
Полная версия:
Боги грядущего
– Жар, Отец хочет тебя видеть.
Тот вскинул жидкие брови, переглянулся с товарищами, потом поднялся и двинулся к выходу, перешагивая через лежащих.
Толстопузый двоежёнец Сиян сказал ему:
– Ты не поддавайся, Жар, слышь? Крепись там.
Тот бледно улыбнулся и кивнул. Подступив к Головне, почесал свою щёку – голую, как у подростка.
– Зачем я Отцу?
Головня, конечно, знал ответ, но отчего-то смолчал и пожал плечами, а затем вышел вон, даже не обернувшись.
Так они и пошли к Отцу Огневику: Головня – впереди, а Жар – сзади. Головня слышал его шаги и натужное сопение, и чувствовал, как растёт в Косторезе беспокойство, но ему почему-то не хотелось говорить с ним и даже смотреть на него – пусть себе идёт, будущий вождь, и томится неизвестностью, приближаясь к жилищу подлинного владыки общины, а Головня будет хранить многозначительное молчание. Так сладостно знать, но дразнить неизвестностью!
Они вошли. Головня остановился на мгновение у входа, сказал почтительно: «Вот он, Жар, Отец», и подсел к очагу. Косторез ступил внутрь и запнулся, упал на четвереньки. Вскинул голову, как пёс, ждущий выволочки, пролепетал: «Ты звал меня, Отец?», и поднялся, отряхиваясь. Но тут же спохватился, согнулся в коленях и просеменил к костру.
Трус он был, этот Жар-Косторез, хоть и наделённый необычайным даром. Отец Огневик вертел им как хотел.
– Общине нужен новый вождь, – сказал старик, когда Косторез уселся напротив него. – Им будешь ты, Жар.
Тот растерянно улыбнулся, пробежал взглядом по лицам сидевших – не шутка ли это? Потом ответил, чуть подрагивая губами:
– Но… Отец, община решит…
– Община решит, – согласился старик. – И вождём станешь ты.
Он сказал это тихо, без напора, но, казалось, прогремел на всю тайгу.
Косторез сглотнул, потёр ладонью кулак, уставился на огонь, будто ждал от него совета. Потом поднял глаза и вопросил со страхом:
– Потяну ли, Отче?
Старик ответил ему:
– Так велит Огонь.
Жар колебался, просил избрать другого, говорил, что недостоин, даже стонал от ужаса, но встречал лишь непреклонность и суровый отказ. Ярка в сердцах воскликнула:
– Будь моя воля, жену бы твою избрали вождём, а не тебя. У Рдяницы-то воля покрепче будет.
И Жар тут же сник, пробормотал слова благодарности и помолился за удачу общего дела.
Потом Отец принялся толковать об изгнании Ледовой скверны, о спасительной опеке Господа, о новом загоне, а Жар кивал и не спускал с него преданного взора, заверяя, что будет послушен не только ему, но и детям его и внукам. Так они решили с Отцом Огневиком, и Косторез дал клятву над пламенем.
Затем они пили кипяток и ели собачатину, а Головня думал с затаённым злорадством, что долгожданная победа не принесла старику радости. Гладенькое лицо его оставалось задумчивым, в голосе не чувствовалось торжества.
– Ходи путями Огня, Головня, и тоже станешь вождём, – назидательно произнёс старик. – Огонь привечает верных. Помни об этом во все дни свои. А теперь ступай. Пусть Жар найдёт тебе дело.
И загонщик вышел – багровый от ярости и досады. Лютый дед извёл его хлеще голода.
Теперь в общине было тихо. Ни криков, ни ругани, ни смеха, ни слёз. Только потрескивал догорающий в середине стойбища костёр да слышался скрежет лопат по дереву – бабы выгребали навоз из хлевов. Мужики, как видно, разъехались – кто за дровами, кто за сеном. Все вернулись к будничным заботам, словно и не было собрания, переломившего судьбу пополам. Жизнь всколыхнулась, как река, в которую бросили огромный камень, и снова потекла себе спокойно. Вот только не было больше ни вождя, ни плавильщика, ни реликвий, ни надежд на Искру. Ради чего тогда жить?
Перво-наперво Головня решил заглянуть к Сполоху. Он чувствовал вину перед ним, хоть и невольную. Оправдаться не надеялся – думал поддержать да перетолковать вдвоём, как им дальше в общине обретаться.
Но пошёл не напрямик, через площадку для собраний, где издыхал, вспыхивая углями, костёр, а по задам, мимо глухих стен, по краю косогора.
А на задах чего только не было: утонувшие в сугробах сани, воткнутые в землю лыжи, выброшенные на мороз старые шкуры (твёрдые от собачьей слюны), рассохшиеся кадки, вёсла от кожемяк, медвежьи и оленьи кости, глиняные черепки, а ещё занесённые снегом земляные валы с жёлтыми потёками и обломки серых от дыма и пыли льдин, когда-то закрывавших окна. Внизу, на реке, сгрудились вокруг прорубей коровы. Приставленные к стаду мальчишки покрикивали на них, отгоняли нетерпеливых хворостинами. Там же крутились и собаки, охраняли скотину от волков, надеясь на людскую подачку. Головня обогнул жилище Сияна и вдруг, к своему изумлению, налетел на Искру. Та шла за водой с коромыслом на плече. Столкнувшись с Головнёй, уронила вёдра, те так и покатились по снежной тропе, пока не уткнулись в сугробы. Девка оторопела на миг, потом упала на колени и разрыдалась.
– Прости, Головня. Не хотела показывать твой подарок. Но Огнеглазка, дура, упёрлась, грозила Варенихе рассказать. Что мне было делать? Я с неё взяла клятву. Думала, побоится, а она всё деду растрепала. Как же мне теперь жить? Бабы волчицами смотрят, а отец грозится на следующую зиму замуж отдать. За Павлуцкого… И реликвию отняли. Я хотела погадать на ней, уж так мечтала, так мечтала… А теперь что же? Как же быть, Головня?
Загонщик, растерявшись, пробормотал:
– Да ладно, что ты… Ну, встань, встань, неловко же…
Она ползла к нему, хотела обнять его ноги, но Головня не давался, отступал. Произнёс холодно:
– Это я виноват. Знал, чем дело кончится. Не должен был давать тебе «льдинку». На мне грех, не на тебе.
Она подняла на него прекрасные полные слёз глаза, шмыгнула носом, приоткрыла рот. Головня стиснул зубы и, обойдя её, направился дальше.
Возле жилища изгнанного вождя ездовые псы лизали рыбьи очистки. Головня остановился, взял в обход, чтобы не ломиться через голодную свору. Обычно псы были смирные, но иногда сходили с ума, бросались на других собак и коров, рвали их в клочья. Такое случалось с ними либо после дальнего пути, либо с голодухи. И тогда люди бежали за Огоньком: кроме него некому было унять разбушевавшихся зверюг. Огонёк приходил, лупил собак рукавицами по мордам, прохаживался палкой по их спинам, хватал вожака за уши и тащил его в жилище, чтоб охолонул. Без вожака псы быстро смирели – бери их голыми руками.
Головня взял правее, прошёл мимо хлева и подступил, озираясь, ко входу в избу. Остановился в нерешительности и прислушался. Ему вдруг пришло в голову, что если мачеха Сполоха там, то вся его затея – корове под хвост. Баба была гневливая, вспыльчивая, а сейчас, потеряв мужа, и вовсе могла ошалеть.
Он услышал шелестящий звук струи, бьющей в снег, осторожно заглянул за угол. Спиной к нему, покачиваясь, как молодая берёзка на ветру, стоял сын вождя и справлял нужду. Под ногами, виляя хвостом, крутилась собака – ждала, когда можно будет полизать солёный снег. Справа был загон для лошадей. Одна из кобыл, бельмастая, белого окраса, перевесила морду через ограду, принюхивалась к хозяину, поводила ушами. Головня узнал кобылицу – на ней вождь ездил ловить Большого-И-Старого. Тосковала, значит, по господину.
Сполох сопел, запрокинув голову и уперевшись левой рукой в наклонную стену, нимало не смущённый тем, что его могли увидеть из женского жилища. Головня подумал было, что он пьян, но тут же сообразил – откуда? Кислого молока-то нет, если только дурман-травы не надышался.
Он тихо позвал его:
– Сполох.
Тот повернул голову, вскинул левую бровь. Сын вождя был без колпака, нечёсаные лохмы расплескались по плечам, закрыли лоб и брови.
– Зачем пришёл, наветчик? – он прищурился и добавил, усмехнувшись: – Это из-за тебя сейчас Искра там вопила?
Голос у него был не пьяный, а больной, с надрывом. Завязав жилой штаны, Сполох повернулся к нему, надвинул на голову колпак. Глаза его смотрели пронзительно и недобро, лицо блестело, точно жиром смазанное.
– Нет на мне навета, – твёрдо ответил Головня. – Глупость есть, а навета нет. Ты это знай.
Сполох постоял молча, не сводя с него взгляда. Потом сказал:
– Да мне-то теперь всё едино – глупость, навет. Через тебя беду терплю…
– Что ж мне теперь, в ледяные поля уйти, чтоб тебе на душе полегчало?
– А это уж как хочешь: можешь в ледяные поля, можешь в лес. Хоть к колдуну в зубы. Плакать не буду, Уголёк.
Головня вздрогнул. Назвать загонщика детским именем – хуже нет обиды. От ярости сжались кулаки, глаза застлала пелена.
– Ты бы придержал язык, Сполох. Метёшь как помелом. Нехорошо.
Тот слушал его, брезгливо подрагивая ноздрями – взъерошенный, неопрятный – истый пёс, вылезший из навозной кучи. Потом вдруг подступил вплотную, схватил бывшего товарища за грудки и встряхнул:
– Не приближайся ко мне, падаль. Сиди в своей норке и не шебурши, с-сучонок. Пошёл, пошёл.
Сильным толчком он опрокинул Головню на спину, а затем, не дав опомниться, принялся пинать.
– Сучий потрох, отродье потаскухи-матери, ты кем себя возомнил? Я-то хоть сын вождя, а ты как был пустым местом, так и останешься. Тявкаешь как беззубый щенок, ждёшь, когда возьмут тебя за загривок и вышвырнут прочь…
Головня ворочался, прикрывая лицо руками. Пытался встать, но Сполох раз за разом валил его на землю. Наконец, загонщику удалось откатиться в сторону и вскочить. Тело у него гудело от ударов, губы стали липкими и солоноватыми.
– Кабы не был ты друг мне, ответил бы за всё, – рявкнул он, схаркивая кровь.
– А ты падаль, гнильё вонючее, поганый чёрный пёс, – заорал Сполох, вновь кидаясь на него.
Головня увернулся и врезал товарищу по челюсти, но тут же получил ответный удар по шее. Сильный удар, болезненный – даже колпак сбился. Он набычился, выставил вперёд кулаки, прошипел:
– Не друг ты мне больше, Сполох. Так и знай.
– С такими друзьями врагов не надо, – огрызнулся тот.
Они кружили друг возле друга, примериваясь для удара. У Головни сочилась кровь меж зубов, кололо в правом боку, он тяжело дышал, но отступать не хотел. Сполох был без рукавиц, кулаки его запунцовели от мороза, открытые уши горели как ошпаренные.
– Как там у Отца на Яркиных харчах? – спросил сын вождя, оскалясь. – Хорошо было?
– Иди ты ко Льду, – ответил Головня, бросаясь на противника.
Они покатились по снегу, лупцуя друг друга. Рядом неистово залаяла собака, которой так и не дали полизать пропитанный мочой снег. Скоро к месту событий сбежались другие псы. На шум вышла Зольница, засмеялась, увидев побоище.
– Вот кого Огонь принёс. А ну-ка наподдай ему, сынок, чтоб жизнь невзвидел.
Оба бойца уже выдыхались, но злая баба подзуживала их да ещё принесла из жилища маслобойку и принялась колошматить измученного Головню по спине. Меховик смягчал удары, но загонщику всё равно приходилось туго. Тело одеревенело от боли, в глазах вспыхивали искры, из носа и разбитых губ капала кровь. Он заорал в отчаянии, готовый уже вонзить зубы в глотку Сполоха, но тут чьи-то руки вцепились ему в плечи и отодрали от лежащего на снегу сына вождя.
– Хватит! Хватит! – прокричал ему на ухо испуганный голос. – Лёд отуманил!
Головня ещё вырывался, пытаясь врезать противнику, визжал что-то непотребное, но его оттаскивали всё дальше и дальше, а потом повалили на снег, и голос Жара-Костореза крикнул:
– Хватит! Хватит! Не дело это!
Головня с трудом сел, очумело огляделся. В башке гудело, снег забился за шиворот и теперь таял, стекая по спине ледяными ручейками. Пот стремительно замерзал, превращаясь в наледь.
Новый вождь нависал над ним словно родитель над расшалившимся ребёнком. Редковласое лицо его терялось под колпаком, так что Головня видел лишь жидкую бородёнку да выпяченную нижнюю губу.
– Раздухарились, – сказал Жар. – Олени!
Возникший рядом Отец объявил:
– Воистину бесы показали своё лицо. Поднял руку брат на брата. Вот он, Лёд-то! Корчится в муках, корёжит вам души. А вы и рады ему отдаться, паскудники.
– Что сделаем с ними? – спросил Жар-Косторез у старика.
Отец засопел, зыркая из-под дряблых век. Промолвил:
– Сполоха – в мужское жилище, а мачеху его – в женское. Нет у вас более своей избы, пакостники. Отныне станете блудить по чужим дворам как безродные бродяги. А этого телёнка, – показал он на Головню, – отправь за табуном. Пусть проветрится.
– Последнего лишаешь, Отче! – горестно воскликнула Зольница.
– Поделом! – ответил тот.
У бабы затряслись губы, он спрятала лицо в ладонях. Сполох тяжело поднялся, вытер рукавом разбитый нос. От него шёл пар, лицо алело, с волос капал пот. Он сумрачно глянул на Отца, но ничего не сказал. Только буркнул напоследок Головне:
– Доберусь ещё до тебя, сволочь.
И ушёл в жилище.
Головня же, стирая снегом кровь с лица, посмотрел на Искру. Та держалась в отдалении, не смела подойти к нему, но загонщик перехватил её взгляд – страдальческий, испуганный, сокрушённый. Укор совести кольнул его (зачем обидел девку?), но загонщик был слишком зол, чтобы утешать Искру. Хмуро осклабившись, он сказал Косторезу:
– Слышь, вождь, Отец сказал, чтоб ты меня за табуном отправил. А куда – не сказал. Может, спросим у него, а?
Жар поднял на него выжженные глаза.
– Наглеешь. Не к добру. Мало тебе? – вздохнул и отвернулся. – Табун – Лёд с ним. Дрова нужны.
– Ладно, – проворчал Головня, отряхиваясь. – Будут вам дрова.
Глава шестая
Глаза лошади – как два потухших угля. Морда – тёплый ворсистый камень. Зверь обдал Головню горячим дыханием, потянулся носом – загонщик отстранился и сплюнул, накидывая поводья на шею кобылы. Затем очистил нос лошади от сосулек, проверил подпругу и поправил вьючное седло.
Сумрак стремительно наступал, сжирая краски. Головня не боялся темноты, теперь это было его время – время отверженных смутьянов.
Последние дни пролетели как сон. Возле Головни появлялись и исчезали какие-то люди, они что-то говорили ему, толкали в плечи – он не отвечал. Иногда приходил Жар. Бормотал, не глядя в глаза: «Ты это… пойди, копыта прижги… коровам». Головня поднимался и шёл, а вокруг шелестели злые голоски: «Отцу передался… Плавильщика с вождём заложил… Небось, наушничает старику, с рук его кормится…». Голоски плыли где-то над ним и внутри него. Он шёл сквозь них, как сквозь пургу, – выставив вперёд голову и вжав подбородок в грудь. Потом, когда голоса оставались позади, он облегчённо расправлял плечи и поднимал лицо. Но потом ему приходилось возвращаться, и всё повторялось.
Он достиг края, превратился в отщепенца.
Голос Огонька барабанил над очагом россыпью мелких камешков. Захлёбывающаяся речь его то превращалась в журчащий ручеёк, то вновь извергалась мощным потоком. Слушая внука Отца Огневика, Головня чувствовал, как странное озарение постигает его. Названия ему он дать не мог, но чем дольше говорил Огонёк, тем чётче постигал Головня, как ему следует поступить.
А Огонёк тараторил:
– Как поднялись, отец уж говорит: «Недоброе что-то. Падалью тянет». Собаки тоже всполошились… залаяли… не уймёшь. Еле успокоили их, положились на милость Огня… тронулись. Едем и чувствуем – запах такой… не наш. Чужой какой-то. А уж псы разволновались – так и тянут прочь, будто демоны в них вселились. И вот думаю я: «Неужто чёрные пришельцы?». Думаю и сам себе не верю. А на душе камень такой… тяжесть, хоть из нарт выпрыгивай. Билось во мне что-то, стучало вот здесь, – Огонёк притронулся пальцем к макушке. – Верьте-не верьте, а чуял я… И тут ка-ак шарахнет! Да с раскатами… Аж земля сотряслась. Истинная правда! Жар подтвердит. Жахнуло… точно скала с неба упала. Псов оглушило – метнулись кто куда… в ремнях запутались… А мы – кубарем с нарт, все в снегу – страху-то, страху! Будто Лёд с неба спустился… Жар себя потерял, пополз на четвереньках, а отец сидит в сугробе и ругается… рычит. Я с псами вожусь… пытаюсь распутать. И се, зрим: над самым окоёмом… вдалеке… несутся, угорелые – олени! Видимо-невидимо. Точно стая волков их гонит. А только нет там волков. Нету! А знаете, что было? Кто догадливый? – Огонёк улыбнулся, многозначительно вылупил глазёнки. – Пришельцы! Точно такие, какими их старик описывал… чёрные, как угольки… а одёжа – будто наизнанку… кожей наружу. Так чудно! Мчат на конях и палками машут… у каждого своя… прижимают одним концом к плечу и бахают… Великий Огонь, спаси и сохрани! И сверху – клянусь вам! – тёмные демоны так и сигают. И вообразите-ка: на небе неведомо что творится, духи завывают, а тут – прорва оленей и пришельцы… все – с громовыми палками. Мчатся, лупят, и олени падают – один, второй… третий… а грохот-то, грохот! Жар в снег зарылся… верещит. Мы с отцом застыли, не двигаемся. Колдовские чары! Олени несутся вдалеке… А чёрные пришельцы гонят их, гонят… А вслед за ними – духи холода, духи болезней… летят, оскалясь, и лязгают зубами… пожирают свет… и всё темней и темней вокруг…
Жутко и странно было слушать это. Точно ожили кошмары, обретя плоть и кровь, и мерещилось, будто в жилище тоже становится темнее, и уже вползают туда, спускаясь по дымным извивам, демоны стужи и мрака. Люди цепенели от ужаса, чуя, как наплывает с юга мгла, которая – может, через день или два – явится к ним. Стариковская сказка оказалась былью.
Все приуныли, а Головня, наоборот, обрадовался. Он увидел в этом знак судьбы. Если Огонь прогневался на него, значит, надо было поклониться Льду. А там хоть трава не расти!
Он понял это ещё три дня назад, когда вместе с Лучиной и Сияном пробивал замёрзшую за ночь прорубь. Вернее, они с Лучиной расчищали прорубь, а Сиян подновлял ледяной валик, чтобы скотина не соскальзывала в воду. Прорубь была старая, за ночь успела зарасти белой коркой и взирала на людей бельмастым глазом, словно говорила: «Меня сломаете, новая появится. Не совладать вам с тёмным богом, ох не совладать». Работа не ладилась: пешни выскакивали из ладоней, сердце стучало как бешеное, перед глазами стояла пелена. Демон голода разъедал тела. Наплывающая дремота клонила к земле, манила дивными видениями.
– Давайте-давайте, – торопил их Сиян, – пошевеливайтесь.
Огрызнуться не было сил. Сцепив зубы, они били ломами по слуду и думали о еде.
Лучина промолвил, вытирая пот со лба:
– А я вот слыхал, в одной общине загонщика гром поразил, когда он перечил вождю. А был тот загонщик родственником Отца. И что? Ушёл по морошковой тропе.
Сиян почмокал жирными губами, но промолчал. Лучина же продолжил:
– А вот ещё слыхал: в другой общине вождя хотели изгнать, но враги его сами стали изгоями.
Сиян почесал толстую шею, произнёс:
– Дело-то богоугодное.
Головня криво ухмыльнулся, поняв, на кого они намекают. Ему ужасно захотелось плюнуть рыбаку в надутую рожу. Он сдержался, лишь тихо прогудел:
– Перед Огнём не отмоетесь.
Скуластое плоское лицо Сияна расплылось в мечтательной улыбке. Он был себе на уме, этот прелюбодей и затейник, водивший за нос самого Отца Огневика. Никогда невозможно было понять, говорит он серьёзно или порет чепуху. На всё у него была готова шутка – даже с исповедей выходил так, словно побывал на пиру. Щерился весело да приговаривал: «Не погрешишь – не покаешься. Правильно я говорю, ребята?». И подмигивал проходящим бабам. А те заливались румянцем и хохотали, отмахиваясь от него: «Пошёл, пошёл, бедовый».
Никто лучше него не умел делать валики у проруби. Оттого и любили его бабы. Бывало, спустится иная за водой, поглядит на ледяной валик и скажет: «Добрая работа. Не иначе, Сиян постарался».
– Дело-то богоугодное, – повторил Сиян, проверяя остроту топора, который держал в правой руке.
– Колдуна небось не случайно встретил, – добавил Лучина и зевнул, прикрыв рот рукавицей.
– Небось! – важно повторил Сиян.
Головня перебегал глазами с одного на другого, и руки его начали дрожать. Затаясь, он наблюдал за хищниками, как мышь, прячущаяся от совы. А негодяи перекидывались замечаниями, будто его рядом и не было.
– Колдун наворожил, вот и нашёл реликвию, – промолвил Лучина.
– А то!
– Без колдуна ничего бы не было.
– Ничего.
– Колдун всему виной.
– Он.
Головня бросил пешню, выпрямился. Сиян – он всегда такой, но Лучина? Головня глянул на него: мелкий, жилистый, с узким сухим личиком, лыбится, обнажая остренькие зубки, приспускает веки, словно в блаженном сне.
Сиян высморкался в снег и вытер нос рукавом:
– Работать-то будете нынче, дрыщи?
Значит, это была всего лишь шутка – злая, паршивая шутка. Но Головня решил – нет, то был знак! Колдун звал его, глаголя устами двух насмешников.
А через три дня в общину нагрянули гости. Для кого-то желанные, а для Головни – роковые. Они прибыли из общины Павлуцких, от родичей Светозара, приехали к месту обмена на саврасых кобылицах, пригнали обоз со строганиной, рыбой и мороженой ягодой, привели четырёх коров и пяток лошадей. Меняться с ними поехали Жар, Светозар и Огонёк. На большой улов не рассчитывали, слишком мало было в общине пушнины, чтоб запастись серой и железом на зиму вперёд. О скотине не думали вовсе. А поди ж ты – Огонь снизошёл к мольбам Артамоновых, кинул кусок, чтоб не окочурились.
Место обмена – длинная ржавая палка с выцветшими ленточками на верхушке. Воткнул её первый Артамонов, хотя иные молвят, что Павлуцкий. Завидуют! Никак не могут, подлецы, простить, что артамоновский вождь обошёл всех на празднике Огня, первым напоил скакуна из Хрустального озера.
Каждую зиму Артамоновы доставляли к урочищу Двух Рек песцовый и соболий мех, чтобы забрать железо и серу, привезённые Павлуцкими. Иногда к месту обмена приходили гости из дальних краёв – странные долговязые люди с узкими лицами и непонятной речью – привозили ткани, самоцветы и пиво в глиняных кувшинах. Им тоже нужна была пушнина, и Артамоновы делились ею с ними.
В этот раз Костореза со спутниками поджидали двое Павлуцких – отец и сын. Приехали говорить о свадьбе младшего Павлуцкого и Огнеглазки, дочки Светозара. Жар, не будь дураком, проводил их в общину. Отец Огневик, увидевши такое, растаял, пригласил к себе. Лебезил и заискивал, будто перед самим Огнём. Оно и понятно: спасители рода! Избавители от голода. Не чудо ли?
Головня видел их, когда они выходили из жилища Отца. Они были веселы и беспечны, духи радости витали над ними, а родичи счастливыми криками приветствовали их.
– Конец голоду! – вещал Отец Огневик. – Конец испытаниям! Празднуйте, люди! Празднуйте избавление от бед! Долго Огонь испытывал нашу веру, вёл нас через ледяную пустошь невзгод и потерь. Маловерные сдались и ушли в чёрную бездну, но мы, сохранившие надежду, достигли блаженных чертогов. Слава, слава Творцу жизни и мудрости Его! Страшные бедствия обрушил Он на нас, но очистительное пламя выжгло скверну. Воистину нет пределов милости Его!
Люди, тесным полукругом стоявшие перед ним, вопили «Слава!» и валились на колени, полные восторга и священного трепета, а старик смотрел на них и улыбался – лукавый, хитрый лис.
Жених Огнеглазки – высокий, рыжий, широкоплечий – вышагивал меж Светозаром и Яркой, а сзади вертелся Огонёк, нашёптывал что-то будущему родственнику, хихикал. Тот улыбался и кивал, поводя вокруг холодным взором, и видно было, что привык он к почёту, не впервой ему такая честь – Огонь коснулся его дланью, и удача сопутствовала ему. Перед Отцом не робел, шёл спокойно, смотрел прямо, не пряча глаз – второй Светозар, могучее подспорье Отца. Огнеглазка же, двигаясь следом, смущалась и млела, с тихой радостью глядя ему в спину.
Они шли к нартам, на которых приехали гости, и общинники двигались вслед за ними, переползали на коленях и выли как помешанные: «Долгих лет жизни Отцу… счастья Павлуцким… здоровья молодым». Мужики цокали языками, разглядывая приведённых ими лошадей. Щупали их за ушами и выше холки, толковали меж собой:
– На полтора пальца жира будет. Добрая скотина. Должно, целую зиму на воле паслась.
Общую радость едва не испортил Сполох. Он выступил навстречу и крикнул с горькой ухмылкой:
– Да восславим мудрость Отца нашего Огневика, забравшего у нас Большого-И-Старого во имя торжества Огня и посрамления маловерных. Да преклоним головы пред неиссякаемой милостью его, спасшей наши души от скверны…
Припухшие от недосыпа глаза его смотрели на Отца с вызовом, нечёсаные волосы торчали во все стороны. Загонщики повалили дерзкого на снег, заткнули ему глотку, потащили в жилище. Слышно было, как он вырывался из их рук и кричал – бешено, зло: «Чёрные пришельцы… Знак судьбы… Проклятье на вас всех…».
Зольница припала к ногам Отца Огневика, взмолилась:
– Кто по молодости не безумствовал, Отец? Дай ему срок, и он исправится.
Старик надменно задрал бороду.
– Сегодня прощу – ради счастья внучки. Но видит Огонь, допрыгается он у тебя, засранец.
Потом был обряд Приобщения и праздник – неистовый, бурный, неудержимый. Веселились как в последний раз. Счастье переполняло людей, но счастье это было с горчинкой – весть о страшных пришельцах, виденных Жаром и его спутниками по пути к месту обмена, отравила Артамоновым радость. Снова и снова расспрашивали Огонька и Костореза о необычайной встрече с жуткими созданиями, снова и снова прислушивались к шуму ветра – не приближаются ли отродья Льда?