперь ему, Куку, нечего делать, что теперь и ему самому уже неинтересна Наденька, что он и сам больше не любит ее и не может на ней жениться, что это было бы повторением, уже невыносимым прохождением одной и той же жизни, что даже если Свистонов и разорвет свою рукопись, то все же он, Куку, свою жизнь знает, что безвозвратно погибло самоуважение в нем, что жизнь потеряла для него всю привлекательность.


И все же утром пошел к Свистонову Куку. Решил хоть от знакомых скрыть себя, слезно умолял Свистонова разорвать рукопись.

– Что ж, прикажете на колени перед вами стать? – кричал Куку. – Если вы честный человек, то вы должны порвать рукопись. Посмеяться так над человеком, всеми уважаемым. Да если б мы в другое время жили, то не избежать бы вам моих секундантов! Но теперь, черт знает что, – прошептал он, закрывая лицо руками, и Свистонов почувствовал, что не человек уже стоит перед ним, а нечто вроде трупа.

– Умоляю вас, Андрей Николаевич, дайте мне, я уничтожу вашу рукопись…

– Иван Иванович, – отвечал Свистонов, – ведь это не вас я вывел в литературу, не вашу душу. Ведь душу-то нельзя вывести. Правда, я взял некоторые детали…

Но Куку не дал договорить Свистонову. Куку бросился к столу и хотел схватить листы бумаги. Свистонов, боясь, что погибнет его мир, и желая отвлечь Куку, спросил:

– Как поживает Надежда Николаевна?

Обезумевшее лицо со сжатыми кулаками подошло к Свистонову.

– Вы – не человек, вы получеловек. Вы – гадина! Вы больше меня знаете, что с Надеждой Николаевной.

Со сжатыми кулаками Куку прошелся по комнате.

Становилось душно. Свистонов распахнул окно и заметил, что во дворе уже возвращаются а службы, беседуют. «Опоздал, – подумал он, – придется завтра отнести к машинистке». Куку не уходил. Куку обдумывал, сидел в кресле.

Свистонов размышлял о том, что, пожалуй, некоторые эпизоды, так сильно взволновавшие Куку, можно было бы изменить, что и раньше приставали, но никогда… не было такой боли.

– Мне пора, – криво улыбнулся Свистонов стоял, пока одевался Куку.

Они вышли вместе. Свистонов нес рукопись. Куку поглядывал на рукопись и молчал. Он боролся с желанием вырвать рукопись и убежать. Не сказав друг другу ни слова, на перекрестке они разошлись.


Куку не приходил, не писал. Наступили томительные дни для Наденьки. Она входила в дом-город, но не заставала Ивана Ивановича. Радостный и солидный, он не протягивал ей рук при встрече. Его бас не раздавался. Иногда со двора она видела свет в его окне, поднималась и тщетно звонила.

Иван Иванович спустился в настоящий ад. Образ Кукуреку стоял перед ним во всей своей нелепости и глупости. Правда, он, Иван Иванович, больше не ездил по пригородам. Правда, он сбрил баки, и переменил костюм, и переехал в другую часть города, но там Иван Иванович почувствовал самое ужасное, что, собственно, он стал другим человеком, что все, что было в нем, у него похищено, что остались в нем и при нем только грязь, озлобленность, подозрение и недоверие к себе.

Физически он изменился. Он похудел, губы у него поджались, лицо приняло озлобленное, брезгливое выражение.

Став получеловеком, Иван Иванович принялся искать новую судьбу.

Решив, что Свистонов вообще посмеялся над уважением к великим людям, Куку стал презирать великих людей. Теперь он говорил старым своим знакомым не о том, что не следует сидеть на диване Достоевского с самодовольством, а о том, что вообще не следует хранить диваны Достоевского, пушкинские реликвии и тому подобное, что все это надо сжечь как сеющее вредные мысли и вызывающее вредные желания.

Он принял смех Свистонова над фанфаронствующей любовью за смех вообще над любовью и стал говорить, что любви нет, что есть только соприкосновение эпидерм.

Боясь встретиться со старыми знакомыми, он решил переехать в другой город.

Совершив духовное убийство, Свистонов был спокоен.

«Это произошло согласно определенным законам, – думал он. – Куку был ненастоящий человек. Я поступил безнравственно, воспользовавшись им для моего романа. Во всяком случае, не следовало ему читать до окончательной отделки, до возведения его в тип. Он верил в меня, в мою дружбу. Поступок мой неэтичен, но Куку неожиданно явился ко мне на квартиру, у меня не было выхода. Это было все же невольное убийство».

Глава четвертая. Советский Калиостро

Психачев жил на набережной Большой Невки в небольшом деревянном домике, откуда он ездил по всей России. Домик был тих и удивительно прозрачен. Тихий садик перед ним, тихая и безлюдная набережная.

В отдалении небольшой кооператив с пыльными окнами и чайная.

Никто не знал, что здесь живет советский Калиостро.


Цветы в желтеньких горшочках стояли на окнах. Самозваный доктор философии гулял по саду и обдумывал план новой авантюры – гипнотического сеанса в Волхове.

Все знают Волхов, где дома стоят как бы на курьих ножках, где завклубом в день именин своей жены устраивает в клубе танцульки.

Куда приезжают фокусники раз в два года. Настоящих же актеров никогда не видел Волхов.

Добряк-циник гулял по саду и обдумывал. В комнате его дочери горела лампочка под розовым с букетами абажуром. Отец подошел к окну и заглянул. «Милое дитя, – подумал он, – ложится спать. Она не знает, как ее отцу тяжело достается его хлеб».

Советскому Калиостро было грустно в этот вечер.

По набережной спешил одинокий прохожий.

Прохожий чиркнул спичку и осветил вынутую из кармана бумажку.

Психачев узнал Свистонова и вышел за калитку.

– Вы ко мне? – спросил он.

– Нет, не к вам, – ответил Свистонов. – Я к вам завтра зайду. Сегодня я спешу в другой дом.

– Обманете, – махнул рукой Психачев.

– Однако у вас воняет, – сказал Свистонов, входя на следующий день и осматривая комнату. – Неужели вы никогда не раздеваетесь и сапог не снимаете? На этом диване вы спите? Ну и одеяльце у вас! Ух, устал я за сегодняшний день, уважаемый Владимир Евгеньевич!

Свистонов взял со стола карточку.

– А это вы ребенком?

– Будьте как дома, осматривайте.

– А в переписку свою дадите заглянуть? Письма к вам, от вас письма – все это очень интересно. Можно открыть? – спросил Свистонов, подходя к шкафу.

– Так, фрак, изъеденный молью… и цилиндр, должно быть, у вас сохранился? А где семейный альбом? – спросил Свистонов.

Хозяин удалился и принес альбом с лаковой крышкой. Гость перелистывал, рассматривал фотографические карточки, – мечтал. Психачев стоял у стола, подперев кулаками голову.

– Познакомьте меня с вашей семьей, – сказал Свистонов.

– Нет, этого никак нельзя… – зарумянился Владимир Евгеньевич.

– Папа, папа, тебя спрашивает графиня, – вбежала его четырнадцатилетняя дочь.

– Сейчас, Маша, – засуетился Психачев и нырнул в дверь.

– Познакомимтесь, – подошел Свистонов к подростку. Маша сделала книксен.

– Вы, должно быть, учитесь в трудовой школе? – спросил Свистонов, отпуская ее ручку.

– Нет, папа меня не пускает.

Свистонов смотрел на ее щупленькую и нарядную фигурку. Психачев вбежал.

– Уйди, уйди, Маша!

Дочь кокетливо посмотрела на Свистонова.

– Уйди, я тебе говорю.

Маша ушла. Но через минуту она опять вбежала.

– Папа, князь пришел.

– Ради бога, простите. – И взяв Машу за руку, снова нырнул Психачев в двери. Портьеры сомкнулись. Свистонов курил и ждал. Он бросил взгляд на корешки пыльных, заплесневелых книг. И стал читать названия.

– Что это вас все титулованные посещают?

– Это случайно, – сконфузившись, ответил Психачев.

– Ну ладно. Что же вы намерены мне рассказать?

– Вас интересует, кто с кем живет?

– Признаться, мало.

– Что же вас интересует?

– Ваши наблюдения за последние годы. Ваши чувства и мысли. Скажите, зачем вы стремились охаять науку?

– Я считал это оригинальным.

– Вы, конечно, в юности писали стихи?

– О триппере.

– Весело!

– Очень весело.

– Папа, папа, мама зовет, – раздался голос из-за двери.

– Сейчас, деточка.

Свистонов подошел к полке. Развернул Блока на закладке:

Уж не мечтать о нежности, о славе,Все миновалось, молодость прошла!

Свистонова душил хохот. Он подошел к окну. Психачев внизу возвращался из кооператива с булкой.

У Психачева в комнате стояла библиотека по оккультизму, масонству, волшебству. Но Свистонов понимал, что Психачев не верит ни в оккультизм, ни в масонство, ни в магию.

Все люди любят рассматривать. Девушкам и женщинам нравится погрезить над модными журналами, инженеру – умилиться над изобретением заграничного двигателя, старичку – поплакать над фотографической карточкой умерших детей.

Психачев, покачивая головой, перелистывал изображения мандрагор, похожих на старцев, талисманов с солнцем, луной, Марсом, геомантических деревьев, таблицы сефиротов, изображения демонов, коренастого Азазелла, ведущего козла, мефистофелеподобного Габорима, летящего на змее, крылатого, с огромными глазами, слегка костлявого Астарота.

В юности Психачев хотел быть соблазнителем. В 1908-12 годах носил он даже белое платье и на голове черную бархатную шапочку с красным пером. Родные считали это причудой богатого человека.

Приятные ночи в молодости провел Психачев за трактатами об истинном способе заключать пакты с духами. Мечтательные ночи.

Среди обывателей он слыл за мистика. В молодости Психачеву это очень нравилось. Да и теперь нравилось, когда на него смотрели боязливо. Про него ходили слухи, что он иерофант какого-то таинственного ордена, что он поднялся по всем ступеням и наверху остановился. Он говорил, что он по происхождению фессалийский грек, а, как известно, Фессалия славилась своими чарами.

Действительно, в одной из комнаток его дома висели портреты екатерининского и александровского времен, гречанок и греков в париках и кафтанах, стояло перламутровое Распятие под стеклянным колпаком из-под часов, и был семейный альбом 30-х годов с акварелями, стихами, виньетками и греческая Библия с фамилиями Рали, Хари, Маразли.

Свистонов, осмотрев квартиру, полюбил советского Калиостро. «Как грустна его жизнь! – подумал он. – Что ему дает его слава советского Калиостро, когда он сам знает, что он самозванец, что он совсем не грек и не прорицатель, а просто Владимир Евгеньевич Психачев. Пусть даже римский папа присылает ему свое благословение ежегодно. Он-то ведь не верит в римского папу».

Сидя в спальне, под старинными портретами, хозяин и гость курили, пили водочку, заедали помидорами.

Психачев говорил о своем ордене. Свистонов, с наслаждением затягиваясь, курил и выпускал из ноздрей дым. Свистонов видел ночь Психачева, потому что в жизни каждого человека бывает великая ночь сомнения, за которой следуют победа или поражение. Ночь, которая может длиться месяцы и годы.

И вот эту-то ночь под шум речей Психачева пытался восстановить Свистонов. Тогда Психачев был молод, и листья по-другому шумели, и птицы иначе пели. Он верил, что ему удастся сорвать блестящий покров с мира, что он нечто вроде дьявола. Он ехал верхом на черном жеребце впереди кавалькады. Молодежь угощалась конфетами, подхлестывая лошадей, весело шутила.

Сердце Свистонова сжалось.

Собственно, не следует умалять труды и дни Свистонова. Его жизнь состояла не только в подслушивании разговоров, в охоте за людьми, но и в чрезвычайной зараженности ими, в известном духовном соучастии в их жизни. Поэтому, когда умирали его герои, нечто умирало и в Свистонове, когда отрекались они, известную долю отречения переживал и Свистонов. Кроме того, как ни странно на первый взгляд, Свистонов верил в магическую глубину слова.

Психачев, заметив, как побледнел Свистонов, подумал, что произвел сильное впечатление на гостя.

– Психачев-Рали-Хари-Маразли! – насмешливо прервал молчание Свистонов, – расскажите, как вы заключили пакт с дьяволом? Вы очень интересный человек, я охотно возьму вас в свой роман, – продолжал Свистонов.

Хозяин тихой квартиры совершенно ободрился Сладостная, торжественная, восхитительная музыка раздалась вокруг него и мало-помалу становилась все громче и громче, так что казалось, гармонические звуки ее наполняют всю комнату, и льются за окно в небольшой палисадник, и достигают стены соседнего дома. Подобную музыку слышат женихи и невесты, если они очень молоды и очень любят друг друга.

Психачев поднялся с кресла, выпрямился.

– Чтобы заключить пакт с одним из главных духов, я отправился, срезал новым ножом, еще не бывшим в употреблении, палочку дикого орешника, начертил в отдаленном месте треугольник, поставил две свечи, встал сам в треугольник и произнес великое обращение:

«Император Люцифер, господин всех духов непокорных, будь благосклонен к моему призыву…» Свистонов улыбнулся.

– Владимир Евгеньевич, я не о таком пакте вас спрашиваю, о внутреннем пакте.

– То есть как? – спросил Психачев.

– О мгновении, когда вы почувствовали, что потеряли волю, и поняли, что вы погибли, что вы – самозванец.

Музыка смолкла. Перед Психачевым сидел человек, пил водку и острил над ним. Психачеву стало все вдруг как-то противно, и он сам показался себе каким-то неинтересным. Но через минуту он заволновался.

– То есть как, что я – самозванец? – спросил он – Значит, вы не верите, что я доктор философии? – У хозяина лицо стало злым и недоброжелательным.

– Ах, нет, – ответил гость вежливо, – я совсем о другом. Вы называете себя мистиком. А может быть, вы совсем не мистик. Вы говорите: «Я – идеалист», а может быть, вы совсем не идеалист.

Владимир Евгеньевич поморщился.

– Или, может быть, твердя всем и каждому, хотя и с усмешкой, что вы мистик, вы верите, что вы им станете на самом деле? Это я для романа, – продолжал гость, улыбаясь. – Вы не сердитесь. Ведь мне вас надо испытать. Я ведь все шучу.

Лицо у Психачева просветлело, и глаза засияли.


Свистонов смотрел на этого человека, говорящего о гимнософистах, о жрецах Изиды, об элевсинских таинствах, о школе Пифагора и, по-видимому, мало обо всем этом знающего. Во всяком случае, меньше, чем можно было бы знать.

– Хорошо? – спросил хозяин. – Нравится вам у меня?

– Очень нравится, – ответил Свистонов. – У вас сидишь, точно у подвижника, – и голос Свистонова стал мечтательным.

А Психачев старался говорить так, чтобы Свистонову стало совершенно ясно, что говоривший принадлежит к сильному и тайному обществу.

Хозяин, в общем, был милый человек. Май он называл адармапагон, июнь – хардат, июль – терма, август – медерме, а свой дом – элевзисом. Свою же фамилию он иногда подписывал цифрами так:

15, 18, 4, 10, 5, 12, 19, 10, 5, 8, 7, 7.

И делал росчерк.

Правда, получалось несколько длинно, зато вместо «психа» выходило «Псиша»; но в более тайных бумагах писал особыми иероглифами и называл себя Мефистофелем.

О чем говорили в этот вечер гость и хозяин, читателю знать не надо, но только на пороге они жарко расцеловались, и гость скрылся в ночной темноте, а хозяин долго восторженно смотрел ему вслед, а затем со свечой поднялся наверх.

И видно было, что всю ночь Психачев не спал, что по комнате ходила из угла в угол его тень, что он что-то обдумывал. Затем он сел к столу и покрыл бумагу цифрами.

А Свистонов шел в тумане и думал о том, что бы было, если б они оба верили в существование злых могуществ.


В назначенное время, вечером, как можно позже, был впущен новициант Свистонов в слабо освещенную комнату. Из-за занавески доносился голос Психачева. На большом столе посредине комнаты лежал обнаженный меч, большая граненая лампада освещала всю картину тихим светом.

Голос Психачева из-за занавески спросил Свистонова:

– Упорствуете ли вы в желании своем – быть принятым? После утвердительного ответа Свистонова голос Психачева послал вновь принимаемого размышлять в комнату вовсе темную.

bannerbanner