![Выбор воды](/covers/71353246.jpg)
Полная версия:
Выбор воды
Громче всех в Любляне – площадь Прешерна[8], куда я непременно возвращаюсь, блуждая по городу.
Уличный гитарист объявляет последнюю песню. «Imagine», – начинает он, и толпа затихает. Как и всякий раз, когда эта песня звучит на любой площади мира.
Люди встречаются у памятника поэту Прешерну. Трёхметровый Франце смотрит на лицо Юлии Примиц[9] на барельефе здания напротив – и от безответности бронзовеет ещё сильнее. За городским шумом и аккордеоном у Тройного моста не слышно, о чём они говорят.
Внизу, у реки Любляницы, подростки читают рэп на словенском и записывают себя на телефон. Кришнаиты танцуют на набережной – Харе Кришна Харе Кришна, Кришна Кришна Харе Харе. В сливовом свете плывущие по Люблянице сапсёрферы бесшумно отталкиваются от воды. Фонарщики готовы погасить огни вдоль реки; их прикосновения не оставляют на воде глубоких морщин.
Любляница всегда молода. Грохот города возводит отсутствие ответа в ответ; неважно, чей ответ хочу получить или ответ кому не хочу давать.
Здесь, у озера Бохинь, я до сих пор слышу барабаны, доносящиеся из Любляны. Плеск всё равно будет слышен. Вода всё равно будет течь. Будет прозрачной. Нужно только обойти озеро и довести дело до конца.
Кира, не хочешь со мной общаться?
Скинь фото, чтобы я мог тебя узнать, если встречу.
Могу не есть мясо до утра, если ты об этом.
Или даже до обеда.
Река Волга
Старый Белый Яр, СССР, маме – двадцать один
Автобусы отменили – значит, идти по замёрзшей Волге пешком. До деревни, в которую тебя распределили учителем. До деревни, где все спрятались и не ждут. Здесь свои правила, а у тебя – только правила русского языка.
Правила тут такие. Линии снежной пыли ещё с ночи вымораживают берег, делая его недоступным для долгих весёлых голосов. Даже если возьмёшься за длинную фразу, ветер прервёт её ледяным комом в горле. Молчание остаётся способом выжить и передаётся как семейная реликвия из поколения в поколение. Влетел ветер – ты глотнул. Глотнул – и сберёгся.
Все, ходившие по замёрзшим рекам, – каковы ваши имена?
Когда снег за ворот, имя забываешь, помнишь только тело. Остаётся спрятаться в дневном холодном свете, который не выдаст.
Главное – увидеть второй берег. Успеть перейти реку и дойти до деревни дотемна.
Ночь здесь густеет быстро, и в три часа становится совсем твёрдой. Если дотерпишь до утра, свет будет обезболивающим от темноты, а до той поры – не суйся.
Иди прямо и ни о чём не думай; от этого появляется смелость. Не сворачивай, даже если справа всё кажется верным. Не останавливайся, даже если устала. Вот твои новые правила: не сворачивай и не останавливайся.
Снег на все четыре стороны. Если он упал под ноги, перешагни – и иди дальше. К тёплой печи чужого дома. Куда пустят, если услышат твой стук. В печи уже ладятся горшки, уже горячеют.
Твой первый чужой дом; до этого были только свои. Сначала – свой дом с водой из колодца, потом – своя квартира в пятиэтажке, построенной пленными немцами. Окна на первом этаже выходят во двор. Широкие подоконники – пункт наблюдения за одноклассниками. Банки с солёными огурцами, бесконечные банки с хрустящими солёными огурцами. За занавеской тебя не видно, зато ты видишь всех.
Здесь тебя тоже не видно с берега за занавеской снега, но и ты никого не видишь у яра. То ли из-за белого ветра, то ли там никого нет, то ли до деревни ещё далеко.
Всё, что попадает под ноги, должно быть пройдено, даже если это буран или замёрзшая Волга шириной семь километров. Уроки должны начаться вовремя, русский язык – в понедельник.
Волга здесь – главный учебник. И по русскому, и по математике, и по географии. Потрёпанный учебник, под страницами которого утопили деревни и острова, устраивая водохранилище.
Теперь они мёрзнут подо льдом. Если ветер сильный, а лёд прозрачный, можно разглядеть, как там живут, как бродят по ягоды на острове, как копают огороды и идут в церкви. Они движутся медленно – торопиться подо льдом незачем. Торопятся только надо льдом.
Единственное, чему можно научить волжских детей, – не торопиться, когда идёшь по льду. Это им точно пригодится. Как и умение переносить дома с яра на зады, чтобы избы не ушли под воду вместе с затапливаемыми крайними рядами. Несём наши дома на зады. Несём ближе к лесу, подальше от воды. Несём их в руках как нежданную добычу.
В такую погоду даже рыбаки на лёд не вышли. Ни слова, ни крика – всё сотрёт ветер.
Чем быстрее идёшь, тем скорее устаёшь от снега в лицо. В снеге никогда не сомневаешься, даже когда он уже вычернел от весны. Разлетаясь, снег собирается в новый орнамент, переходящий во второй, в третий. Снег восстанавливает себя из ветра, создаёт из временного – постоянное, незаметно проживая сотни жизней за одну.
Руки не согреть, в карманах место занято. То, что положили в детстве в карманы, остаётся в них навсегда. Доставай – и показывай. Только сначала выгреби оттуда снег. А дальше – ключи, грязные монеты, серый волк, солёные помидоры, сандалии с прилипшим горячим асфальтом, плацкартные вагоны с запахом чёрного чая, многобудешьзнатьскоросостаришься, чемоданы дынь, растаявшие бабушкины конфеты, тихий час, лагерь на Чёрном море, творожная запеканка, зелёнка, октябрятская звёздочка, звуки свай, ёлочная игрушка в виде кукурузы, валенки, вермишель с молоком. Выворачиваешь, снег сыплется и сыплется. А там и зимняя свадьба. Такая же белая. И тоже – здесь, куда ты ещё не пришла.
Справа сквозь буран уже показалась пристань – берег близко. Это летом железный динозавр ходуном ходит от толпы, выныривающей из метеора, – теперь же пристань вмёрзла в Волгу и не шелохнётся. Следит за тем, как клокочешь руками, хватая ворот полушубка, бегущий от ветра. Пристань бы и рада предложить свою спину пешеходу, но метеоры зимой не ходят.
Все, кому надо, уже приехали сюда давно. А чужим – заходить в деревню с замёрзшей воды. Пройдёшь – найдётся тебе место в тёплом доме. Сядь у печки и не задавай хозяйке вопросов. Хлебай уху и грейся.
Волга уже не вода, а земля. Так твёрд лёд, так тверды ноги, так твёрд снег. От холода не чувствуешь: идёшь ли по глыбе замёрзшей воды, по берегу ли.
Нас учили ходить только по берегу – как ходить по воде, мы не знаем. Как учить этому детей, не знаешь.
Когда ветер уносит снег из-под ног, видишь, что идёшь по замёрзшей воде. Волга легла на зимний бок, по которому можно двигаться спокойно, не боясь её разбудить.
То ли вдали уже видны избы на яру, то ли это ветер куёт из снега деревянные узоры.
Повернуть назад? Но впереди уже меньше, чем за спиной.
Теперь двигаться дальше. На чужое тепло. Слушать, как подо льдом звонят колокола, зазывая на вечернюю службу.
Озеро Эккен
Штутгарт, Германия, весна за два года до озера Бохинь
Почему вода озера Эккен, со всех сторон обороняемого птичьим дерьмом, пахнет так свежо?
Завершив очередное интервью в Штутгарте по заданию головного офиса, я бродила у крохотного озера уже второй час. Лебеди, утки и голуби – единственные короли на Дворцовой площади Штутгарта – клали кучи на газоны, шипели на прохожих и грелись в костре солнца, перебиваемого громким дождём. Наступишь на траву – и скользишь по птичьему дерьму. Поднимешься на бордюр у воды – снова идёшь по помету. Двинешься по тропе – опять попадёшь в дерьмо.
В городе, построенном на холмах, не нужны фитнес-залы. Нескольких сотен Stäffele[10] достаточно для прогулок по террасам, после которых ноги гудят. С холмов Штутгарта текут рислинг и троллингер.
На Кёнигштрассе активисты в чёрном и масках Анонимуса держали экраны: живых цыплят бросали в мясорубки. Один из двадцати прохожих останавливался и смотрел, а уходя, оглядывался: не заметил ли кто?
Чтобы не замёрзнуть, нырнула пообедать в соседний «Königsbau-Passagen». За столом на фудкорте семья жевала наггетсы. Мать разламывала наггетс, окунала кусок в белый соус и давала его сыну.
Никогда не любила наггетсы, но купила их и села за соседний стол. Разломила и окунула в соус. Окунула ещё раз. И снова. Меня затошнило. Я не смогла притронуться к мясу и поставила тарелку семье на стол. Перестав жевать, родители мальчика переглянулись. Отец вернул тарелку на мой стол.
Тошнота росла, теперь – добежать до туалета и открыть окно. Холодный воздух. Больше холодного воздуха. Мыть руки ледяной водой. Мыть лицо.
Вернулась к озеру Эккен, где солнце уже захватило оставшиеся земли. Белый лебедь, которому я посмотрела в глаза, отвернулся и уплыл.
– Салфетки есть?
Активист с Кёнигштрассе вляпался в птичье дерьмо. Я дала ему пачку.
– Видел тебя сегодня на акции.
Представившись Питером, он оставался в маске Анонимуса.
– Крутой мост. Где это? – Питер опустил воротник моей куртки, чтобы рассмотреть татуировку на шее.
– Просто мост. Я его выдумала. Нарисовала.
– Похож на тот, что в Лиссабоне.
– Не он.
– Все мосты одинаковые.
– И как – эти уличные акции помогают?
– Тебе помогла?
– Купила наггетсы. Правда, съесть не смогла.
– Это такая психологическая защита. Тебе срочно понадобилось заглушить вину. В кафе все едят мясо – значит, всё в порядке. Но никто не захотел бы съесть стейк, если бы ему своими зубами пришлось вцепиться в корову. Маркетологи снимают с нас чувство вины за убийство, и ты можешь не портить свою карму. Хотя в Германии давно променяли карму на шуфу[11]. Ты не можешь быть финансово неблагонадёжным – шуфа тебя сдаст, а кармически ненадёжным – пожалуйста. Лишь бы шуфа выписала высокий рейтинг, и можно было поехать в отпуск на Мальорку. Как говорит моя бабка, «Das ist Spießertum!»[12]. Лет десять назад, в двадцать пять, я ещё мог верить в экологию, но теперь и экология – та же политика.
Вытерев кроссовки, Питер выбросил салфетки в урну.
– Давно отказался от мяса?
– В детстве ездил на каникулы к деду на ферму. Корова провалилась в яму, еле вытащили. В её глазах был такой испуг! Как у моего младшего брата, упавшего в канаву. Совершенно человеческий взгляд. Не мог больше есть мясо. Это всё карнизм. Нам внушают, что есть мясо – нормально.
– У меня тоже был случай. Но лет пять назад снова стала срываться. Не хочу мяса, но иногда не могу остановиться. А съем – тошнит. Ещё до этого даже с мужем развелась – он мясо ел. Думала, смогу не обращать внимания. Он честно пытался отказаться от мяса, а потом стал притворяться: ел в кафе, чтобы я не видела. В общем, он всего этого не выдержал, а там уже не выдержала я. Он жарил котлеты, а я с ума сходила от запаха. Когда мы целовались, мне казалось, что все эти мёртвые животные переползают из его рта в мой.
– Ты только из-за этого от него ушла?
– Целовать того, кто ест мясо, – это как целовать нациста. Он так и не смог остановиться. Ненавижу, когда запах рыбы или мяса мне приятен. Чего только не пробовала – толку нет.
– Просто так избавиться не получится. Ты провела ритуал прощания? Надо попрощаться. Придумай ритуал. Я, например, сохранил куриную кость, которую съел. Это был последний раз, когда я ел мясо. И чтобы попрощаться с мясом, закопал эту кость в лесу. Поблагодарил курицу и попросил у неё прощения. Только место должно быть не просто местом, а особенным – твоим – местом. В том лесу, например, были самые старые деревья в стране, и я знал, что это место – моё.
– Не хочу ничего закапывать.
– Необязательно закапывать, это может быть любой ритуал. Например, можно сказать: если я обойду вокруг этого озера Эккен, перестану есть мясо и рыбу.
– Это озеро не вместит всех, кого я съела.
– Найди озеро побольше.
Убраться от этого озера, от всех озёр. Я ринулась к станции.
Уже спускаясь в метро, ещё не знала, куда поеду. Седая женщина говорила по телефону и два раза повторила слово «Эсслинген». Я решила, что отправлюсь именно туда, не представляя, где это и как туда добраться. Зачем мне туда?
Зачем мне куда-либо?
На мощёных тротуарах Эсслингена – никого, кроме дождя.
От молчания озера Эккен может спасти лишь буйная вода реки Неккар.
Я забилась в тёплую едальню. Выходить в дождливое средневековье не хотелось, особенно после рислинга.
Из окна не видно ни реки, ни озера. То, что нужно.
Когда смотришь на город из окна, он умещается в одну фотографию, на которой меняются только прохожие.
Заглядывая в о́кна, вымокшие шныряют внутрь. От старухи, усевшейся за соседний стол, пахло мокрой курткой. Она устроила одежду на вешалку и вцепилась в меню как в зонт. Заказала сразу три больших куска разных пирогов и села спиной к окну. Осторожно откусывая первый, старуха закрывала глаза, отдаваясь знакомому вкусу. Да, он именно такой, какой должен быть.
Я заказала сливовый шнапс, легализовав право сидеть здесь ещё полчаса. Пока не пойдёт дождь, пока он не затихнет, пока снова не зашуршит и снова не умолкнет.
Мест в едальне не осталось, как и шнапса в рюмке. Старик в пальто и без зонта медленно шёл вдоль окон, заглядывая в электрическое нутро. Уже промокнув, он не боялся промокнуть ещё больше. Направился в зал, снимая мокрые перчатки и решая, есть ли здесь для него место. Старуха, доедавшая третий кусок пирога, посмотрела на меня. Я улыбнулась, но она не ответила. Подкладка куртки – ещё влажная и холодная. Старик двинулся к моему освободившемуся столу, вытирая платком капли с лица.
Уже минут через десять я снова замёрзла. В поисках сухого места наткнулась на публичную библиотеку Эсслингена, спрятавшуюся за старинной стеной. Сюда можно зайти с улицы без читательского билета. Бумажные газеты берут из стопок на стеллажах. Устроившись за столом с «Die Welt» и чашкой кофе, мужчина в очках ухмыльнулся и перевернул страницу.
Волга
Уже луна вышла. В детстве она всегда взлетала над Машкиным домом, теперь – над Егоровым. Мы что-то пропустили.
Ждать зверя не ждёшь, зверь приходит без зова. Он видит, что я не ем мясо. Сижу за столом, смотрю на мясо, но не ем.
Неважно, что раньше я ела мясо. Теперь не ем. Не ем. Хочу ли я мясо? Или мяса хотят мои предки, а не я? Если бы я никогда не знала мяса, хотела бы я его?
Пью воду из колонки, как зверь.
Пью Волгу.
Чтобы думать, как зверь, надо чувствовать себя зверем.
Но звери едят мясо, а я мяса не ем. Не ем.
Зверь сидит в темноте, хлещет воду из колонки. Садится за стол и смотрит на меня. Ждёт, что начну есть мясо. Заворачивает кусок копчёной говядины и даёт мне. Сижу за столом, полным мяса. Не ем. Всё, что даёт зверь, не ем.
Зверь злится, его пасть в крови. Его глаза выцвели. Его космы не слиплись, а аккуратно расчёсаны. Зверь ест мясо. Он жрёт его так, будто это единственно возможная еда на земле.
Чувствую себя всё меньше. Зверь смотрит на меня, я смотрю на мясо. Чьё оно? Отличается ли моё мясо от их? Нет никакого мяса нейтрального, мяса наверного. Мясо всегда – чьё-то.
Зверь лижет моё лицо; его слюна пахнет мясом.
Зверь молчит, уснул за столом. Я не могла. Когда он переворачивался на другой бок, его левую лапу схватила сильная судорога. Он проснулся. Судорога снова и снова в левой лапе. Зверь не может к ней привыкнуть. Не может спать.
Озеро Бохинь
Словения, сентябрь 2018
С другой стороны, если бы не случившееся на небоскрёбе в Любляне, я бы так и бродила вдоль рек, как все эти годы, избегая озёр. Но теперь я иду вокруг озера.
Хотя за вершинами, окружающими Бохинь, ничего не видно, у меня пока нет того чувства клаустрофобии равнинного человека, которое возникает в горах.
да, я ещё на озере, Эверетт.
светлые шорты и серая майка.
видимо, иду впереди тебя.
фото незнакомцам не отправляю.
Шорох за спиной. Пожилой мужчина в рубашке, шортах и кепке фотографирует озеро длинноносой камерой.
Фотография делает незнакомое место родным, а родное – незнакомым. Воссоздаёт своё пространство из чужого, всеобщее пространство – из личного.
Мужчина ложится на камни у воды и щёлкает снова. Эверетт?
– Простите, вы не могли бы меня сфотографировать? На фоне озера.
– Для журнала какого-то снимаете?
– Для себя. Потрясающее место. Тихое.
– Идёте вокруг озера?
– Ещё не решил. Но у меня есть запасная карта памяти.
Фотограф настраивает камеру. Через объектив я могу разглядывать его долго, чтобы не рассматривать лицо напрямую. Его седина ещё только спеет – появилась раньше, чем должна. Фотограф хочет доказать камере, что сможет улыбнуться, но лишь моргает и вздыхает.
– Озеро попало в кадр? Нужно, чтобы я был на фоне озера!
В кадр попала не только вода озера, но и вся его жизнь. Я стою прямо посреди его жизни, отчего кадр не получается.
– Попробуйте ещё раз улыбнуться.
– Можно и без улыбки. Давайте просто лицо.
Просто лицо выглядит грустным и отдельным от озера, от его лёгкости. Это не портрет на фоне озера – это озеро за портретом, и ничего общего между ними.
Отдаю ему фотоаппарат.
– Батарея садится, – он быстро идёт вперёд. – Благодарю за фото. Минуту!
Он достаёт из рюкзака листовку и протягивает её мне.
– Буду благодарен за пожертвование. Я ведь не просто так по Европе туда-сюда хожу. Я по поручению. Из города… – он замолкает и озирается. – Я бы и сказал вам название, но везде уши, сами понимаете. Там раньше была военная база, но, может, и сейчас есть, никто не знает. Нас нет на карте, но в том-то и дело. Весь городок живёт в одном доме на двести человек. С материком нас только тоннель соединяет. Чего уж скрывать, капитализм пробрался везде, даже к нам через тоннель. Представляете – они выпустили новую карту страны и наш город не нанесли на неё! Нас стёрли с лица земли. Знаете, чего они добиваются? Потом нас и вовсе исключат из состава страны, и – прощай зарплаты и пенсии! Мы создали петицию и выдвинули властям ультиматум. Если через три месяца не будет выпущена новая карта страны с обозначением нашего города, мы, в свою очередь, проведём референдум о выходе из состава страны. У нас есть ресурсы, мы выживем. Здесь ссылка на петицию, можете подписать. Собственно, к делу. А дело в том, что наш городок периодически, так сказать, регулярно подвергается ограничению передвижения. Они могут закрыть тоннель в любой момент – и мы будем отрезаны от мира. Что, в свою очередь, нас не устраивает. Поэтому мы собираем пожертвования на строительство дирижабля. Тоннели и границы ему не помешают. Мы уже собрали около двадцати пяти тысяч, но нам необходим миллион. В нашем городе всего двести человек, и вряд ли мы, признаться, эту сумму соберём. Здесь есть реквизиты, но можете пожертвовать любую сумму и мне. У меня всё под запись, не волнуйтесь.
Даю ему десять евро, он записывает сумму в блокнот и уходит. Нет, это не Эверетт.
Фотограф идёт тяжело, выдалбливая тропу там, где она давно уже есть. Огромный рюкзак делает его похожим на древнюю черепаху, вдруг поднявшуюся на задние лапы, решив, что так будет проще идти. Но каждый его шаг походит на рывок.
Не такой уж я и незнакомец.
Это ты впереди в высоких ботинках?
Просто давно тебя
не видел, боюсь не узнать.
Притормозишь?
Утром я ел стейк,
но прополоскал рот в озере.
Кто завтракает стейком? Если бы письма этого Эверетта были бумажными, а не сообщениями в WhatsApp, то приходили бы в прорванных словами конвертах.
нет, не в ботинках.
мы знакомы?
откуда ты меня знаешь???
Если ты меня увидишь,
сразу поймёшь, откуда,
поэтому просто остановись.
так откуда?!
Только я мог тебе написать.
Почему он так со мной говорит? На самом деле знает меня – или пугает?
Я привыкла к тому, что ответов никогда не было, и стала оставлять телефон на камне просто как свою метку. Теперь кто-то нашёл её – и призывает к ответу.
За спиной рыбы и коровы выходят из озера и идут за мной. Всё моё большое стадо. Они неслышны и спокойны, они просто идут. Стоит только обернуться – и они исчезнут, но я знаю: они там.
Я иду меньше часа, но будто уже неделю. Рюкзак придавливает к земле. Надо было выбросить эти кости с небоскрёба, чтобы двигаться так же легко, как все, идущие вокруг Бохиня.
Река Любляница
Любляна, Словения, за неделю до озера Бохинь
В Любляне головной офис поселил меня в старый дом на холме в самом большом парке города – Тиволи. Дом этот здесь зовут Švicarija[13].
Смотрю на город сверху – и собираю его во взгляде, как конструктор. Холмы – те же сваи, на которых жили обитатели Люблянского болота тысячи лет назад, обустраивавшие дома на колах, вбитых в дно. Или ты вбиваешь сваи, или забираешься на холм, – по-другому на болоте никак.
Когда с детства живёшь на равнине и впервые поселяешься на холме – не сразу осознаёшь высоту, и вспоминаешь о ней, только выйдя из дома. Или когда зовут подняться на соседний холм Рожник[14]. Раньше там рассказывал истории писатель Иван Цанкар[15], теперь в его Мемориальной комнате лежат только галстук и бумажник. Го́лоса автора на холме не слышно, пусть пик и переименовали в Cankarjev vrh[16]. У холмов нет авторов, они всегда безымянны, даже если получили чьё-то имя. Наблюдаю, как люблянцы снова занимают пик после летнего затишья, сидя на вершине с бокалом радлера или пива, пока дети поглощают фланкат.
На закате приятно почаси[17] спуститься с пика. В бистро на первом этаже шумел какой-то литературный фестиваль. Ведущий представил поэта из Канады. Если я верно расслышала, его зовут Стюарт Росс[18]. Зал замолчал, когда он рванул.
Отец бреется. Теперь подробности.Лезвие срезает щетинкисо щёк, подбородка,из-под грохочущегоноса. Оно срезает ковёри шторы, срезаеткота Сильвестрапрямо с телеэкрана.Мы, дети, плачем.Лезвие срезаетковрик с нашего крыльца,траву с газона,деревья с нашего квартала,о, плакучие ивы.Отец идёт в офис.Его босс гладитсвоё гладкое лицо.Клиенты охают и ахают.Улицы голыбез машин. Одна планетаврезается в другую.В упаковке снэков «Cheezies»нет призов,но в коробке с попкорном«Pink Elephant»маленькая наклейка или, может,крошечный солдат с парашютом,которого можнобросить из окнавторого этажа. Смотри!Он дрейфует вниз.Он дрейфует на ветру.Сойки и воробьисмотрят с удивлением.Вечер сбрил свет из парка Тиволи и завёл меня в дом. Дерево в лестничных пролётах скрипит так, что не понимаешь, где находишься, – там, в XIX веке, когда это ещё был гостевой дом, или здесь, когда идёшь по тёмным коридорам одна. Говорят, когда-то в отеле жил и Цанкар, но здесь, как и на холме, его историй не слышно.
Шум посуды из бистро залетал в моё окно на втором этаже и не стихал до последнего гостя. В дождь не разобрать, где грохот тарелок, а где осенняя вода. Но посуда билась громче ударных в песнях группы «Siddharta»[19].
Не заснуть в избе на восьмом ряду от Волги, когда ночью река так громко переворачивается.
Утром сентябрьский словенский туман помогает просыпаться медленно. Бродя по Тиволи, не сразу видишь, как со вчерашнего дня изменился мир.
Тиволи – не парк, а целая страна площадью пятьсот гектаров. В сентябрьской зелени уже заложена желтизна. Нет ничего, кроме тивольской двухсотлетней пустоты.
Чугунные собаки перед парковым замком молчат – у них нет языков, но они следят за мной. Ходили даже ложные слухи о том, что создавший собак австрийский скульптор Антон Доминик Фернкорн якобы застрелился из-за этой ошибки с языками, хотя скончался он – в психиатрической лечебнице. Не будь они немыми, псы облаяли бы любого, кто приблизится к замковой лестнице, – но, глядя на меня, молчат. Их лапы так напряжены, что дай команду – тут же сорвутся с места. Даю команду, но из их пастей вместо рыка слышен пар, они тихо идут за мной. Дойти до пруда на краю Тиволи и проведать птиц. Они прыгают с кувшинки на кувшинку и не смотрят на меня.
Туман уступает ясному дню, и собаки возвращаются на постаменты у замка, – только тогда замечаю, что тивольские воро́ны уже разбросали мусор из урн, велосипедисты заняли асфальт, садовник насвистывает, присев у клумб, а студенты на траве воют под гитару песню, слова которой с юности помнишь всю жизнь, даже когда остальное уже забыл. Старухи с сумками спешат на центральный рынок на потрёпанных велосипедах.
Через главную аллею парка – Плечниковый променад – ныряю в подземный переход, ведущий в город. В тоннеле женщина поёт на итальянском, не слыша, как ей кидают монеты. Голос исходит из стен, он вечен, и исчезает, лишь когда поезда проносятся по железнодорожной ветке на краю Тиволи.
Дорога в центр города идёт мимо Люблянской оперы, откуда когда-то было модно отправлять открытки друзьям. Репетиция в разгаре. Утренние голоса певцов превращают Цанкарьеву цесту в оперную сцену – совсем другая акустика, не похожая на тоннельную.
Когда долго живёшь один в новом городе, начинаешь искать друга, даже если он не нужен. А лучше реки друга нет. Каждый день я прохожу вдоль Любляницы, чтобы перекинуться с ней парой-тройкой слов. Набережные, устроенные Плечником[20], спрятаны под растрёпанными ивами.