
Полная версия:
Родственники. Мгновения
Через два дня мать положили в больницу. Странно было: она, вероятно, знала, что уже не вернется, хотя в тот день не было болей, с утра приняла ванну, была аккуратно причесана, лучше обычного выглядела, сама позвонила в институт, спокойно, ласково объяснила кому-то, что ее кладут в клинику и с этим ничего не поделаешь, закончила разговор так: «Прощайте, милая, не знаю, когда мы еще увидимся!» Затем сели к завтраку, мать выпила стакан чая; на миг поймав невыпускающий беспокойный взгляд Никиты, тихонько и нежно погладила, потеребила его руку, сказала, что пришло время собираться, и ушла к себе.
Когда же через полтора часа Никита на такси привез ее в больницу и, распахнув дверцу, держа сверток с взятыми матерью из дому книгами, помог ей вылезти из машины, когда от подъезда нетерпеливо подошла в белом халате встречающая их сестра из приемного покоя, торопя мрачновато-строгими глазами, он понял, что в эту минуту они расстаются надолго, если не навсегда.
Зажмурясь, он обнял мать, окорябав щеку о ее жесткую нелепо-старомодную шляпку, которую она зачем-то надела, и мать так страстно, так судорожно заплакала, так прижалась к нему, впилась в него, что он с ужасом почувствовал ее слабые позвонки на детски худенькой спине под старым осенним пальтецом.
– Ты только ничего не жалей. Продай все… продай мою библиотеку. Там, в столике, мои часы… Как же ты будешь жить теперь без меня, Никита?
– Мама, ничего… Мама, ничего, ты не беспокойся, – повторял он, пряча лицо. – Мы еще с тобой… Еще все хорошо будет…
– Прости, я чувствовала это давно…
Потом дома, не находя себе места, он долго шагал по комнате матери. За окном по-мартовски моросило, отовсюду веяло пустотой, холодом, стылой, непроницаемой тишиной и веяло страшным сиротством от прибранного дивана возле широкой, мертво блещущей кафелем голландки, от сумрачно-темных стеллажей, и порой чудилось: откуда-то пробирался в комнату ветер, как бумагой шуршал в углах, тайно полз под дверью, шелестел в поддувале голландки, и Никита явственно ощущал ногами этот сырой ползущий холод. У матери было мало своих вещей: почти не было одежды, обыкновенных женских безделушек; все деньги тратила она на книги; и только на туалетном столике перед зеркальцем давно забыто валялась французская губная помада, привезенная два года назад из Парижа и подаренная каким-то доктором наук, знавшим мать в тридцатые годы молодой и красивой. Но лишь два раза мать притронулась к ней – и в первый раз, когда этот же доктор пригласил ее на защиту диссертации своего ученика.
В ящике туалетного столика, откуда пахло сладковатым теплом, лежали ее часы. Они тикали одиноко и тоненько, со странной механической нежностью шли, показывая половину второго, и, суеверно не притронувшись к ним, оттягивая воротник свитера, чтобы дышать было легче, Никита выдвинул ящики письменного стола, где всегда пачкой лежали мелко и неразборчиво исписанные матерью листки, конспекты лекций, письма. Ящики были пусты.
Тогда он открыл чугунную, тяжелую дверцу голландки. Оттуда черной пылью посыпался пепел, горько, траурно запахло сгоревшей бумагой, и он отыскал среди пепла несколько скрученных огнем страниц из разорванной записной книжки, но прочитать что-либо было невозможно.
Устало откинув назад голову с пучком снежно-белых волос, женщина, разбито передвигая ноги, шла медленно в жидкой тени под липами; и Никита шел в трех шагах от нее, все сильнее, отчаяннее испытывая мучительный порыв близости и узнавания, то ощущение, какое бывает у человека, когда он улавливает отблески недавнего сна. Он не мог объяснить себе, что происходит с ним.
Ему неудержимо хотелось взять из ее руки сумку, пойти с ней рядом, со сладкой мукой увидеть бы на ней ту нелепую старомодную шляпку, то старое осеннее пальтецо, которое мать зачем-то надела в больницу, ощутить то судорожное объятие возле такси и опять почувствовать под рукой слабые позвонки, которые как бы просили о помощи.
«Я сейчас подойду к ней, я сейчас подойду…»
И он увидел: женщина приблизилась к низенькой, свежепокрашенной зеленой скамейке на троллейбусной остановке; утомленно поставила сумку и вынула платочек; с перерывами вздыхая, обтерла лоб, влажное лицо. И внезапно, как на голос, оглянулась, замирающе опустила руку с платочком, приоткрыла рот.
Стоя вблизи, он натолкнулся в ее светлых выцветших глазах на мгновенный испуг, и тотчас она с подозрительностью переставила сумку вплотную к спинам сидящих на скамье людей и заслонила боком.
– Вы чего это, гражданин? А? Чего надо?
У нее было плоское лицо с узеньким подбородком, с поджатыми, недобрыми губами.
Глава четвертая
– Население земного шара катастрофически растет. И науке, знаете ли, стоит задуматься над этой новейшей проблемой. Через сто двадцать лет на Земле уже будет, позвольте вам назвать цифру, пятьдесят миллиардов людей.
– Откуда у вас эта цифра? Фантастика какая-то…
– Арифметика. Элементарная арифметика. На каждом квадратном километре будет жить семья из четырех человек. Вот так-то.
– А? Да, да, да. Однако…
– Нет, уход от реальности – это не странность интеллектуала, это вместо черного хлеба в протянутую руку положена пустота.
– Простите, почему вы не пьете? Сердце? Ерунда. Как говорят врачи, коньяк расширяет…
– Вам положить селедочку в собственном, так сказать, соку? В этом доме чувствуется связь с «Арагви». Не подумал бы, что Георгий Лаврентьевич в некотором роде гурман, гастроном.
– О, это все его жена! Не брякните вслух: старик слишком серьезен для подобного юмора.
– Да, после этих испытаний цепь разрушений в физическом мире началась!..
– Ну что вы мне, господи боже мой, одно и то же талдычите, именно талдычите! Кто вам сказал? Двадцатый век – это еще и переоценка ценностей нравственного порядка! И век небывалой ответственности перед будущими поколениями.
– Атомная бомба, профессор?
– Не только, не только. Хотя и она…
– Ваша статья? В каком журнале? Нет, я не ответил: я не занимаюсь рыбной ловлей. Не занимаюсь. Мне некогда, коллега, удить рыбок. О чем вы, право? Какие там еще спиннинги? Понятия не имею! Убийство времени!
– Простите, как вы сказали, наш институт должен помнить о реальной истории? Что значит «реальной»? И что значит «помнить»?
– Наука, лишенная правды, – вдова. Я это хотел вам напомнить.
– Но вдова тоже надеется выйти замуж. Правда, не всегда удается, но все-таки…
– От этого брака часто не бывает детей.
– Послушайте, вы опять? При чем тут спиннинги?
– Минуточку, вы, кажется, погрузили свой рукав в мой салат. Ха-ха! Пожалуйста. Вот салфетка, коллега.
– Натуралисты утверждали, что знают о человеке всё, мы должны говорить: когда-нибудь узнаем всё! Теория наследственности – второе великое открытие после открытия энергии, а мы эту теорию считали чепухой, лженаукой.
– …И академик Волобуев ищет не науку в себе, а себя в науке.
– Да, да, на каждом квадратном километре будет жить семья из четырех человек. Пятьдесят миллиардов людей заселят землю!
– Знаете, слушая вас, я вспомнил пресловутого Мальтуса. Кого вы пугаете? Нас?
– А вы, профессор, занимаетесь рыбной ловлей? Или и вам спиннинги ни к чему? Рыбная ловля – невеста на выданье! Все остальное ни к чему, поверьте!
– Критерий истины – мораль, вы говорите? А что же критерий морали?
– Истина.
– Не понимаю. Сколько же Георгию Лаврентьевичу стукнуло? Шестьдесят пять? Не круглая дата. А, тридцать лет преподавательской и научной деятельности! Тогда я хочу сказать тост.
– Уже говорили. Много говорили. Подождите несколько.
Звуки смешанного разговора, смех с разных концов стола, все эти обрывки фраз, серьезных и несерьезных умозаключений, голоса гостей хаотично жужжали, колыхались в столовой. После первых же рюмок потянулись дымки папирос, задвигались над столом покрасневшие лица, стали расстегиваться пуговицы, незаметно распускаться узлы галстуков, и теперь исчезла натянутость, заметная при съезде гостей, при первых пустопорожних вопросах о здоровье, о жаре, о детях, при необходимых замечаниях о том, что Ольга Сергеевна и «наш» выглядят великолепно, исчезли та обязательность и необязательность ничего не значащей вежливости, когда воспитанному человеку надо выказывать принятое в этих случаях внимание к окружающим.
Голоса гостей уже возбужденнее, уже громче звучали за столом, сначала разговор был общим, как были вначале общими и тосты, но скоро стол разделился, и гости, занятые своими разговорами, казалось, забыли про только что читанные из великолепных папок почтительно-уважительные и хвалебные адреса разных факультетов, профессуры, редакций академических журналов, про телеграммы, горой наваленные на тумбочке за спиной Георгия Лаврентьевича.
Профессор Греков сидел во главе стола между Ольгой Сергеевной, заметной своей красивой белой шеей, своими оголенными полными руками, и сдержанно-серьезным молодым белокурым человеком, одетым в безупречно сшитый костюм; молодой человек этот один из первых, глубокомысленно поиграв в пальцах бокалом, немногословно произнес тост «за нестареющий талант виновника торжества» и был внимательно выслушан всеми.
– Кто это? – тихо спросил Никита. – Физик какой-нибудь?
– Чуть выше. Современный малый и ловкий зять, – ответил Валерий и возвел глаза к потолку. – Уже членкор. Ты посмотри, Никитушка, по-моему, наш старик ожидает орден. Умилен, как все юбиляры.
Никита бегло покосился на лица гостей, раздались возгласы, аплодисменты: Георгий Лаврентьевич, растроганный, кланяясь большой седой головой, весь торжественно черно-белый – в вечернем костюме и белой рубашке с бабочкой под короткой шеей, – обнял молодого человека, и они расцеловались.
– Спасибо, спасибо… Мне дорого от талантливой молодежи. Спасибо от всей души.
Он, взволнованно покашливая, усадил молодого человека возле себя, выказывая незамедлительное желание поговорить с ним, и тут же Никита заметил: на лицах некоторых гостей, обращенных к этому молодому человеку, появилось вроде бы ироническое выражение, какое было во время тоста на лице Валерия, а незнакомый, тучный, профессорского вида сосед его, сопевший над тарелкой, крупнолицый, бритоголовый, с салфеткой на животе, заговорил игривым баском человека, любящего пошутить:
– Если переиначить высказывание Менандра, то как это звучит, а? Тот, кого любят боги, делает сокрушительные успехи в молодости. Учтите, мой дорогой студент, и делайте зарубки на носу. Юные академики всегда претендуют на окончательное и безапелляционное знание истины. Смотрите и учитесь, как этот молодой человек носит в себе это самосознание истины. А? М-м-м? Он даже не пьет. Питие разрушает четкую гармонию мироздания. – И, не дожидаясь ответа, выпил, пыхтя наклонился над тарелкой, угрожающе багровея гладко выбритой головой.
Шли разговоры.
– Нет, я за науку, которая безумна, но не настолько, чтоб быть правильной.
– Какое отношение, позвольте, имеет история к физике?
– Вы говорите: наука история – правдивое исследование жизни человеческого общества? История – помощь и предупреждение потомкам? Но где у нас в исторической науке Нильс Бор? Этот Рембрандт физики. Где, ответьте мне!
– Позвольте, позвольте, коллега! Во-первых, не кивайте уж так старательно на Запад, у нас в отечественной науке достаточно и своих имен, и рембрандтов. Во-вторых, конкретнее…
– Ах, оставьте, профессор, эти устаревшие упреки в низкопоклонстве! Ну хорошо. Где наш Андрей Рублев? Соловьев? Ключевский хотя бы. Но дело не в этом даже. Дух современной физики – бесконечное обновление. Возьмите новейшую теорию элементарных частиц, свойства вакуума. Разум физиков ищет и постигает такую глубину материи, которую, казалось бы, не в силах постичь человеческий разум? А что постигаем мы, историки? Подчас мы не только не ищем истину, но опрощаем, подтасовываем исторические факты под готовую схему, которую, извините уж меня, профессор, можно назвать прокрустовым ложем. А потом удивляемся: почему это часть нашей молодежи так равнодушна к нашей науке? Порок некоторых наших ученых – пьедестальное мышление в истории!
– Вы уж только не апеллируйте к молодежи, коллега, убедительно прошу вас! Я тоже некоторым образом имею к ней отношение. Да, в работе нашего института, в наших исторических работах, разумеется, есть недостатки, но…
– Начинается! От этого ортодокса у меня диспепсия, – сказал своим простуженным голосом Валерий и, толкнув Никиту, скучающе поправил бинт на горле. – «Есть недостатки, но…» Скажите, Василий Иванович, а нельзя без «но»? – спросил он громко с притворной гримасой наивного удивления. – Вы, конечно, извините бедного студента…
Эта нестеснительная самоуверенность Валерия неприятно покоробила Никиту, но в это время сидевший напротив него пожилой, узкоплечий, с глубоко посаженными глазами профессор, холодно возражавший своему соседу, замолчал, и сосед его, без пиджака, лысеющий ото лба, румяный доцент, задиристый, вызывающе взъерошенный, призывно улыбнулся Валерию, узкоплечий профессор спросил тоном сдержанного раздражения:
– Как вас прикажете понимать, Валерий? Может быть, вразумительно объясните?..
– По-моему, все ясно, если вы говорите не о теннисе, – сказал Валерий, чиркая спичкой и глядя на сигарету яркими, насмешливыми глазами. – И если вы, профессор, говорили об этом «но», которое, простите, осточертело! Абсолютно! До посинения.
Собрав губы в вежливую улыбку, профессор сжал и разжал на столе худые гибкие пальцы, тихонько постучал ими о стол.
– А можно ли не так грубо, без этого студенческого арго?
– Можно, – с веселой ядовитостью согласился Валерий. – Разрешите, я буду вас цитировать. Я ведь ваш студент… Вы не обидитесь?
– Нет, почему же, пожалуйста…
– Простите, профессор, почему вы так неизменно любите это «но»? «Но» и «еще»? Если вы говорите о недостатках или там ошибках и прочее, то за этим обязательно «но». «У нас есть недостатки, но…» Если уж об успехах, то всегда прибавляете «еще». «Еще больший подъем». И тэдэ и тэпэ. Не замечали? Да сколько же можно, батюшки?
– Далее, далее. Я вас слушаю… – сказал профессор, неподвижно глядя тяжелыми глазами.
– Подождите, – подняв руку, продолжал Валерий. – Для чего, простите, стоять на цыпочках, восклицать и хвастаться? – Он засмеялся. – Почему нельзя говорить нормальным голосом, без «но» и «еще»? Без эпитетов? Может быть, вы думаете, что студенты не оценят каких-то успехов, не поймут каких-то ошибок? Почему все время восклицательные знаки и оговорки?
За столом между тем постепенно угасал разобщенный на группки разговор, и Ольга Сергеевна, сидевшая в дальнем конце стола напротив молодого белокурого человека, всем одинаково ласково улыбаясь, уже беспокойно поглядывала в сторону Валерия. Молодой человек, никого по-прежнему не замечая, лишь глубокомысленно взглядывал на свою руку, на дымящуюся папиросу, плавно поднося ее к пепельнице. Греков с серьезным лицом слушал его – щеки розовы от выпитого вина, – в утвердительном наклоне его белой головы, в терпеливо опущенных веках выражалось почтительное уважение к собеседнику и вместе некая извинительность за особое внимание к нему перед остальными.
– Валерий! – неожиданно подняв голубые глаза, мягко произнес Греков и дружеским нажатием на локоть молодого человека попросил у него извинения. – Кажется, в передней, голубчик, звонок. Мои гости все здесь. Встречай уж, дружок! К тебе, к тебе!..
– Простите, Василий Иванович, я не договорил… Надеюсь, вы не очень обиделись? – Валерий с иронически-галантным поклоном отодвинул стул и вышел из комнаты…
– Так… – произнес Василий Иванович. – Весьма интересно.
– Вы очень удивлены? – спросил румяный доцент. – Вы это впервые слышите?
После ухода Валерия наступило молчание, гости рассеянно играли вилками, значительно переглядывались, Василий Иванович как бы в нетерпении все сжимал и разжимал на столе гибкие пальцы, затем брезгливо оттолкнул от себя недопитую рюмку, произнес вполголоса:
– Вот вам наши студенты! Примитивнейшее мышление питекантропа, всякое отсутствие логики…
– Вы в этом… вполне уверены? – не без веселого ехидства выкатил рыжие глаза бритоголовый профессор, огромной волосатой рукой взял бутылку коньяку и, посопев, живо толкнул локтем молчаливо сидевшего Никиту. – Ну а вы как полагаете на этот счет, товарищ студент? Как вам точка зрения однокашника?
– Я?.. – отрывисто спросил Никита, краснея от неожиданности вопроса. – Да. А что?
Василий Иванович вскинул подбородок, забарабанил пальцами по краю стола, недоверчиво поинтересовался:
– А вы, позвольте узнать, из какого института? Что-то я вас в наших коридорах не видывал.
– Из Ленинграда.
– Чудесно. Значит, и там процветает подобное? Совсем обрадовали, пре-екрасно! – Василий Иванович откинулся на стуле. – Значит, и там?
– Какое же «подобное»? – сказал Никита, испытывая вдруг раздражение и против своей скованности, и против профессора, его тяжелого и самолюбивого взгляда. – Почему вы говорите «подобное»?..
– Вот, вот, – засопел бритоголовый, локтем подталкивая Никиту. – Жмите, жмите. Не стесняйтесь!
В это время возникло какое-то движение за дверью, оттуда донесся простуженный голос Валерия: «Проходите, проходите» – и в сопровождении его длинной фигуры – без пиджака, горло повязано бинтом, галстук распущен – в столовую вошли двое запоздалых гостей, остановились возле порога с тем беспокойно-привыкающим выражением, какое бывает, когда входят из потемок на яркий свет.
– Алешенька! Дина… Ка-акие же вы молодцы, голубчики! – раздался громкий, почти режущий радостью возглас Грекова. – Нет, нет! Нас не забывает молодежь, не забывает!.. Спасибо, родные, спасибо! Какие же вы молодцы! – Он вскочил чересчур возбужденно, суетливо, и при каждом его возгласе растерянность, даже испуг проступали на белом полном лице Ольги Сергеевны.
– Прошу, проходите, дорогие, занимайте же места! Вот, знакомьтесь!.. Это мой старший сын Алексей. Его милая, как видите, сверх меры прелестная жена Дина! – восторженно говорил Греков, простирая руки, желая по-стариковски вольно шутить, но в этой его суетливости, в голосе, в жестах его чувствовалось нечто неестественное. – Садитесь же, садитесь!
«Это тот Алексей, в комнате которого я живу? – вспомнил Никита. – Тот, о котором говорил Валерий. Он, кажется, тоже мой двоюродный брат».
– Садитесь, родные, обрадовали, несказанно обрадовали нас!..
Темноволосый парень, потный, в неловко сидевшем на нем спортивном костюме, туго распираемом квадратными плечами, с грубовато загорелым до черноты лицом, коротко-вежливо пожал протянутую руку Ольги Сергеевны, мельком глянул на гостей, сдержанно поздоровался со всеми общим поклоном.
Дина, жена его, тоненькая, длинноногая, взволнованно сияя большими кошачьими глазами на удлиненном лице, быстро поцеловала Ольгу Сергеевну в щеку, затем, махнув распущенными по плечам волосами, по-родственному чмокнула в висок Грекова, погладившего ее по плечу, прощебетала звучным голоском:
– Поздравляю! – И с детской улыбкой закивала всем: – Добрый вечер, добрый вечер! Валерий, я здесь сяду. Можно, я с вами, Ольга Сергеевна? Я хочу с вами, – сказала она полувопросительно-полусмущенно, и смущение это сразу прощало ее кокетливую требовательность.
– Конечно, золотце, конечно! – радушно отозвалась Ольга Сергеевна. – Я так давно не виделась с тобой.
– С дамами дело решилось, – облегченно вздохнул Валерий. – Прошу прощения, Диночка, не успел. Алеша, ты не откажешься, думаю, рядом со мной? Без голосования и дискуссий?
И подмигнул намекающе, подтащил из угла комнаты свободный стул, усадил Алексея рядом, спросил, что он будет пить, не желает ли отведать этого вот произведения искусства – рыбного паштета, привезенного из «Кулинарии», и Никита расслышал негромкий ответ Алексея:
– Во-первых, не ухаживай за мной. Во-вторых, поставь-ка лучше сюда боржом. И все.
– Познакомьтесь же наконец, братцы, – сказал Валерий. – Это должно было свершиться. Алексей. Никита.
Алексей сидел слева от Никиты и после этих слов глянул внимательно, темно-карие глаза слегка прищурились, и он протянул руку, а Никита, ощутив силу его ладони и словно бы жесткость мозолей при пожатии, подумал: «Отчего у него мозоли? Он боксер? И у него уже седые виски…»
– Я тебе сочувствую, брат, – сказал, нахмурив брови, Алексей и пододвинул к себе пепельницу. – Знаю, почему ты приехал. В общем, прими мое соболезнование, хотя это вряд ли помогает.
– Спасибо.
– Что такое? Почему никто не пьет и не ест? – Ольга Сергеевна обвела улыбкой лица гостей. – Мужчины, я обижена! Что это такое?
– Одну минуту, Оля, – сказал Греков и встал, чуть порозовев, постучал вилкой о край рюмки, все такой же, как и в начале вечера, празднично черно-белый – седая голова, белая сорочка, черный костюм, – заговорил с оживленной проникновенностью: – Друзья! Достаточно сегодня мы пили и, так сказать, в ажиотаже горячо произносили тосты за здравие юбиляра. Я предлагаю чрезвычайно короткий, но неоспоримый тост за молодость. Да, уважаемые мои коллеги, за нашу молодежь!
– Ура и да здравствует!.. – крикнул Валерий. – Но только за передовую и сознательную молодежь. И конечно, за футбол, отец…
– Но почему, собственно, за футбол? – сухо улыбнулся Василий Иванович, тот самый профессор, что давеча спорил с Валерием. – При чем тут футбол? Не погашаю корректуру…
– А это, профессор, для равновесия, – ответил Валерий, наливая себе коньяк. – Для равновесия тех же «но» и «еще».
– Что ж… пусть и за футбол, если уж так хочется некоторым представителям молодежи! – полушутливо согласился Греков и чокнулся с Диной, кокетливо тряхнувшей спадающими на плечи волосами, с молодым белокурым человеком и символически повел бокал в сторону Алексея, но тот, разминая над пепельницей дешевую сигарету, вроде не услышал Грекова, думал о чем-то, искоса глядя на Никиту, и Никита чувствовал взгляд его.
– Уже два дня здесь? – спросил Алексей. – Жаль, поздно узнал. А я не таким тебя представлял, брат.
«Каким он мог меня представлять? – подумал Никита. – Он знал что-нибудь обо мне раньше? Валерий ничего не знал…»
Греков отпил из бокала и сел, по-прежнему оживленный, промокнул рот салфеткой и тут на мгновение опять поднял взгляд в направлении Алексея – и в глазах мелькнуло какое-то мучительное, не соответствующее его оживлению беспокойство, и это же встревоженное выражение то и дело появлялось на лице Ольги Сергеевны, которая, тихо переговариваясь с Диной, поминутно взглядывала на Алексея и Никиту, как бы пытаясь услышать короткий их разговор.
– Да, Георгий Лаврентьевич, совершенно верно. Мы говорим: молодежь, молодежь, пишем о ней каждодневно, учим, вкладываем в нее светлое и доброе, – с едкой горечью заговорил после тоста Василий Иванович, подвижные пальцы его сжимались и разжимались на столе. – А молодежь… Нет, не вся, Валерий. – Он интонацией выделил эту фразу. – Да, не вся! А незначительная часть молодежи, к сожалению…
– Подвержена… – невинно подсказал Валерий, – чему, Василий Иванович?
– Да, вы угадали, – подтвердил, повысив голос, профессор. – Да, именно подвержена этому отвратительному цинизму, этой заемной иронии! Откуда это? И я уже не могу понять своего студента, способного к тому же студента. Мы что же, постарели или устарели? – произнес он тоном человека, отчаявшегося доказать очевидную правоту, и повторил громче: – Какими же методами убеждать? Какими словами? Может быть, что-нибудь объяснит наш уважаемый член-корреспондент?
– На экзаменах он любит спрашивать даты, – сказал Валерий шепотом. – В каком году, какого числа…
– А в датах ты не силен, – усмехнулся Алексей.
Сдерживая раздражение, профессор говорил отчетливо, округляя слова, все за столом услышали его вопрос, и молодой белокурый человек вдруг с неудовольствием, рассчитанно-медленно обернулся к профессору. Но тотчас Греков, ерзнув на стуле, задержал обеспокоенные глаза на разгоряченном, опять готовом к спору лице Валерия, с принужденной улыбкой спросил:
– Что там случилось с моим сыном? Кого он там обидел? – И спросил это, соразмеряя в голосе ту меру, которая никого не могла обидеть. – Вы ему, вероятно, Василий Иванович, либерально ставите четверки за красноречие, а он мало готовится к семинарам, ленив, все читает, знаете ли, на диване эти… как их… фантастические романы.
– Я не понял, профессор, смысла вашего вопроса, – устало-надменно сказал молодой белокурый человек. – Извините, не понял.
– Разрешите уж мне ответить, так проще! – заговорил снова Валерий. – Даете мне слово для справки, Василий Иванович?
– Нет, голубчик, – мягко, но настойчиво перебил Греков. – Ты сегодня слишком много говорил, дорогой. Разреши поговорить и другим! Побереги больное горло!
– То, что вы хотите объяснить, – утомленно произнес Василий Иванович, – я заранее угадываю… Вы лучше о футболе.

