
Полная версия:
Исповедь массажистки. Кончиками пальцев по струнам души
– Сажайте, делайте, что хотите со мной, но поднимите шум, пусть наверху услышат, чтобы хоть кто-нибудь дал им тут пинок под зад. Я должен сына спасти. Он неделю уже тут умирает. Гуля, мать твоя отказалась помогать, говорит писать отказную, отцу плохо… сердце… мы с тобой вместе… я тебя люблю. И Макса люблю, мы прорвемся, родная!
Мой муж в тюрьме на трое суток, а меня с Максом срочно переводят в институт «Мать и дитя». В роддоме был большой скандал. Главного врача и кого-то еще сняли с работы. Я до сих пор не знаю, что там произошло в день моих родов и после, прикрывали ли они врачебную ошибку? Надеялись ли они, что Макс умрет и им удастся все замять? Но неделя промедления в лечении дорого досталась Максу. Он провел в больнице 2 месяца. В августе мне разрешили его забрать. Моя мечта сбылась, я получила живого сына на руки. Если бы я тогда просила Бога вернуть мне сына здоровым, а не просто живым… Было бы это слишком много?
* * *Отношения с родителями окончательно испортились. Мать свою я возненавидела за один день и навсегда. В день нашего перевода из роддома в больницу.
Мамино напряженное лицо пыталось принять выражение сочувствия, даже изобразить натянутую улыбку, она, видимо, не могла решить, какую тактику убеждения выбрать: привычно «давить» авторитетом или сыграть роль мамы-доброго друга и советчика. Вышло ни то, ни се. Она бесконечно мерила палату шагами, поправляла что-то на моей кровати, переставляла банки-склянки на подоконнике, и говорила. Говорила такое, что у меня волосы дыбом вставали.
– Оставь его, он все равно не выживет. Напиши отказную.
– Зачем же мне писать, если он умрет, как ты говоришь? Мама, что ты делаешь, это же внук твой! Как можно?
– Гуля, ты мне дочь, и я не хочу, чтобы жизнь твоя катилась коту под хвост. Ну, даже если выживет. Ты хоть понимаешь, что ты на себя берешь? Ребенок инвалид – это несчастная женская судьба. Ты думаешь, твой муж тебя будет поддерживать. Не делай вид, что не видишь, что он начал пить. Да, пока все хорошо было, и он себя держал, а как столкнулся с трудностями – вот, пожалуйста. А ведь настоящие трудности ваши еще и не начинались! Ребенок-то еще в больнице – за ним врачи смотрят. Они его лечат, кормят. А вы сидите дома и переживаете… А потом что? Ты не сможешь работать, ты будешь к нему, к этому инвалиду, привязана на всю жизнь. Ни друзей, ни работы, ни денег. Ни праздников, ни отпусков, ни отдыха. На улице в вас будут пальцем тыкать. Ты будешь за это, как собака, на всех кидаться… А потом у тебя силы кончатся, терпение не резиновое. Но поздно уже будет, некуда деть будет его. Решайся сейчас. Что делать, Бог дал, Бог взял. Жаль, конечно. Но это еще не все. Будут другие дети у тебя, а этот забудется, ты ж молодая еще. Гуля, я прошу тебя, подумай. Я сидела молча, смотрела на мать и не могла поверить, что она все это говорит. Да, может она была не лучшей матерью мне, может, я завидовала иногда подругам, для которых мамы были и подружками, и поддержкой, и лаской не обижали. У меня ничего этого не было. Но ведь она была моя мама. Она же любила меня. Не могла не любить. Пусть по своему, как она это понимала, но любила! Как же она может говорить такие вещи? Она что, фашист? Гестаповец?
В начале разговора, как только я поняла, куда она клонит, я хотела объяснить ей, что я чувствую. Я хотела понимания, сочувствия и жалости, да, а что в этом плохого? Каждому надо, чтобы его жалели. Это глупость, когда говорят, что жалость провоцирует слабость. Ничего подобного. Когда тебя кто-то жалеет, ты понимаешь, что ты не один, что кто-то хотя бы попытался разделить твою беду, твою боль. Кто-то согласен морально поддержать тебя, хотя бы понять, на худой конец. В случае с моей мамой надеяться было не на что. Она была кремень. Оставалось сжать зубы и защищаться.
– Ничего, мы проживем. Я, Макс и Олег. У меня, мама, ни силы не кончатся, ни терпение. Ты понимаешь, что я не смогу жить, зная, что мой сын где-то один, без меня. Может, ему больно, может, ему голодно или холодно. Может, его кто-то обижает. Как же я спать-то буду? Есть, дышать, в конце концов…
Из глаз моих полились слезы… оо, сколько же я соленых литров наплакала за эти месяцы!
– Вот попомнишь мои слова, а поздно будет, – мама смотрела на меня, как на щенка на улице, которого вроде и жалко, а домой взять – не возьмешь. И боишься лишний раз шаг сделать в его сторону, погладить, потому что он потом надеяться будет на что-то большее, а большее ты дать не готова.
Олег снял маленькую квартирку возле больницы, почти без мебели – колченогий столик да матрас на полу. От родителей каждый день ездить навещать Макса было нереально – слишком далеко, ни времени на это не было, ни денег. Вечерами мы сидели вдвоем, пили чай из щербатых пиалушек и мечтали, что вот когда Макса вылечат и выпишут, мы будем настоящей семьей. Олег думал выучить Макса какому-нибудь ремеслу, может быть, сапожному, чтобы мог всегда копейку заработать, а я возражала, говорила, что, может быть, он захочет учиться и станет кем-нибудь, кем мы не смогли стать (институт-то я забросила). Олег смотрел на меня странно и уходил от темы.
Жили мы в жуткой нищете тогда – все накопления ушли на врачей, лекарства, на оплату квартиры уходила Олегова зарплата, а питались мы на его «левые» подработки и мои копейки от уколов, массажей и капельниц по соседям.
– Гулька, радуйся, – влетел вечером Олег в дверь, – Михалыч – вот мужик, прораб-то наш. К завтрему, к выписке-то Максимкиной, смотри какой царский подарок сделал! – Торжественно в комнату вплыла большущая картонная коробка.
Я тут же сунула внутрь свой любопытный нос, и ах! Коробка была полна красно-белых упаковок со смесью «Малютка». С картинки на коробке смотрел толстый и довольный карапуз. Сколько же там всего? Ага, пятьдесят коробок, ну, теперь Максу будет чем питаться на первое время! Молоко-то у меня как пришло, так и ушло – пить его было некому, сын был в реанимации, а туда даже кормить не пускали.
– Молодец твой Михалыч! Ты его поцелуй от меня завтра! – поцеловав мужа, я залилась счастливым смехом, представляя себе это зрелище – мой огромный двухметровый муж наклоняется чмокнуть в щеку маленького суховатого мужичонку с желтыми прокуренными усами. Ну, надо же, не перевелись добрые люди на земле! Дай ему Бог здоровья!
В те дни мне действительно казалось, что счастье опять поселилось у нас в доме. Да, пусть малюсенькое, еле различимое, но оно есть, и все возможно в этой жизни. Возможно быть счастливой даже при пустом холодильнике. Даже если родители и сестры не хотят с тобой разговаривать. Даже если не знаешь, будет ли чем заплатить за квартиру в следующем месяце. Это же все вещи поправимые. Вот только бы с сынулькой, с моим малышом, все было в порядке.
Макса выписали, и мой мир наполнился светом его больших серых глаз. Я ничего не замечала вокруг, кроме моего любимого сыночка, кормила его смесью из бутылочки, выносила его гулять на руках, коляски у нас пока не было. А он лежал себе тихонько и смотрел на меня. Так на меня никто не смотрел и никогда. В его вселенной я была в самом центре. Точнее, самым центром. Как солнышко. В его глазах я читала, что он будет меня любить всегда, несмотря ни на что – буду я красивая или нет, толстая или худая, молодая или старая. Я это чувствовала, и сердце мое щемило от нежности к этому маленькому существу.
Через неделю пришел отец. Хмурый. Вид больной. Шушукался опять с Олегом на кухне. Оказывается, втайне от матери принес нам денег. Спасибо, папа.
– Смотри, смотри пап, а ведь у Максимки твой нос! И ушки! Точь-в-точь уши как у тебя! Вот потеха!
Я была так рада папиному визиту, ведь это может означать, что лед тронулся. Что моя семья примет Макса к себе. Надежда теплилась во мне и не собиралась умирать даже в последнюю очередь.
Сынишке было уже четыре месяца, а он еще не держал головку. Тогда я еще не знала, что и сидеть он у меня научится только в 2 года. И то только благодаря моим каждодневным усилиям: массажам, упражнениям и прочим процедурам, которым я обучалась, как могла – с миру по нитке.
Приходящая медсестра из поликлиники прятала глаза и говорила:
– Ну, у вас же ТАКОЙ мальчик. Сами понимаете. И тихонько пробиралась к выходу.
Я поднимала все свои недополученные за полтора года учебы знания, как сыскная собака, вынюхивала и разыскивала доступную литературу, таскала маленького Макса по физиопроцедурам, профессорам, гадалкам и бабкам-врачевательницам. Все, что угодно, лишь бы помогли. К сожалению, чуда не произошло. Я поняла, что мне нужно получить хоть какое-то законченное медицинское образование, чтобы работать с Максом и зарабатывать хоть как-то на жизнь. Так начались мои студенческие муки в медучилище имени Боровского.
– Липченко, как вам не стыдно! Посмотрите на свои тетради, пишете как курица лапой!
Ну как ему объяснишь, что писала в первом часу ночи, качая на ногах Макса и держа подушку на коленях. А на подушке тетрадку. Зато все, что написано, правильно, пусть не придирается.
Я грызла этот чертов гранит науки изо всех сил. Иногда из последних. Благодарю Бога, что Олег был тогда со мной. Как сейчас помню, сижу на лекции и слышу плач моего сына внизу под окном… две минуты… три… пять. Девчонки на меня оглядываются: «Гулька, твой?» Я виновато киваю. Не знаю, что делать, и лекцию нельзя пропускать, и дальше терпеть сил нет…
– Простите, можно выйти на минутку? – робко тяну я руку.
Преподаватель Одил Бахтиярович, мужчина в годах, смотрит на меня из-под кустистых бровей поверх очков… ворчит:
– Беги, беги, мамаша, только недолго. Пять минут тебе даю.
Каждый день мы занимаемся с Максом. Он уже привык терпеть боль, которую я ему причиняю, даже почти не плачет. Каждодневные часы массажа и упражнений – это его реальность. Ему очень трудно все дается, но он пытается, делает усилия – я это вижу. Может быть, мне кажется, он еще слишком маленький, чтобы что-то понимать. Но порой, когда у него в очередной раз не получается удержать голову или спинку в том положении, которое я пытаюсь им придать, я вижу его сожаление, что он не оправдывает моих ожиданий. Я приободряю его, не устаю повторять, что у нас все получится, что он у меня самый красивый, самый умный и самый лучших мальчик на свете. Я буду говорить ему это всегда. Потому что это правда.
Я тоже делаю подчас все автоматически. Как чистка зубов – каждодневный ритуал. Я устала думать. Я устала безрезультатно вопрошать в небеса: «За что!?» Ладно, я, может, я где-то согрешила, может, я заслужила. Но малыш мой? Он за что страдает?
Я, как и многие мои ровесники, родилась в семье атеистов. Хотя, я думаю, веру за одно-два поколения искоренить невозможно. Скорее всего, мои родители верили, каждый в своего Бога, только обсуждать это вслух было не положено. Официально в стране Бога не было. Он прятался неофициально внутри людей. Я росла с убеждением, что главный творец своей судьбы – сам человек. Теперь мне этого было мало. Мне нужны были высшие силы. Да, мне нужно было волшебство, сверхъестественная мощь, высшая справедливость. То, чего на тот момент в моей жизни не было.
Я думала о том, что если Бог есть, значит, Он либо за что-то ненавидит меня и моего сына, либо Он никакой не всемогущий, и весь мой кошмар творится без Его ведома. Я ненавидела такого Бога. Зачем Он?
Потом я стала винить во всем себя. Я прекрасно знала, что я не одна такая. Я видела других больных младенцев в очередях в поликлинике. Меня это не утешало. Я каялась и просила у Бога прощения за свою ненависть. У меня хватило ума понять, что ненависть – путь в никуда.
Однажды вечером муж опять пришел домой пьяный. В последнее время это случалось все чаще. Слова отца о том, что русские предпочитают бутылку всем остальным способам преодоления жизненных трудностей, постоянно звучали у меня в голове, хотя я упорно не хотела с ними соглашаться. Я упорно не хотела признать свою неправоту в споре с отцом, я оправдывала Олега, но в глубине души, конечно же, понимала, что мой любимый муж оказался слабым человеком. Все, что на нас свалилось, было настолько не похоже на то, о чем мы мечтали, гуляя в парке перед свадьбой.
Ребенок-инвалид – это не только трудности бытия, это большой психологический груз. Это образ жизни, который надо либо принять таковым, какой он есть, либо нет. А принять его можно лишь при одном условии – при наличии огромной любви к своему ребенку. Любви, которая ни ставит под сомнения вопрос – оставлять или нет. Которая, как щит, защищает тебя от усталости, иногда жалостливых, а иногда брезгливых взглядов со стороны, одиночества и жестокости общества. Я тогда дала слово себе, что, когда отучусь и выберусь из нищеты, никогда не буду брать деньги за уколы и капельницы. Потому что мне НИКТО, подчеркиваю тремя красными линиями, НИКТО ничего бесплатно не делал. Может, это время было такое, жесткое, жестокое. Люди учились выживать после советских тепличных условий. Да, в Союзе мы не жировали, но и не голодали. Теперь же, чтобы не голодать, надо было отгрызать свой кусок, расталкивая таких же, как ты, и не зевать.
Мне некому было пожаловаться: с родителями мы почти не общались, папа был болен и почти не выходил из дома. Нам с Максом туда путь был закрыт – мама ясно дала мне это понять во время нашего последнего разговора. У сестер была своя жизнь, они занимались ею и не имели никакого желания лезть в мою. Даже для того, чтобы помочь. Даже для того, чтобы поговорить. Я – изгой. Хорошо, все равно жаловаться мне не дала бы гордость. Скорее, гордыня.
– Господи, шептала я в своей импровизированной молельне в углу крошечной кухоньки, – Господи, если Ты слышишь меня. Ты должен слышать, ведь душа моя кричит изо всех сил. Помоги! Все, что мне надо, – это здоровый сын. Я уже просила Тебя вернуть его мне, тогда, валяясь на полу перед реанимацией в роддоме, вернуть живым. Почему я не сказала «живым и здоровым»?! Ну, хорошо, может, не совсем здоровым, но насколько это возможно. Чтобы он мог ходить, сам кушать, уметь делать необходимые вещи. Господи, пусть у него в головке все будет на месте! Врачи сказали, что при его отклонениях возможно нормальное интеллектуальное развитие. Пока результаты хорошие, пусть и дальше так будет. Я выучусь, буду работать с ним каждый день. Я не устану, не сдамся. Я даю слово! И… если у нас все будет хорошо, я клянусь, я положу жизнь на то, чтобы помогать таким же, как он! Я никогда не откажу в помощи больному ребенку!
В отчаянии я была готова дать любой зарок, пообещать что угодно. Невольно я вспомнила разговор с отцом перед свадьбой. О боги, в который раз! Тогда я тоже, без ума от счастья, готовы была пообещать отцу невозможные вещи, лишь бы он дал согласие на свадьбу. Как похожи и какие разные эти две ситуации! Как давно это было! От той глупой, безобидной, наивной и счастливой девчонки ничего не осталось, только воспоминания, потертые, далекие и потому какие-то нереальные.
Говорят, трудности делают характер. Судя по моей жизни, высшие силы из меня готовили никак не меньше, чем Маргарет Тэтчер, железную леди. Готова поспорить, этой леди и не снилось то, что выпало мне. Ладно, договорились не ныть, значить, не ныть. Прорвемся.
* * *Было малышу около полутора лет тогда. Этакий ангелочек с русыми кудряшками и огромными живыми серыми глазами. Спал он с нами в нашей кровати. В ногах. Как-то вечером вижу раскуроченную кровать и моего мужа, проводящего археологические раскопки между одеялом и простыней.
– Ты чего там копаешься? – недоуменно спросила я Олега. Он вытащил взъерошенную голову из-под одеяла и уставился на меня в упор.
– Иголку не видела, Гуль? Пришла моя очередь таращить на него глаза.
– Я шил, ну, зашивал брюки здесь утром, она, собака, выпала, и все. Как сквозь землю. Все перетряхнул.
– Боже мой, только этого не хватало, давай вместе искать. Еще уколется кто-нибудь ночью.
Через двадцать минут, пересмотрев все постельное белье и обшарив матрас под увеличительным стеклом, мы сдались. Может, в щель на полу укатилась, может, на одежду прицепилась, да упала потом где-то. Ничего хорошего, но, авось, найдется.
Ночью Максимка спал плохо, сильно плакал. Я, сонная, ничего не замечала, качала на руках, прижимала к себе, а утром увидела, как черная нитка свисает из-под локтя малыша. В сердце моем как будто оборвалась струна, на которой все держалось. Ну, за что ему все эти мучения? Оказывается, проклятая игла зашла в ручку чуть повыше локтя и там сломалась. Часть с ушком я вытянула за нитку, а часть с острием осталась внутри.
Я рвала и метала, обвиняя Олега во всех смертных грехах. Я плакала и угрожала. Не выдержав моей истерики, он хлопнул дверью и ушел на работу. Я кинулась к телефону обзванивать подруг по училищу в поисках специалиста, который мог бы сыну помочь. Из всех названных имен выбрала профессора Ниязова – светило детской хирургии. Сгребла в ладошку последние деньги на такси, ревущего Макса в охапку, и помчалась в больницу.
– Так-так, девушка, – Ниязов, низенький, с брюшком и слегка лысеющий товарищ, смотрел на меня сверху вниз, несмотря на то, что я была сантиметров на пятнадцать повыше его ростом, – кем, вы говорите, муж работает?
– Он строитель простой, Аблулла Мирзаевич. Помогите прошу вас, я найду деньги.
– Ааа, найдете, говорите? – он противно зацокал языком. – А вы хоть знаете, о какой сумме речь идет? Операция-то из разряда сложнейших. А вдруг у вашего мальчика заражение крови, а? А вдруг нерв задет? Он и так у вас… трудный… так тут еще и это. Я вам, дорогая, скажу, это еще и не каждый возьмется делать. Ох ох ох… как же вас, девушка, угораздило, а? Следить надо за ребенком, да… ох ох…
Он встал, прошелся по кабинету, усиленно скрипя деревянным паркетом, подошел ко мне, похлопал по плечу.
– Что же делать, профессор? – взмолилась я – у меня никого нет! Помогите, пожалуйста! У меня на вас вся надежда.
– Что, что делать… нет у вас ничего, кроме надежды, денег даже нет у тебя, девочка. Муж никчемный. Да. Что глаза круглые делаешь? Был бы толковый муж, он бы тут сидел, а не ты. Ладно, помогу тебе, добрый я человек, ничего тут не поделаешь. И денег не возьму.
Я готова была ему в ноги упасть. «Спасибо, Господи, за всех добрых людей, которых ты мне посылаешь!»
– Только, – продолжает мой «спаситель», – поскольку оперировать я возьмусь лишь из моего личного желания тебе помочь, без денег, без бумаг, придешь вечером ко мне. Принесешь ребенка, оставишь в больнице, а сама тут останешься в моем кабинете, понимаешь, о чем я, девочка?
Он опять взялся хлопать меня по плечу, и рука его как будто невзначай сползает в вырез моего платья и сильно сжимает грудь. Мне как будто лягушку в платье засунули, так было противно. Так вот что, оказывается, тут означает доброта и благородство. Рыцарь наших дней профессор Ниязов почти безвозмездно помогает отчаявшейся матери вылечить ребенка, безвозмездно, всего-то за одну ночь, проведенную с ним на кушетке в его кабинете. Желающим записываться в очередь.
Сижу и не могу пошевелиться, от отвращения и гнева ступор нашел. «Боже, Боже, что же делать? Вот старый кобель, ты же клятву Гиппократа давал, черт тебя побери в твоих круглых гигантских очках и с блестящей лысиной! И как тебя земля носит?»
Мой «благодетель» извлек свою влажную ручонку из моего декольте, облизнул и без того блестящие от слюны губы, и прошлепал на место, вытирая на ходу белым платочком капельки пота со лба.
– Иди, иди, девочка. Мне работать надо. В девять часов придешь, – обыденно пробормотал он и уткнулся носом в бумаги на столе, показывая мне всем своим видом, что аудиенция окончена.
Притащилась я домой с моим хныкающим свертком на ватных ногах. Ладно, время есть еще, надо Олегу позвонить на работу. Он, наверное, тоже всех на ноги поднял, ищет врача. И нас ищет, беспокоится. После утренней ссоры и моей истерики мы не разговаривали, он хлопнул дверью и ушел, а я села за телефон и сразу потом уехала к Ниязову.
Толкаю дверь, странно – она не открывается, нажала бедром со всей силы – дверь поддалась и медленно тяжело поехала внутрь квартиры. По другую сторону двери на полу лежало тело. Моего мужа. Вот почему дверь не открывалась. Запах водки, которым на километр разило от супруга, не оставлял сомнений, чем он занимался весь день, пока я обрывала телефон, тряслась в трамвае, пробивалась к кабинету, где обитает «светило науки» и, наконец, терпела все эти его «ох и ах, заходи ближе к вечеру, девочка». Фу.
А тут вот что. Лежит, молчит. А я-то, дурочка наивная, думала, беспокоится, на ноги всех поставил, телефоны обрывал. Ан нет. Теперь помочь мне некому. Никому мы с тобой, Макс, не нужны. И надеяться можем только на себя. Сын уснул в одеялке у меня на руках, я тихонько отнесла его на кровать. Взгляд упал на торчащие из-под кровати носки кирзовых сапог, которые Олег одевал на работу.
Волна из смеси отчаяния, гнева и злости, накопленных за сегодняшний день, стала медленно подниматься из желудка к голове. Я сунула ноги в сапоги, метнулась в коридор, где лежало бездыханное тело, и давай пинать его ногами изо всех сил, вымещая на нем все мое горе, пока не упала рядом, задыхаясь и захлебываясь слезами.
Не знаю, сколько я там пролежала, упиваясь жалостью к себе, но отчетливо понимая, что другой альтернативы, кроме как пойти к гадкому профессору, у меня уже нет. «Ничего, перетерпишь», – говорила я себе. Не сахарная, авось, не растаешь. Вроде так раньше бабушки говорили. Не ты первая, не ты последняя. Так тоже говорили они, наверное, эти бабушки. Ты уже столько терпела ради своего малыша. Главное – чтобы достали иголку. Остальное не важно.
Мои самоувещевания прервал телефонный звонок. Я побежала в комнату, чтобы скорее ответить, пока не проснулся Максим.
– Гуля, ты? Привет, это я, Анора, с курса. Мне девочки сказали, у тебя с ребенком беда. Ты решила вопрос? Если что, мы поможем.
– Аааа, да спасибо, – забормотала я, стараясь унять дрожь и хрипоту в голосе, – я к Ниязову ездила…
– Что? Профессор который? Из Института? Причем тут он? Да он в жизни таких вещей не делал. И что он? Согласился?
– Ну… там операция сложная, дорогая, а у меня платить ему нечем было. И он… – тут я опять пустилась в рыдания.
– Ясно, водится за ним такой грех, вечером к себе приглашал, да? Не вздумай туда соваться. Приезжай к нам в больницу, у меня тут есть ребята – молодые, но талантливые хирурги. Аспиранты дежурят ночью – все сделают, не волнуйся.
– Нет, я не могу, Анор, там тяжелый случай, он мне объяснил, это так опасно…
– Он тебе лапшу на уши понавесил, Гуля. Ну, ты ж сама медсестра, подумай, что там такого опасного. Мои мальчики в день по тридцать таких операций делают. Приезжай к 11 часам, тут поспокойнее будет, моя смена.
– У меня денег на дорогу нет.
– Господи, ну займи, найди, Гуля, возьми себя в руки! Все, жду тебя! И не дури там!
В пять минут двенадцатого я сидела в коридоре отделения неотложной помощи. Дверь хлопнула, и ко мне выскочила Анора в компании двух молодых парней.
– Вот молодец, приехала. Знакомься – Саша и Алишер. Они сделают на раз-два-три твою «сложнейшую операцию». Там Ниязов твой консилиум не предлагал созвать?
Парни переглянулись и усмехнулись. Видимо, все были уже в курсе моих сегодняшних приключений.
– Анор, а они такие молодые. Они точно смогут? – зашептала я подруге в ухо.
– Я тебе сказала уже, они по десять раз в день оперируют. Тут надо к практикам идти, а не к профессорам, дуреха ты! Давай мне сюда ребенка. Сиди тут тихонько. Жди.
Через двадцать минут парень по имени Алишер вынес мне Макса, который ревел как резаный. Ух ты, дурная метафора. Ведь он и был такой. Рука забинтована.
– Анора занята. Вот ваше чадо, – он протянул мне Макса. – Дайте ладошку, Гуля. Вот вам на память, – и катнулась мне в руку злосчастная иголка, точнее, иголкина половинка. За сутки уже окислилась, черная вся – Будьте здоровы, берегите пацана. Он у вас молодец, смелый! Почти не плакал. А швы через две недели в районной поликлинике снимите.
Я не верила, что все закончилось. Я ведь уже почти приготовилась ехать к Ниязову. Убедила себя, что так надо.
– Как же мне отблагодарить-то вас, ребята? Со словами благодарности я принялась совать ему в карман два рубля – все, что осталось от занятой у соседей на такси пятерки. Он не взял.
– Уберите.., вон,. герою конфет купите, – развернулся и пошел быстрым шагом назад.
* * *Утром была разборка с Олегом, который был крайне озадачен количеством и качеством синяков, неизвестно откуда взявшихся. Еще более его удивило мое чистосердечное признание, что это моих рук, точнее, ног, дело. Апофеоза его удивление достигло, когда я недвусмысленно указала ему на дверь, процитировав глубокоуважаемого профессора Ниязова по части «никчемности мужа».



