
Полная версия:
Ничей
— Я старший, — сказал Стасик как факт, и в этом было больше привычки, чем радости.
Потом мама посмотрела на Алексея:
— Иди.
Он подошёл ближе.
Свёрток шевельнулся. Внутри было маленькое лицо — кожа чуть красная, веки плотно сжаты, нос почти невесомый. Рот сжат, но не до конца, как будто он ещё выбирает, что делать: плакать, молчать или просто дышать.
Слова встали где-то внутри и не вышли.
Он поднял руку.
Пальцы ещё помнили поручень троллейбуса и бабушкину хватку. Он осторожно коснулся края одеяла. Ткань была тёплой и грубой. Тепло шло изнутри — ровное, живое, не как от батареи.
Вика не плакала.
Она просто лежала и дышала. Потом едва заметно повернула голову — не к свету, не к матери, а в его сторону. Веки не раскрылись, но движение было точным, как у кошки на подоконнике, которая выбирает, куда смотреть.
Он задержал дыхание.
Внутри на секунду стало очень тихо. Ни троллейбуса, ни дыма, ни узла в животе. Только её дыхание и его собственное, которое почему-то выровнялось рядом.
Он наклонился чуть ближе и очень тихо сказал:
— Живи.
Где-то сбоку Стасик фыркнул — то ли от неловкости, то ли от того, что не нашёл своих слов. Бабушка молчала, держа в руках пакет с вещами «для мамы».
А он стоял и слушал, как два дыхания — её и его — попадают в один ритм.
Глава 3.
Он не сразу понял, что Вика теперь «живёт здесь».
Сначала был только шум. Дверь хлопнула, в коридоре зашуршали пакеты, бабушка сказала «тише», мама — «аккуратней». Его несколько раз отправляли «не мешаться», и он ходил из комнаты в комнату, как по новому месту, хотя это была та же квартира.
Через какоето время всё улеглось.
Бабушка ушла на кухню, гремела посудой и шепталась сама с собой. Мама прилегла на диван, не раздеваясь, и на минуту закрыла глаза. В комнате остались простые вещи: кровать, диван и новая деревянная кроватка у стены, которой ещё недавно не было.
Алексей остановился в дверях.
Вика лежала на спине, укрытая тонким одеялом почти до подбородка. Лицо уже было не такое красное, как в роддоме, но всё равно ещё не похоже ни на кого из знакомых ему людей. Здесь, дома, её дыхание казалось тише, чем там, где пахло хлоркой.
Он подошёл ближе.
Кроватка пахла свежим деревом и порошком. От неё тянуло теплом — не батарейным, а живым. Вика чуть повела носом, будто пробовала воздух, и на секунду приоткрыла рот, но не проснулась.
В коридоре скрипнула доска, на кухне звякнула тарелка — обычные звуки дома. Он прислушался: ничего в этих звуках её не тревожило.
Он положил ладонь на край кроватки.
Сегодня его руки уже держались за поручень троллейбуса, за бабушкино запястье, за край больничного одеяла. Теперь — за это дерево. Не от страха, а чтобы не уходить слишком далеко.
Вика шевельнула пальцами под одеялом, будто хватала когото во сне.
Он стоял и слушал два дыхания: её — чуть частое, и своё — которое рядом почему-то становилось ровнее и медленнее.
В этот момент квартира тоже казалась другой.
Как будто к схеме «мама — бабушка — Стас — он» добавилась ещё одна точка, и теперь линии между ними надо было прорисовать заново. Место, где раньше была просто стена, стало отдельным маленьким центром.
Стас заглянул в комнату, постоял в дверях.
— Смотри, не разбуди, — сказал он автоматически, как взрослый, и тут же убежал дальше по коридору, стукнув плечом о косяк.
Алексей не двинулся.
Он не знал, как правильно «не разбудить». Просто стоял и смотрел. Ему не хотелось уходить. Мир стал чуть больше — и впервые от этого не стало страшно.
Из кухни позвала бабушка:
— Алексей, иди, помоги.
Он ещё секунду постоял, запоминая, как именно лежит её одеяло и на каком уровне начинается тёплая складка. Потом убрал ладонь с бортика и вышел.
Тепло в комнате осталось позади, как маленький свет, который теперь никогда не выключится полностью.
Глава 4.
Ему было пять лет, и во дворе уже всё было «разделено».
Турник — старшим. Песочница — тем, кто пришёл раньше. Скамейка под окном — бабушкам. Про него говорили коротко:— Это из второго подъезда. Странный.
Летом взрослые стали чаще говорить шёпотом.
У машины во дворе стояли двое, курили и повторяли одни и те же слова: «танки, Белый дом, Ельцин». Вечером телевизор светил дольше, голоса там были сердитые и серьёзные. Он не понимал, что именно случилось, но чувствовал: взрослые чего-то боятся.
А во дворе всё равно делили песок.
Он стоял у края песочницы.
Внутри трое строили «крепость». Мальчик в красной футболке — громкий, командует. Девочка в розовой куртке лепит башни. Ещё один мальчик бегает с палкой — то меч, то флаг.
Раньше он только смотрел из окна или проходил мимо, держась за бабушкину руку. Сегодня бабушка сказала:
— Иди, поиграй. Я из окна посмотрю.
Сказала так, как будто разрешила.
Он спустился во двор.
Песок был тёмный, влажный, хорошо лепился. Воздух пах сыростью, кошками из подвала и жареной картошкой из чьегото окна.
Мальчик в красной футболке заметил его первым.
— Ты кто? — спросил он, не переставая копать.
— Алексей, — сказал он. — Из второго подъезда.
Так было правильно: имя и откуда.
— Будешь стены делать — заходи, — сказал мальчик. — Ров — наш.
Он спрыгнул в песочницу.
Под ногами было чуть холодно. Место нашлось само — сбоку, там, где стенка уже осыпалась и песок завалился внутрь.
Они копали молча.
Гдето наверху крикнули: «Домой!», по асфальту проехал старый велосипед, на лавочке бабушки громко обсуждали новости:— Опять танки по телевизору.— Лишь бы не война.
Слова «танки» и «война» он слышал на маминых уроках истории. Здесь, на песке, они звучали странно, как будто кто-то перепутал времена.
Первым начал мальчик в красной футболке.
— Ты криво роешь, — сказал он второму и толкнул его плечом.
Толчок был не сильный, но проверочный — посмотрел, отойдёт тот или нет. Второй смялся, отступил, промолчал.
У Алексея внутри что-то сжалось — маленький тугой комок, как тогда в троллейбусе, когда становилось слишком жарко и пахло гарью.
Он посмотрел на свои руки. Одна продолжала ровнять стену, другая сама потянулась туда, где песок сильнее всего осыпался.
— Нормально я ро́ю, — пробормотал второй.
— Нормально — это когда я сказал нормально, — ответил красная футболка.
Остальные засмеялись. Алексей — нет.
Ему хотелось пересчитать всех:один толкает,один терпит,один смеётся.От этого легче не становилось, но так было привычно — сложить всё в ряд.
— Чего застыл? — бросил ему красная футболка. — Подгребай.
Он стал подгребать. Но не там, где показал «главный», а там, где стена уже крошилась, рядом с башнями девочки в розовой куртке.
Она заметила первой.
— Ты странный, — сказала она спокойно, без обиды и без смеха.
Он вздрогнул сильнее, чем от толчка.
— Почему?
Она чуть повела плечами.
— Они толкаются, а ты внутри сжимаешься, как будто тебя. И строишь не там, где велели, а там, где падает.
Он подумал. Это было очень похоже на правду.
— А ты не сжимаешься? — спросил он.
— Я отворачиваюсь, — ответила она. — Если смотреть, потом внутри всё дёргается.
Слово «дёргается» точно подходило к тому комку в животе.
Сверху из чьегото окна донёсся голос диктора:— …у здания Белого дома стоят танки…Окно хлопнуло, звук оборвался.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Лена. Я из третьего.
— Алексей. Из второго.
Теперь это уже было не «отчёт», а маленькая карта: он — тут, она — там, посередине песочница.
Мальчик в красной футболке в это время решал, кого толкнуть следующим. Алексей видел, как у того напряглись плечи и сжались пальцы на палке.
Он сказал то, что уже сложилось в голове:
— Если ров тут глубже, вода уйдёт.
Он показал ладонью туда, где тот только что копал.
Мальчик остановился.
— Откуда ты знаешь?
— Тут ниже, — сказал Алексей. — Вода сюда пойдёт. Стена развалится.
Он не был уверен, но в голове линия рисовалась именно так.
Красная футболка посмотрел на песок, на его руку, потом — на Ленины башни.
— Ладно, — сказал он. — Тогда ров тут, а вы стену там.
Толчок, который уже почти полетел в чьёто плечо, тихо ушёл в песок.
Комок внутри у Алексея стал чуть меньше. Он впервые заметил: иногда одно короткое предложение может поменять, куда пойдёт чужая сила — в человека или в землю.
С балкона сверху крикнули:
— Лено, домой!
Девочка в розовой куртке поднялась, стряхнула песок с колен.
— Завтра придёшь? — спросила она у него.
Он не был уверен, можно ли обещать «завтра», но в голове уже появились три точки: он — из второго, Лена — из третьего, песочница — между.
— Приду, — сказал он.
Она кивнула, будто проверила его на правду, и побежала к подъезду.
Во дворе снова начали делить палку, ров и места у турника.
С лавочки бабушка позвала:
— Алексей, недолго! Сегодня опять по телевизору говорить будут.
Он постоял ещё немного, запоминая, кто рядом с кем стоит и кто за кем повторяет движение. Потом поднял голову.
Наверху, в окне их кухни, мелькнула бабушкина фигура.
Он поднял руку. Бабушка тоже подняла — коротко, как галочку.
Ему стало чуть спокойнее от мысли, что теперь у него есть не только кухня и телевизор с «танками», но и двор. И люди, у которых внутри тоже дёргается, просто каждый делает с этим своё: кто толкается, кто отворачивается, а кто пытается подгрести песок в нужное место.
Глава 5.
Он не знал, что видит мир как-то особенно.
Ему казалось, что так у всех: всё должно складываться по линиям. Комната — не просто комната, а набор прямоугольников: окно, шкаф, стол, кровать. Двор — круг песочницы, полоска турника, две дорожки к подъездам.
Когда взрослые говорили «поверни направо», внутри у него каждый раз включалось своё «перед этим». Надо было на секунду остановиться, представить, где сейчас дверь, где окно, с какой стороны стена, и только потом выбрать, какое «направо» они имеют в виду.
Пауза была короткой, но он её чувствовал — как щелчок.
— Ну что ты опять тормозишь? Просто направо! — говорили иногда.
Он не спорил. Просто делал свой маленький внутренний круг: «вот дверь, вот окно, вот я», и только потом поворачивал. Ему казалось, что подругому нельзя — иначе легко перепутать. Он думал, что все так делают. Просто у каждого своё «просто».
Вечером, когда телевизор шипел чемто непонятным, а мама проверяла тетради, бабушка иногда доставала с полки тяжёлый альбом.
Обложка была твёрдая, с тёмным, почти стёртым узором. Страницы шуршали поособенному — не как тетради, а как сухие листья.
— Только руками не дёргай, — говорила она. — Тут наши.
«Наши» означало тех, кто был до него.
На одной из страниц была фотография женщины в длинном платье, с гладко убранными волосами. Лицо серьёзное, руки лежат на коленях, а рядом — тёмное пианино, очень похожее на то, что стоит у них в комнате, только на снимке оно будто свежее и выше.
— Это прапрабабушка, — говорила бабушка. — Графиня была. Музыку любила.
Слово «графиня» звучало как из сказки. Он не знал точно, что оно значит. По картинке было понятно только одно: тогда у людей были другие платья и стулья, а пианино — почти такое же.
— То самое? — спрашивал он, кивая на инструмент в углу комнаты.
— Оно, — кивала бабушка. — С тех пор и стоит. Всё пережило: и революцию, и войну, и нас.
Он смотрел то на фотографию, то на пианино.
На снимке клавиши были чуть светлее, у них — потемнели от пальцев. Но форма — та же. Казалось, если провести рукой по крышке, можно дотронуться до того времени.
Он осторожно трогал край страницы, стараясь не задеть уголки.
Теперь, когда он подходил к пианино, он иногда вспоминал эту женщину в длинном платье. Ему казалось, что оно помнит не только их дом, но и её. И от этого старое, тяжёлое пианино становилось не просто мебелью, а чемто вроде длинной нитки, которая тянется от той фотографии до их кухни.
Пианино стояло у стены столько, сколько он себя помнил.
Тёмное, широкое, чуть ободранное по углам. От него пахло старым деревом, лаком и пылью — так пахли не новые вещи, а те, которые жили ещё до него. В детстве ему казалось, что пианино старше не только бабушки, но и самой квартиры.
Сначала это был просто большой запретный предмет.
— Не стучи по клавишам, — говорила мама. — Это не игрушка.
Он проходил мимо и иногда ладонью проводил по боковой стенке — быстро, так, чтобы не успели заметить. Дерево под пальцами было гладким и холодным.
Однажды, когда он уже мог достать до крышки без табуретки, бабушка сказала:
— Если аккуратно — можно открыть. Только не долби.
Он поднял крышку обеими руками. Она оказалась тяжелее, чем думалось.
Под ней лежали ряды белых и чёрных клавиш. Они сразу понравились ему своей правильной формой: всё в линию, всё одинаковое, только цвет разный.
Он нажал одну — осторожно, кончиком пальца.
Звук вышел глубокий и чуть глухой, как будто изнутри. Нажал другую, повыше, — тоньше. Ещё одну. Мелодии не получалось, но сам принцип был понятен: надавил — ответило, отпустил — замолчало.
Это успокаивало.
В отличие от людей, пианино не передумывало. Каждый раз при тех же пальцах было то же самое. Белые клавиши были белыми, чёрные — чёрными, они не меняли цвет от настроения.
Через несколько дней мама, глядя, как он снова и снова поднимает крышку, сказала:
— Раз тебе интересно, давай попробуем музыкальную школу. Всё равно скоро в обычную.
Слово «музыкальная» звучало почти как «дополнительная». Но пианино было здесь, дома, и ряд клавиш казался знакомым. От того, что школа будет про это, становилось немного легче.
Снаружи музыкальная школа выглядела как обычное здание: те же окна, та же дверь. Внутри был другой звук.
Коридор был длинный и узкий. По обе стороны — двери. Из-под каждой двери вылезали кусочки музыки: где-то — тонкая «лестница» из нот, где-то — одно и то же «ля-ля-ля» голосом, где-то кто-то ошибался и начинал сначала. Коридор был как длинная полоска, утыканная этими звуками.
Преподавательницу он услышал раньше, чем увидел.
Когда мама открыла нужную дверь, рядом резко хрустнуло — как будто кто-то откусил сухарь прямо у уха.
За пианино сидела женщина с туго стянутыми волосами. На стуле рядом лежал прозрачный пакет с сухарями.
— Заходите, — сказала она. Голос был почти как хруст: сухой и короткий.
Мама быстро сказала: «Алексей, почти семь, дома пианино», добавила ещё пару фраз, которые он пропустил. Женщина кивнула, будто поставила галочку.
— Встань сюда, — сказала она ему. — Сначала стоим, потом сидим. Покажи правую руку.
Внутри у него щёлкнула привычная схема. Надо было на секунду найти себя: вот дверь, вот окно, вот он.
Рука поднялась не та.
— Это левая, — спокойно сказала она. — Ничего. Ещё раз.
Во второй раз он сделал, как уже однажды придумал: от себя. Представил, где левая, где правая, словно держит воображаемую гитару, и поднял другую руку.
— Так. Садись.
Клавиши были как дома, только гладче, звук ярче.
Она раздвинула ему пальцы, поставила каждый на своё место.
— Сейчас покажу простое упражнение, — сказала она. — Смотри.
Она сыграла несколько нот подряд, медленно. Этого хватило: у него в голове звуки сразу выстроились в дорожку. Он уже слышал следующий звук, ещё до того, как она его нажимала.
— Теперь ты. Медленно. Считай до четырёх.
Он начал.
Внутри мелодия уже бежала вперёд: первая нота, вторая, третья, четвёртая. Пальцы отставали. Один зацепил соседнюю клавишу.
Сбоку громко хрустнул сухарь.
— Не торопись, — сказала она и легко стукнула его по пальцу костяшкой. — Руки должны успевать за головой. Ещё раз.
Он попытался сделать наоборот: удерживать в голове только ближайшую ноту, пока не прозвучит. Как будто тянуть поводок у собственной мысли. Пальцы двигались осторожнее, чем хотелось.
Через несколько тактов он всё равно промахнулся — теперь уже опоздал.
Ещё один хруст. Ещё один лёгкий удар по пальцу.
Внутри упражнение звучало ровно и целиком. Снаружи всё время где-то сдвигалось. Между тем, что он «уже знает», и тем, что удалось сыграть, оставалась щель. Это ощущение он запомнил лучше самих нот.
В конце занятия учительница вытащила из пакета новый сухарь, на этот раз не откусывая.
— Голова у него бежит, — сказала она маме. — Руки подтянутся. Главное — чтобы слушал меня, а не себя.
Он услышал и «голова бежит», и «не себя», просто пока не знал, куда это положить. Слова легли отдельно, как камешки, которые ещё не вошли в рисунок.
Книжка про устройство мира пришла раньше обычной школы.
Мама принесла тонкую книгу с картинками зверей и радуги.
— Это Библия для детей, — сказала она. — Здесь написано, как всё начиналось. И как люди раньше это себе представляли.
Сначала ему всё показалось очень ровным.
Сначала темно, потом свет. Потом вода, суша, растения, звери, люди. Каждый шаг отдельно, как дни по расписанию: вот первый день, вот второй. Он воспринимал это как план: пункт за пунктом. Это напоминало его собственные схемы: комната — шкаф, окно, стол; тут — «свет, вода, земля».
Чем дальше, тем меньше всё сходилось.
Бог любил людей, но иногда заливал всё водой. Одних спасал, других — нет. Одному отдавал землю, другого выгонял. Это было похоже на взрослого, который сегодня хвалит, завтра за похожее ругает и говорит, что это «для твоего же блага».
— А почему он их так сильно наказывает, если любит? — спросил он.
— Так написано, — ответила мама. — Люди делают плохое, вот и получают. Но он всё равно их любит.
Она говорила знакомыми словами, от которых другим, наверное, становилось понятнее. Ему — нет. Внутри это было как линия, которая идёт прямо, а потом вдруг ломается без объяснения.
— А он может ошибиться? — спросил он после паузы.
— Бог — нет, — сказала мама. — По книжке — точно.
Он промолчал. Внутри это снова не сложилось.
Он дочитал книжку до конца, потому что не любил бросать. Истории были яркие, но общей схемы у него не вышло. Пока он просто принял: «так рассказывают взрослые». И глубоко отметил другое: то, что написано в книжке, не до конца похоже на то, как всё выглядит в жизни.
Глава 6.
Школа появилась в его жизни раньше, чем он сам в неё вошёл.
Она уже жила дома: в маминых тетрадях с красными пометками, в запахе мела от её кофты, в Стасиных рассказах про звонки, перемены и учительницу, которая «видит всё». На кухне всё чаще говорили: «форма», «тетради», «первое сентября», «в какой класс». Для него школа была чемто вроде станции, название которой уже давно слышно в вагоне, хотя сам поезд ещё не остановился.
Стасик про школу рассказывал поразному.
Иногда — важно, как будто уже знает что-то большое: где лучше сидеть, кому не отвечать, как прятать дневник, если там замечание. Иногда — зло, если задавали много. Алексей слушал и складывал из этих рассказов своё представление: школа — это много людей, звонок, коридоры, тетради в клетку и вещи, которые надо делать вовремя, даже если не хочешь.
Потом начались сборы.
Мама повела его на рынок в жаркий день, когда асфальт был мягким на вид, а воздух стоял густой, с запахом пыли, рыбы, мокрой капусты и дешёвых духов. Она держала его за запястье, а в другой руке был список: рубашки, брюки, сменка, тетради, обложки, пенал.
На рынке всё висело и лежало слишком близко друг к другу.
Между рядами были узкие проходы, где люди тёрлись пакетами и локтями. Белые рубашки висели стеной. Ранцы стояли на верхних полках, свисали лямками, как пустые спины.
— Это на вырост, — говорила мама, прижимая к нему одни брюки.— Эти не надо, дорогие.— Нам ещё тетради брать.— И Стасу сменку смотреть.
Она говорила не жалуясь, а считая. Так же, как считала картошку, дни до зарплаты или страницы в чужих тетрадях.
Ему дали выбрать портфель.
Один был яркий, с машиной и красной молнией. Другой — тёмносиний, простой, почти без ничего. Он потрогал сначала первый: ткань была жёсткая, блестящая. Потом второй: мягче, тише на вид.
— Какой? — спросила мама.
Он ещё раз посмотрел на оба.
Яркий был как будто уже не совсем его — слишком заметный, слишком требующий, чтобы на него смотрели. Синий казался спокойнее.
— Этот, — сказал он и взял простой.
Мама только кивнула.
Ему стало легче, как будто он вовремя убрал руку от вещи, которая потом всё равно оказалась бы лишней.
Тетради пахли бумагой и клеем. Обложки липли к пальцам. Пенал щёлкал железной застёжкой. Всё это складывали в пакет, и школьная жизнь понемногу становилась не словом, а вещами, которые можно уронить, понести, разложить на столе.
За несколько дней до первого сентября в дом пришли гости.
Среди разговоров, чая и тарелок мужчина в светлой рубашке поставил на стол чёрную коробку.
— Смотри, чудо, — сказал он. — Нажал — и сразу фотография.
Слово «сразу» понравилось ему почти так же, как «фотография». Обычно фото где-то делали потом. Здесь всё происходило на глазах.
Сначала снимал гость.
Маму, бабушку, Стаса и Вику усадили на диван. Мама улыбнулась так, как улыбается соседям на лестнице, бабушка села ровнее, Стас состроил лицо повеселее. Вику посадили к маме на колени — она просто смотрела вперёд и теребила край маминого рукава.
— Улыбаемся! — сказал гость.
Щёлкнуло. Из камеры вылез белый прямоугольник. Его положили на стол, и на глазах на нём начали проступать лица.
Первый снимок получился красивый. Мама — мягкая, бабушка — спокойная, Стас — почти довольный. Даже Вика будто смотрела как надо. Всем понравилось.
— Ну вот, открытка, — сказала мама.
Потом камеру дали ему.
Она была тяжёлая и тёплая от чужих рук. Он приложил её к лицу и увидел в маленьком окошке тот же диван, только уже без готовности.
Никто больше понастоящему не позировал. Мама поправляла свитер. Бабушка смотрела внимательно и чуть устало. Стас кривил рот, будто ему всё это надоело. Вика тянулась к маминой цепочке и не думала ни про какую фотографию.
Он не загадывал ничего заранее. Просто в какойто момент нажал.
Щёлкнуло. Белая карточка вылезла и легла рядом с первой.
Когда изображение стало проявляться, оказалось, что лица на втором снимке совсем другие.
У мамы рот был чуть сжат, как перед словами «ну давайте уже». У бабушки брови сошлись строже обычного. Стас смотрел в сторону с недовольным лицом. И только Вика вышла почти такой же, как была секунду назад: серьёзной, занятой своим делом, не старающейся понравиться.
— Ой, — сказала мама. — Я тут как будто ругаюсь.
— И я недовольная, — сказала бабушка.
— Я вообще злой, — буркнул Стас. — Можно ещё раз?
— Нельзя, — сказал гость. — Что снялось, то снялось.
— Вика хоть нормальная, — добавила бабушка, присматриваясь. — Но ей всё равно, она маленькая.
Алексей молчал.
Он не хотел, чтобы получилось хуже. Просто так вышло.
Бабушка всё равно достала альбом, осторожно вклеила второй снимок на свободную страницу и под ним написала: «Фотографировал Лёша».

