banner banner banner
По дорогам жизни и смерти
По дорогам жизни и смерти
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

По дорогам жизни и смерти

скачать книгу бесплатно

Вот так, значит. Лежу я в этой больнице с пятницы… суббота, воскресенье прошли – лечения никакого, а в ушах шум посторонний усиливается… Ну, думаю: может, в понедельник лечить начнут. А в понедельник – операционный день, врачам не до меня. И вот в этот день, к вечеру, правду говорят: понедельник – тяжёлый день, меня крепко схватило; в жар, в холод кидает, в голове будто кусками мозги вырывают, и вся палата – в тумане. Интеллигент не выдержал, начал за меня с сестрой ругаться: «Почему не даёте человеку лекарства, у него температура до сорока поднялась». А она ему: «Назначения нет, я за него ответственности нести не собираюсь». Схватился он так с сестрой, в палату пришёл белый, как снег, выругался по-русски и говорит: «Выпей моего лекарства, может, легче станет, – открыл крышечку с литровой банки, налил в мой стакан, – пей!»

Я выпил, сразу тепло знакомое по жилам пошло, озноб перестал и, кажись, заснул. Интеллигент – мужик оказался мировой, лекарство отличное – коньяк, пять звёздочек.

Во вторник, наконец, врач осмотрел, прописал анализы, а в среду лечение началось: уши мазью намазали и повязку сделали, четыре раза в день процедурная сестра уколы делает. Ну, я вам скажу: «Сестра – высший класс! Не сестра, а настоящая фея смерти. Глаза – чёрные, большущие, ресницы длинные, а вокруг глаз тени синие положены, на руках – ноготки синим лаком намазаны, на голове такой убор, белый, высокий, как у этой, ну, которую на медальонах и чеканках изображают, Нифинтити, кажется. Фигурка, как выточенная, белым коротким халатиком обтянута, ножки стройные… Как каблучки по коридору: тык, тык, тык… нас сразу в дрожь кидает. Появляется: в правой руке – два шприца между пальцами зажаты.

Ну, Петухов, ложись на живот, освобождай место для уколов, – и сразу двумя шприцами в это место попадает. Я сначала терпел, а потом говорю: «Я тебе не мешок с соломой, можно и помягче».

– Ничего, жив будешь, – и по этому месту – хлоп: всё; следующий…

Перед этой процедурой интеллигент обязательно глоток из литровой банки делал, а после – три. А шофёр, мой кореш, целый час в туалете курил.

Ну, так вот: из-за этой феи смерти и начался мой позор. В четверг, как услышали мы по коридору стук каблучков: тык, тык, тык… так сразу в дрожь бросило. Входит фея со шприцами в руках, потянула носом, повела глазами – и тут они у неё круглыми стали, как стеклянные: «Вы что здесь конюшню развели? Здоровые жеребцы, а кругом – пыль, пол грязный, вонища! Кто за вами убирать будет? Почему не убираете? И дальше… в таком роде.

Смотрю: интеллигент белый стал, но молчит, кореш мой красный, как индеец, на лбу пот выступил, но на интеллигента глянет – и тоже молчит. Сашок молчит и я, понятно, молчу. Однако гордость во мне враз взговорила, даже боли от уколов не почувствовал. Шутка ли, чтоб так на меня посторонний человек кричал. Хоть и фея смерти, однако ж, баба. В нашем селе женщины ко мне с почтением относятся, от людей я завсегда уважение имею, так как человек я – трудолюбивый, аккуратный и жалостливый. Всякая ко мне с просьбой: «Вань, Ванюша, сенца там подбрось на тракторе, лес привези, дровишек, картошки к дому доставь». Даже бабы первые кланяются. А как доброе дело сделаешь, тут тебе и бутылка, и закуска, и каждый завсегда в гости, в кумовья зовёт, и на свадьбы, и на поминки. С этого малость перебор по пьяному делу получается и крепко на здоровье отражается. Разлюбезной своей куме-вдове в осень дровишек привёз, она меня на радость так попотчевала, что я ничего после не помнил, а дорогу домой инстинктом нашёл. Наделал дома таки переполоху. Жена и тёща говорили, что на четвереньках приполз. Они меня на кровать уложили, а у меня этого в памяти нет. А вот помню, чудно; лежу на кровати и вижу: под диваном река течёт, песочек жёлтенький, солнышко светит, а на песочке – Чебурашка, зелёненький такой, с хвостиком, симпатичный, весёленький, улыбается мне и зовёт меня к себе. Я с кровати – и к нему. Жинка и тёща рассказывали: всё наровил голову под шкаф засунуть, они меня держали за ноги и за руки, боялись, что удушусь, я всё равно рвался… До утра мучились, а всё ж удержали. С той поры я осторожней в пьяном деле стал, но по-прежнему от людей уважение имею за свой аккуратный труд и доброту.

Акромя как, Ваня, Ванюша, другого обращения от баб не имею, ну, жинка – не в счёт. А тут, видишь, в больнице – такие слова… Полное оскорбление, вся так кровь во мне и кипит. К тому ж и, вправду, за всё время, что мы в палате жили – никто у нас не убирал, а мы тоже про это не думали.

– Что, говорю, – мужики, значит, убирать надо? А почему они не сказали нам раньше, тряпки не дали, швабру тоже. Раз я здоровый, сбрасываю свою повязку и прямо мимо феи – в туалет, намочил водой, давай подоконники и тумбочки драить, а тут слышу: каблучки к палате приближаются: тык, тык, тык… открывается дверь: она, фея смерти, глаза круглые и стеклянные.

– Ну, Петухов, грубиян, смотри, твои хулиганские выходки тебе дорого обойдутся.

Дверью хлопнула и только каблучки: тык, тык, тык…

Полное расстройство наступило в нашей палате. Тут интеллигент говорит: «Давайте от расстройства лекарство моё выпьем на троих». Разлил в три стакана – выпили. Я ему говорю: «Ты хотя и интеллигент, но человек с большой буквы. Не могу перед тобой в долгу оставаться. И кореш тоже со мной согласный. Пошли мы с ним в магазин, у больницы рядом. Взяли две бутылки, возвращаемся в палату и тут, значит, навстречу – фея смерти, каблучками – тык, тык, тык: «Зайдите оба к главврачу.»

Пошли мы, а он нам говорит: «Обоих выписываю за нарушение режима».

Так и остались мы с корешем в долгу перед интеллигентом, крепко он расстроился, в гости приглашал.

Тут жинка моя как раз проведать меня приехала, как узнала – к главврачу: «Как же Вы его недолеченного выписываете, ведь это ж голова, помрёт человек». Тут слышу каблучки: тык, тык, тык… и меня в жар, и в холод бросило, в голове – шум посторонний…

– Не помрёт, – отвечает главврач, – наука ему будет, хулиган.

И тут ручка, с синими ноготками подаёт мне вместо больничного листка, справку о нарушении больничного режима. Повернулась фея смерти – и пошла: тык, тык, тык… Вслушиваюсь: шума постороннего в ушах нет, в голове светло и так мне легко стало:

– Идём, – говорю, – жена, я – здоровый.

На работу утром прихожу, а мне бригадир: «Ты где столько гулял, куме веранду делал? Все отгулы использовал, теперь, давай, браток, за работу, выходные не скоро будут, у твоего напарника – белая горячка, в больницу попал. После работы кум на славу угостил, и он с пьяных глаз в контору явился и со второго этажа в окно выпрыгнул. За дерево штанами зацепился, висит, как мать родила, только голова рубашкой прикрыта, и всё говорит: «Дай я тебя за хвостик подержу». Оттуда его сняли и в больницу доставили.

– Так что, Петухов, работы много».

    1978 год.

Воришки

С каким волнением смотришь на родное дитя после долгой разлуки. То же чувство охватывает тебя в родных местах. Вглядываешься в каждый дом, улицу, в дерево, знакомое с детства, отмечая неизгладимые следы времени. Бывало, летом отойдёшь от родного порога, – и сразу же перед тобой совхозные угодья: в низине – заливной луг, а справа, чуть выше – хлебные поля, слева – подковой до самого берега Ипути тянется лес. Теперь городок придвинулся к лесу, потеснив поля. Новые прямые улицы: одна, другая, третья… крепкие красивые постройки из кирпича с газом, водопроводом, с ваннами и канализацией. Многие усадьбы обнесены высокими заборами и почти в каждом дворе – гараж. Там, где заборы поменьше, видны чистенькие дворики, ухоженные грядки и цветники, посажены молодые деревья. Здесь живут рабочие бумажной фабрики, трактористы, шофёры, комбайнеры.

Мне любопытно рассматривать дома. В каждом виден вкус и характер хозяина. У одних – кладка украшена национальным орнаментом. А здесь на весь фасад – олени, а этот дом по количеству окон похож на начальную школу послевоенного времени, с той только разницей, что тогда постройки были деревянные. Да, богатеют мои земляки. Не мало надо денег на такую постройку. Хороши дома, но по улице идти трудно: строительный мусор, битая посуда, всякий хлам. Улица – общественная территория, пока никому до этого дела нет.

Я с радостью выхожу на полевую дорогу. Утро солнечное, будет жарко. Даль – в дымке; весь пейзаж окрашен в мягкие, пастельные тона. На волнующийся шелковисто-зелёный луг словно кто-то брызнул красной краской. Это коровы. Нет, не стадо. Каждая корова пасётся отдельно, привязанная длинной ременной верёвкой к колу, вбитому в землю, как собака на цепи. Старые коровы давно привыкли к своему одиночеству и старательно щиплют траву, а молодые – тоскливо мычат, жаждут общения. Справа, в поле совхозного люпина, видны три детских фигурки. И далеко у леса – ещё одно красноватое движущееся пятно. Наконец начинаю различать: конь, верхом на нём – грузный мужчина, ноги почти достают до земли, конь будто прогибается под ним. Пожилой человек, с круглым, толстым лицом в очках. Вся его фигура кажется нелепой; несмотря на тучность, в нём – что-то дон-кихотское. Он подъезжает к детям, что-то негромко гневно говорит им, не слезая с лошади, отбирает мешок. А когда я поравнялась, страдальческим хриплым голосом говорит мне: «Совсем обнаглели, идут прямо с косами». Всё ясно, – воришки! Три мальчугана, крепкие, как боровички; круглолицые, загорелые, в одинаковых коротких штанишках, видно, братья. На траве у дороги лежит новенький велосипед, рядом – коса. Когда сторож повернул на дорогу, они дружно начали просить: «Дядечка, отдай мешок, нечым корову кормить!»

Мне почему-то стало жаль мальчишек: видно, на речку торопились, не усмотрели сторожа и попались, а теперь от родителей будет взбучка.

– Дядечка, – как-то по-щенячьи заканючили мальчишки, – отдай мешок!

Посмотрев на меня, сторож ответил: «Ладно, отдам, когда буду ехать назад, а вы всех коров, что пасутся на поле совхоза, привяжите к столбам на дороге». Младший мальчуган, лет семи, в красной маячке радостно воскликнул: «Это можно». Средний, в белоснежной спортивной рубашечке, немного подумав, повторяет: «Это можно». А средний молчит. Ему лет десять-одиннадцать, в элегантной шёлковой тениске, подобранной в тон к новому велосипеду, который лежит у его ног. Потом, приняв окончательное решение, заявляет: «Ну, дядька, кали сбрэшишь, зарэжу каня». В тоне голоса такая решительность, что ясно – зарежет. Сторож без гнева и удивления отвечает: «То так», – и выезжает на дорогу. Я иду дальше. На совхозном поле то там, то тут, как лишаи, – выкошенные места. У опушки я оглянулась. Под солнцем своей летней палитрой смотрелся мой родной городок. Крайние улицы выгодно и красиво отделялись от послевоенных построек. По дороге, идущей вдоль городка, с края луга появилась яркая цепочка. Красные пятна одно за другим двигались, как ртуть, к дороге. Мальчишки привязывали коров к столбам. В траве их фигурок не видно. Яркая цепочка становилась всё длинней и длинней. Солнце поднялось уже высоко, становилось жарко. А мне ещё надо набрать свой трёхлитровый молочник земляники. Я вошла в успокаивающую тень леса.

    1973 год.

Митька Лэпша

Лэпша – кличка одного из предводителей уличной шпаны; произошла, очевидно, от корня «леп» (леп-о, леп-ший); что значит хороший, лучший. Но всё поведение Митьки Лэпши прямо противоположно его кличке.

На своей улице Артиллерийской он знаменит далеко не лучшими «подвигами». Его шайка делала налёты на сады, поля совхоза и творила другие мелкие пакости. Уже в десять лет он со своей блатнотой (добрушское слово) сотворил невероятное преступление.

А было это так. Улица одним своим концом выходит к полю, за которым есть лужок, а дальше тянется лес. От конца улицы по полевой дороге всего в пяти километрах, на взгорье – старообрядческая деревня Марьино. Из-за различия в вероисповедании между жителями окраины Добруша и деревни Марьино – вечная неприязнь. Марьинцы называют добрушан мазепами, т. е. предателями, а женщин презрительно – «алёнами». Добрушане именовали марьинцев не иначе, как «чёртовы маскали». Время очень медленно разрушало эту неприязь, но всё же разрушало, потому что москали иногда женились на алёнах, а добрушане брали в жёны московок и наоборот.

Так вот родной дядька Митьки Лэпши женился на московке и пошёл примаком в Марьино. Этот Митькин дядька, заражённый алкоголем с детства, к тридцати годам уже нажил двоих детей и стал абсолютным алкоголиком и своими запоями будоражил всю деревню Марьино. Он орал, сквернословил, обзывал население «проклятыми москалями», а самое ужасное – избивал жену и детей; а те прятались по разным избам у соседей и родственников. Он настолько измучил всех, что деревня расправилась с «мазепой» так жестоко, как не придумал бы и сам Сатана.

Однажды в запой, побуянив вдоволь, он свалился на улице. Деревенские дети отыскали старую дверь, положили на него сверху и начали дикую пляску. Он очнулся сразу, кричал от боли на всю деревню, обливаясь кровью, пока не замолчал навечно. При вскрытии трупа следствие выяснило, что у погибшего не осталось целой ни одной кости, даже косточки; весь скелет был зверски изломан. Милиция, расследуя преступление, зашла в тупик; привлекать к ответственности было некого, так как на двери танцевали дети Марьино от двух лет и выше. Взрослые заявляли единогласно: «Не слышали, не видели, не знаем». Дело замяли.

Но не забыл об этом Митька Лэпша. На лужку, за улицей, постоянно паслись милицейские кони. В один из дней подростки, возглавляемые Митькой Лэпшей, сняли у них путы; вооружившись камнями и палками, вскочили на коней и поскакали в Марьино. Вихрем пронеслись через всю деревню, повыбивали в окнах стёкла и исчезли. А вернувшись назад, снова спутали лошадей и разбежались по домам. На сей раз обошлось без жертв. Но на другой день представители Марьино обратились в милицию, заявив, что пьяные милиционеры, их лошади, сделали налёт на деревню и выбили все стёкла, пообещали обратиться в Москву, если милиция не накажет разбойников.

Опешившая милиция стала искать этих разбойников, их быстро вычислили. В детскую колонию никто не попал, но родителей оштрафовали и дело закрыли.

Упокоился ли на этом Митька Лэпша? Нет. По вечерам его дружки сбивались в ватагу и, таскаясь по ночам, по-прежнему делали всякие пакости. Знакомая моя, баба Любка называла их не иначе, как «дураё…» и добавляла «бы» (слово бытует только в Добруше). У неё с ними были свои счёты, однажды они её крепко напугали. Давно сломался её старый телевизор, и она, большая любительница сериалов, прихватив годовалого внука, которого подбросила её дочь, ходила смотреть их к свояченице, жившей от неё через две хаты. Её маленький внук тоже с интересом таращил глазки в телевизор и спокойно засыпал у бабушки на коленях. Однажды в полночь со спящим внуком на руках она вышла из калитки и во тьме увидела группу подростков, человек пятнадцать… Сердце её ёкнуло, ожидая недоброго, она плотней прижала к себе внука. Они о чём-то говорили, а потом замолчали, молча выстраиваясь в коре. Поравнявшись, окружили и дружно гаркнули: «Га!» От неожиданности метан, накопившийся у бабки от неудобного сидения и от бульбы с кислым молоком, которыми угощала её свояченица, вырвался наружу со взрывом, сильнее пятнадцати глоток. В ответ раздался новый взрыв хохота… Перепуганный ребёнок проснулся и заплакал… Баба Любка прошла сквозь строй ржавших юнцов и, выйдя из кольца, бросила вслед то неблагозвучное слово, о котором я упоминала раньше, прозвучавшее, может быть, даже впервые: «Дураё…, дитёнка перепугали!»

Целую ночь баба Любка пыталась успокоить внука, и только с восходом солнца он перестал плакать и уснул.

Творить пакости, получая удовольствие, стало смыслом молодой нелепой жизни Митьки Лэпши. К совершеннолетию он уже стал алкоголиком. Однажды, шатаясь, Митька шёл мне навстречу… Всякий раз, споткнувшись, он оглашал улицу сквернословием, и мне казалось, что оно разрывает всё биополе Земли, засоряя его злобой и смрадом. У ворот одной хаты лежала куча лозы, привезённая для плетения корзин. Хозяин ещё не успел перетаскать её во двор. Наткнувшись на кучу, пьяный Лэпша споткнулся, ухватился за ветки и оглашая улицу бранью, растягивая слова, выговорил: «По-на-са-жа-ли тут всяких деревьев…» И опять сопроводил эту фразу отборной матерщиной. Цепляясь за ветки, он всё же обошёл кучу и, увидев меня, пьяно уставился, как бык. Грязные его волосы прилипли к голове, из красных глаз текла жидкость, а из носа – сопля, в уголках рта запеклась пена, пьяная гримаса исказила лицо… Я с отвращением отвернулась. Он разразился новой тирадой брани. Из калитки вышла старуха, с пониманием посмотрела на меня, как бы говоря: «Что с него взять? – и выразительно произнесла вслух, – туебе… (добавив в конце «н» с мягким знаком). Это слово тоже «произведение» устного народного творчества добрушан.

Случай свёл меня с Митькой Лэпшей ещё раз. Как-то заполночь я возвращалась с поэтического вечера. Светила луна. Я шла из одного конца города в другой, через все четыре моста над Ипутью и любовалась искрящейся рекой, чарующими островками, поросшими кустарником и деревьями. Невольно всплывало моё прошлое, потому что это была дорога моего детства и ранней юности. Каждый отрезок пути рождал во мне воспоминания. Вот здесь на этой насыпной дороге у среднего моста, когда мы с моей подругой Тамарой возвращались из клуба домой, в такую же ночь, молодой инвалид войны без ноги решил покончить с жизнью. Он швырнул на деревянный тротуар костыли и покатился с крутого склона вниз, как колобок, через секунду оказавшись в воде. Я бросилась со склона за ним и закричала: «Держись за сваи, я найду большую ветку». Вода не приняла его. Он поплыл на середину, чтобы утонуть. А я опять закричала: Что ты делаешь, куда ты плывёшь? Вернись. Зачем?» Что-то в моём голосе подействовало на него, и он поплыл назад, цепляясь за сваи. Увидев идущего по тротуару мужчину, я, как собака, на четвереньках, бросилась вверх, умоляя вытащить инвалида; и снова сбежала вниз, обращаясь к несчастному: «Зачем? Ну, зачем?» Похоже, он начал внимать моим словам, потому что уцепился уже руками за сваю. Втроём мы вытащили его наверх, сняли с него мокрую шинель и посадили на тротуар. Парень-спасатель пообещал доставить беднягу домой.

Это грустное воспоминание не разрушило моего лирического настроения, но навело на размышление: «Зачем люди так нещадно калечат свою жизнь?» И всё же я любовалась склонами дороги, с высокими ольховыми деревьями, которые, как мне казалось, помнят мой юный звонкий голос. Я уже подходила к своей улице в районе леска. Здесь лес рос давно, до моего рождения. Теперь осталась низина, с квакающими лягушками, и название. Сразу повеяло холодом и сыростью. Прямо у меня на пути лежало чьё-то тело. Я наклонилась: человек спал, он спокойно и ровно дышал; вгляделась: так это же Митька Лэпша! Головой он лежал в сторону нашей улицы; видно, пьяный свалился. Свет луны столбом падал на его фигуру. Лицо от лунного света казалось мраморным. Растрёпанные светлые волосы обрамляли красивый чистый лоб. Я впервые заметила, что черты лица его правильны, нос прямой и красивый; и лицо, и всё его тело являло полную гармонию: прекрасный юноша, спящий принц. Одна рука была отброшена в сторону, как крыло, готовое взлететь. Его беспокойная душа сейчас пребывала в каком-то творческом паренье. Я стояла и долго смотрела. Какая женщина не залюбуется мужской красотой! Глядя, я подумала: «Надо бы разбудить: сыро, холодно». Но вспомнив тирады его сквернословия, удержалась: «Лето, не в первый раз. Спи, красавец, потомок древних радимичей, славянин, русич. Дай Бог, тебе проспаться и проснуться…»

    2001 год.

Невеста

Невеста! Я ещё в юности поняла, что это старомодное слово – многогранное понятие о силе и нравственной готовности, способной принести на алтарь любви и семейного очага свою верность и чистоту. Не всякая юная особа может стать настоящей невестой.

В 1949 году я жила в маленьком городке, на берегу реки Ипути и работала старшей пионервожатой в школе. Я целый день носилась по классам, но часто забегала в приёмную директора, потому что там секретарём работала моя подруга Таня. Мне только пошёл семнадцатый год, а Тане исполнилось уже восемнадцать лет. В отличие от остальных моих подруг, Таня была уже два года невестой. Жених служил в Германии. И это обстоятельство поднимало её в наших глазах, мы её уважали и очень любили. Да и как не любить! Человек она – редкий: весёлая, доброжелательная и очень красивая; стройная, с тонкой талией и высокой грудью, длинноногая. В нашем поколении, детство которого пришлось на войну, когда как раз растут ноги, трудно встретить девушку с такими красивыми ногами. Её нежное лицо, с хорошим румянцем, обрамляли короткие, всегда удивительно чистые и мягкие белокурые волосы, чуточку завитые на концах. Она не подкрашивала их, они по природе имели такой цвет, а брови и длинные ресницы, напротив, были тёмными, тоже от природы. Она не нуждалась в косметике. Крепкий ротик, с чётко обрамлёнными линиями, но пухленький, мне всегда напоминал не распустившийся бутон красной розы. Но самое главное – прекрасные глаза: большие, иногда тёмно-голубые, иногда серые, с какими-то весёлыми искорками.

В ней чувствовалась порода. Она не походила ни внешностью, ни характером на моих землячек и сверстниц, угрюмых и несколько грубоватых, в натуре которых формировались эти черты от бесконечных нашествий и разорений с Запада. Жизнерадостность и доброта исходили от всей её чистенькой и опрятной фигуры. Никто не учил её шить, но она сама себе кроила и шила изящныя платья, отделывая их то бусинками, то складочками, то строчкой, с таким чувством вкуса и меры, что этому могла бы позавидовать любая первоклассная портниха.

Таня преданно, больше двух лет, ждала своего жениха Виктора. В войну он потерял родителей и дядя-генерал, приехавший узнать о судьбе родных после пожарищ и боёв, забрал мальчика с собой. Виктор стал сыном полка, воевал, имел даже солдатские награды и какое-то звание. После войны он остался с дядей, служил при штабе. Таниной маме он приходился каким-то дальним родственником. Приехав на побывку, он увидел красивую девочку; и с первого взгляда, как говорят, «прикипел сердцем»; проводил её домой, и они подружились. Перед отъездом Виктор сделал ей предложение и попросил Таню ждать его возвращения, чтобы потом в её совершеннолетие, пожениться. Тане он очень понравился, и она обещала его ждать.

В течение двух лет он аккуратно посылал ей письма и посылки, с отрезами на платья, недорогими украшениями и европейскими сладостями. Два раза приезжал на побывку, и эти встречи ещё больше укрепили их чувства.

Таня с мамой жила в маленькой избушке. Даже по тем временам, среди только что отстроенных хат по принципу: «скорей бы крышу над головой», это строение с двумя крошечными окошками, одно выходило на улицу, другое – во двор, казалось очень убогим жилищем, даже без изгороди, как у других. Пройти через дверь можно, только наклонив голову. Но внутри это помещеньице потрясало сверкающей чистотой. В комнате помещалась печь и рядом-полутораспальная железная кровать, с чистейшим покрывалом и горкой подушек с белоснежными наволочками. Размереженные и накрахмаленные зановесочки на окошках сверкали хрустящей белизной. Столик у окна, на котором стояла швейная машинка, кухонный столик напротив печки с ведром воды, накрытым деревянным кругом, пол – всё выскоблено и вымыто до желтизны. И только старинный, окованный железом сундук, контрастировал в цвете с тщательно выбеленными стенами и потолком.

Один раз в неделю мы с Таней ходили в кино или на танцы в клуб бумажной фабрики, готовились к выходу тщательно. Таня меняла часто наряды, и я искренне восторгалась её удачной работой. Весь мой гардероб состоял из тёмно-синей шерстяной юбочки и белой кофточки, сшитых под пионерский галстук. И потому Таня открывала сундук и вытаскивала оттуда платья, одно за другим, заставляя меня примерять. Найдя то, что надо, она говорила: «Это тебе идёт. Какая ты красивая, пичуга-щебетушка!»

Её мама – полный контраст своей дочери, маленькая, угрюмая, казалась абсолютно бесцветным существом, не одобряла этих занятий, и хотя я никогда не слышала её голоса, но чувствовала, что она Таниных подруг терпеть не может.

Но Таня как бы не замечала маминых взглядов, весело улыбалась ей и делала своё дело: то у воротничка или у талии подстегнёт что-то иголочкой, то сделает ещё какую-то складочку. Ей доставляло удовольствие наряжать не только себя, но и своих подруг, которым она шила платья бесплатно, правда, крайне редко, потому что отрез, по тем временам, для девушки – настоящее богатство.

Я смотрела на Таню, то на её маму и думала: «Откуда у этой неприметной женщины взялась такая красавица-дочь? Кто её отец, спросить не решалась, и она никогда не говорила об отце.

То, что мы ходили на танцы, Таниной маме не нравилось, но, наверное, она понимала, как тяжело юному, весёлому существу вечерами сидеть дома за швейной машинкой, даже ожидая жениха, который жил где-то за границей. Друзья и родственники Виктора в танцевальном зале не оставляли без внимания красавицу-невесту, постоянно приглашая её танцевать, отсекая дорогу к ней всяким чужакам. Ждать оставалось ещё полгода до предполагаемой свадьбы, как вдруг в Танину жизнь ворвалось нечто невообразимое и закружило её в вихре необычных чувств и страданий.

Однажды весной в танцевальном зале появилось новое лицо, только что отслуживший Армию, красивый парень Анатолий. Высокий, подтянутый; лицо с правильными благородными чертами, глаза – голубые, волосы волнистые (дымчатого цвета), одет в элегантный чёрный костюм. О нём не скажешь, что он богатырь, но во всём его облике виделось что-то рыцарское, романтическое, что-то от артиста или художника.

Едва они увидели друг друга, как их будто током соединило вместе. Не успели друзья Виктора преградить Анатолию дорогу, а он и Таня уже кружились в вальсе. Как они танцевали! Как будто-то чувства распирали их и поднимали ввысь. Такие красивые и возвышенные, что пары останавливались и словно заворожённые, отходили к стенам, давая им свободу. После вальса Анатолий уже не отходил от Тани, не позволяя никому танцевать с ней. Только танец прекращался, они ждали с нетерпением следующего, чтобы снова прикоснуться друг к другу. Он провожал её домой, а расстроенные друзья Виктора шли за ними вслед. О чём после говорили с Анатолием неизвестно, но преградить путь к этой милой девушке им не удалось. Может быть, он рисковал жизнью, но всё равно постоянно провожал её домой, а вслед двигались опасные тени; в зале он танцевал только с ней.

По всему городку поползли слухи. Бедной девушке родственники хором и в одиночку читали морали, и мама запретила ходить на танцы, Таня боготворила свою маленькую сердитую маму и не хотела её огорчать, но чувства убить невозможно…. Анатолий, увидев меня, послал ей письмо, Так я стала почтальоном в их горячей переписке. Слух докатился до Германии. Виктор, не долго думая, уволился со службы, несмотря на то, что ему открывались перспективы для учёбы и карьеры.

Через месяц он вернулся на родину, засыпав Таню подарками. Она не радовалась ни его подаркам, ни его возвращению.

Я видела этого Виктора: парень не высокого роста, ниже среднего, но коренастый, крепкий, круглоголовый и, как говорят в народе, лобастый. Что-то угадывалось в нём сократовское… Но куда ему до Анатолия? Жених не отпускал Таню ни на минутку. Он приходил в школу, встречал её с работы, вечерами допоздна сидел в их избушке, водил Таню в кино и однажды пришёл с ней на танцы и сразу же пригласил танцевать. Анатолий тут же пригласил на танец меня и передал ей записку, сказав: «Я жду её на аллее». После танца, извинившись перед Виктором, я отозвала Таню из зала и отдала записку. Прочитав, Таня почти побежала, и я едва успевала за ней и остановилась в начале аллеи, в другом её конце. Освещённый луной, как тень, маячил Анатолий.

Как только они увидали друг друга, тут же понеслись навстречу. Они летели, как птицы, с поднятыми вперёд к верху руками. Ничего подобного в своей жизни я больше не видела. Это была какая-то потрясающая энергия… Они парили, протянув друг к другу руки, и в этом порыве обнялись и замерли в поцелуе… Но не надолго… Таня вдруг отстранилась, что-то сказала ему, и, повернувшись, каменным изваянием двинулась ко мне навстречу. Анатолий сразу поник, шатаясь, как пьяный, ушёл в темноту…

Я, потрясённая этой несправедливостью, не зная кем созданной, разрыдалась, как дитя, и сразу, не заходя в зал, ушла домой. Таня, молчаливая и бледная, пошла туда, где её ждал Виктор.

Через несколько дней под напором родных и мамы, мучимая раскаянием за своё предательство, Таня согласилась на брак с Виктором. Но я думаю, что здесь сыграла роль её доброта: не могла она причинить боль человеку, который столько страдал с малых лет и, если подумать, был всё же одинок.

Я не видела свадьбы, потому что уехала далеко и вернулась домой только через 3 года. От подруг узнала, что Таня поселилась с мужем после свадьбы в хорошем светлом доме, по тем временам, доставшемся Виктору в наследство от родителей. Живут они мирно, на берегу Ипути, почти у самой воды. Виктор работает на бумажной фабрике рабочим, заядлый рыбак. Таня по-прежнему работает в школе, у них – двое деток: мальчик и девочка; и ещё сказали, что последнее время Виктор стал выпивать.

Анатолий от отчаяния и в отместку женился вскоре на пышногрудой блондинке-финансистке, которую прислали на работу в банк, девушке умной и энергичной. Они живут в своём доме, построенном самим Анатолием; он, как и Виктор, работает на фабрике. И у них – двое детей: мальчик и девочка. Анатолий очень привязан к детям, серьёзно занимается их воспитанием, не пьёт. Он возмужал и стал ещё красивее. Жена гордится им и души в нём не чает, и он отвечает взаимностью. Я вспомнила её, она ходила в танцевальный зал, и подумала: «От такой волевой девицы даже птичка не выпорхнет».

Вскоре встретилась я с Таней, торопилась и не заметила её. Она окликнула меня, мы обе обрадовались встрече. Таня почти не изменилась. Только красота её как-то затерялась в лёгком сером пальтишке и платочке. Так в нашем городке одевались все замужние женщины. Но посмотрев на её лицо и фигуру, сразу поймёшь, что перед тобой женщина редкой красоты. Вот только кисти рук, на них не было перчаток, красивые, как и прежде, чуточку обветрили и загрубели от домашней работы. И после нескольких восторженных слов, видя, что я тороплюсь она сказала: «Приходи ко мне в гости, поговорим… Если у тебя есть ткани на платья, я сошью тебе по самой низкой цене.» У меня был штапельный отрез, и я весной пришла к ним в гости.

Дом, как у всех горожан, простой деревянный, ничем особенным не отличался. Но во дворе и в самом доме потрясала сверкающая чистота, как в избушке Таниной мамы. Никаких лишних вещей, да и откуда в то время они могли взяться? Два помещения: кухня, она же столовая и прихожая, и ещё одно – просторная светлая комната. Виктор был дома. После приветствий, они предложили мне пройти в горницу, в которой всего-то стояла кровать, рядом детская кроватка, стол и два стула. Но я, потрясённая, остановилась, как вкопанная, потому что все стены были увешаны живописными полотнами, окантованные в простые, но аккуратные рамки. Среди них-хорошие копии с работ художников-классиков, но больше всего пейзажей с наших берегов. В них отражалось настроение, чувство художника. Они звучали лирической грустью, столь характерной для нашей природы. Всё это говорило о большом таланте, угадывалась сильная и возвышенная душа.

Я удивлённо спросила: «Чьи это работы?»

И Таня ответила мне не без гордости: «А это Виктора!» Я посмотрела на него и сказала: «На сколько я помню, Вы, кажется, нигде не учились мастерству, но о Ваших работах не скажешь, что это наивная живопись.»

– Учился немного в Германии, а теперь вот, – с какой-то иронией и ноткой сожаления добавил он, – учусь, копируя с репродукций классиков.

Я смотрела то на его работы, то на художника, то на Таню и думала: «Какие же эмоции и возвышенные мысли бушуют в этом крепком низкорослом парне, с головой Сократа?»

И мне стало грустно оттого, что такие прекрасные работы никому не нужны в этом захолустном городишке, и никому из жителей нет дела, что среди них живёт такой мудрый и талантливый художник.

Заметив перемену в моём настроении, Таня сказала: «У тебя в руках свёрток. Ты, наверное, хочешь, чтобы я тебе сшила платье?» Я кивнула, головой, она развернула ткань и стала прикидывать, как его сшить.

Я спросила: «Таня, а сколько ты берёшь за одно платье?» Она вспыхнула, растерялась, и зная, что я не соглашусь на бесплатный пошив, ответила: «Три рубля». Виктор улыбнулся и сказал своим крепким баритоном: «Ты, Таня, за шитьё одного платья скоро будешь брать одну копейку». Она посмотрела на него, как школьница, допустившая ошибку, и ничего не ответила.

Я сделала вывод, что в семье лидирует Виктор, и не только в семье, но и во всём этом захолустье он на голову выше каждого жителя в отдельности и всех жителей вместе взятых.

Чтобы снять возникшее напряжение Виктор опять сказал с улыбкой: «Раз дело пошло к примеркам, мне надо залезть на печь, – и, обращаясь ко мне, успокоил, – оттуда ничего не видно». Он, конечно, кривил душой, потому что с момента моего прихода, он внимательно рассматривал и изучал меня, как художник изучает натуру. Виктор и в самом деле, в один прыжок оказался на печке. Я думаю, что оттуда он тоже наблюдал за нами.

Уходя от них, я отметила, что Таня не смеётся так заразительно и так часто, как в прежние годы…

На примерку я пришла, когда Виктора не было дома. Опять долго смотрела на его работы, как будто открывала какую-то тайну, доселе мне не известную. Во время примерки мы заговорили о прошлом. Таня разволновалась, раскраснелась и стала рассказывать, как живёт Анатолий, какой он хороший муж, не пьёт. А я подумала, что он, отверженный мужчина, будет всю жизнь доказывать, какой он – исключительный муж.

Я спросила: «Встречала ли она его с тех пор?»

– Два раза случайно встретились. Он, как видит меня, меняется в лице, и как безумный бежит, не разбирая дороги через канавы и кусты в сторону.

Вздохнула и добавила: «Мне всё, кажется, что он ждёт меня, и мы когда-нибудь будем вместе.

В этот же день она закончила платье. Я носила его с удовольствием, но больше не ходила к ней, чтобы не бередить её старую, едва затянувшуюся рану.

    1990 год.

Какая она, красота?

У каждого человека свой эстетический идеал. Здесь играет роль и быт, и гены, и общественное мировоззрение.

Когда на литературных вечерах мои собратья по перу костят друг друга вдоль и поперёк, я молчу и вспоминаю свою молодость.

Я тогда работала в Добрушском райкоме комсомола (это на Гомельщине, в Белоруссии).

Отличный мой товарищ, Надя Журова, заведовала сектором учёта. Нас объединяли общие комсомольские заботы: не смущали тяжёлые дороги, по которым мы колесили на попутном транспорте, а чаще пешком, в жару, мороз и даже в метель, в лёгких пальтишках и осенних ботиночках на каблучках.

Мы верили в свои идеалы, в человечество и его прекрасное будущее.

Велико осознание своей молодости. «Какая красавица!» – говорили обо мне многие. И не только потому, что мне было 19 лет. Изящная и стройная, рост 162 см., тонкая талия, перетянутая по тогдашней моде узким ремешком. Даже перенесённые в детстве лишения не испортили моей кожи, розовой, с перламутровым отливом. Только лицо, чуточку бледноватое; но в контрасте с искрящимися глазами производили приятное впечатление. В нём отражалась норма. К тому ж озарялось белозубой улыбкой с небольшими ямочками на щеках. Две золотые косы, ниже пояса, усиливали это впечатление. Когда я причёсывалась, редко кто не любовался густым потоком золотых нитей, к чести тогдашнего отечественного шампуня под названием «Солнышко». Голос, как ручёк, походка – быстрая, лёгкая. Мне и самой казалось, что я лечу над землёй и с изумлением и восторгом смотрю на её леса, поля, реки и озёра, потрясённая деловитостью и трудолюбием людей. Я влюблялась во всех, кто встречался на пути: в детей, неустанных доярок, в пастухов и трактористов, в стариков и даже в старух. Влюблённость в мир распирала меня изнутри и я вся светилась…

Чем ни красота?

И всё же я не отвечала эстетическим взглядам сельских парней. Коренастые и коротконогие, они, за годы войны и фашистской оккупации, не наели роста. Я, наверное, казалась им жердью и чересчур городской.

Чтобы провести комсомольское собрание со стопроцентной явкой, я бегала по селу и посёлкам 2-3 дня, персонально знакомясь с каждым комсомольцем, а потом ночевала где-нибудь в избе-читальне, подложив под голову подшивки газет.

А вот Наде Журовой это удавалось сразу. Ко мне на собрание приходили, как положено, поздно: пока с колхозными делами управятся, свою скотину досмотрят, поужинают, к 9-10 часам – соберутся…

К Наде являлись сразу, даже не поужинав, к 7-ми часам, чтобы полюбоваться на «красивую девку».

Маленькая, кругленькая, как бы высеченная из цельного куска. О талии я не говорю: её не заметишь. Но лицо, тоже круглое, миловидное, белое, как молоко, с нежным румянцем – образец редкой красоты.

Тёмно-серые глаза, «не по яблоку», но очень выразительные, с длинными ресницами, смотрели на людей доброжелательно, с вниманием и теплотой. Как говорят в народе: брови – соболиные, губки – бутончик розы, улыбка – свет дневной. Высокий гладкий лоб выдавал незаурядный практический ум. Эту красивую головку венчала корона из тёмно-русой косы. Но главным достоинством её девичьего облика была грудь, большая и пышная. Впечатление создавалось, что она начинается прямо от шеи. И хотя грудь эта упрятана в тугой бюстгалтер, прикрыта безукоризненно отутюженной блузочкой, застёгнутой на все пуговицы до самого воротничка – вызывала она, даже у женщин, какие-то странные ассоциации. Стоило глянуть на её нежное белое лицо, и сразу же начинало казаться, что блузочка на груди вот-вот лопнет, и из чашечек бюстгалтера выплывут, как из сказки, два белых сверкающих лебедя и поплывут вам навстречу, даруя блаженство и счастье.

Чтобы завоевать уважение молодёжи я рылась в парткабинете, в районной библиотеке, отыскивая брошюры с передовым опытом сельскохозяйственных работ, ходила по избам, полям, фермам, в парторганизации и правления колхозов, рассказывала на собраниях о звёздах, пересказывала популярные в то время теории происхождения Земли: Канта, Лапласа, Шмидта, сама демонстрировала способ изготовления торфо-перегнойных горшочков для капусты и многое другое – и всё же такого успеха, как у Нади, у меня не было. Я не ходила, а летала, как жаворонок. И Надя не шла, а гордо плыла по деревне, как лебедь. Стоило ей пройти от правления колхоза до избы-читальни – и успех обеспечен.

И теперь, когда говорят о прекрасном, стараясь втиснуть его в классические рамки или навязать другим свои взгляды, я с улыбкой вспоминаю свою молодость.