Полная версия:
Функция: вы
Я не стал возражать. Хоть и хотел. Это была годами отработанная схема.
– Ничего страшного, что Дедал реавторизируется, пока массив не закончен. Если тебе удалось расшевелить что-нибудь, живое подтянется к живому. Остальное – до следующего раза. Главное, пока она спит, ты снова будешь свежим и бодрым. С недельку ты мне нужен таким. На завтра в Эс-Эйте у нас запланирована встреча с одной дамочкой. Мертвые не знакомы с тайм-менеджментом, так что живые разгребают за них, однако она выделила нам двадцать минут позднего завтрака, между старыми делами и новыми обязательствами. Мерит Кречет… Предполагаю, ее назначат преемником Обержина по ряду особых проектов. Тем ироничнее, что он тут ни при чем.
– Это насчет катализатора? – дошло до меня наконец.
Минотавр усмехнулся:
– Мы разрабатывали его на базе обержиновских лабораторий. Долгая история. Но там и без него полно отличных спецов. Кречет – живое доказательство того, что можно быть превосходным ученым, не ловя инфаркт за инфарктом. Представь себе, она помнит времена, когда в городе не было пробок. Это потому, что в ее молодости курьерские дроны не мешали летать на зонтике.
Я растерянно поглядел на больную руку. После Куницы она пульсировала теплом, как от кружки горячего кофе.
– Катализатор бесполезен, пока у нас с Ариадной один физиологический фон, – я сжал пальцы, – мой.
– Верно. Она не получит ни капли, а ты сляжешь с перегревом. В лучшем случае, на сутки у Мару. В худшем – я всю жизнь буду таскать апельсины в элитнейшую дурку.
– Но чтобы вскрыть ее физиологический фон, нужно активировать как можно больше сигнатур.
– Катализатором – который нельзя использовать без физиологического фона.
Усмехнувшись, Минотавр обернулся:
– И правда. Как в древние-добрые.
Про катализатор он заговорил год назад, после четвертой перезагрузки. То есть реавторизации Дедала – так это называлось по-правильному, но я всю жизнь понимал Минотавра через слово, приходилось додумывать. Не могу сказать, что к тому времени у нас не было успехов. Ариадна сама передвигалась, все осознавала и запоминала, ей даже подняли старые права (а у меня после уничижительных замечаний на эту тему иссякли последние отмазки от автошколы). Но в анализах все оставалось прежним. Восстанавливались знания и навыки и то, что я мог бы назвать привычками, если бы знал Ариадну до, но физиологически процесс не сдвинулся ни на показатель. Разум возвращался. Тело оставалось в коме. Тогда Минотавр сказал: нужен рывок. Мару сказал: нужно поспать. Я ничего не сказал, пытаясь понять, как работать быстрее.
– Прости, – не выдержал я.
Минотавр вздрогнул:
– Ты чего?
Самым трудным в моей части работы было не зацикливаться на ее бесполезности. Принять как данность, что, насколько бы тщательно я ни запитывал еженощно сигнатуры Ариадны от своих, в конце придет Дедал и все снесет. Снова. Неважно, сколько времени занимал весь массив: полгода, как в первый раз, или два-три месяца, как сейчас, – главным было то, какая часть массива переживала Дедала. Штуки. Крохотные горсточки. Это беспокоило Минотавра все сильнее.
– Ты отлично справляешься, – сказал он. – Дедал дал Ариадне второй шанс, а ты третий. Да, процесс не быстрый, как хотелось, но с каждой реавторизацией мы получаем все больше активных сигнатур. Может, пройдет еще год или пять, но я уверен: однажды Дедал снова все разрушит, а Ариадна не заснет. Даже со всеми оговорками, вы – дубль-функция, а не какая-то там жалкая сумма. Плевать, что говорят. Два больше двух.
– А что говорят?
– Что-то говорят.
От этих дежа антандю у меня внутри все обрастало ссадинами.
Зазвонил его априкот. Минотавр отключил звук и перевернул экраном в стол.
– Утром, в семь, ее ждет Мару. С Кречет встречаемся в десять. Приходи к девяти, а лучше без пятнадцати или даже в восемь тридцать – из-за туристов в субботу там хрен припаркуешься. А, и кофе в каком-нибудь термосе прихвати. На обратном пути я бахну туда виски, так что твои необкатанные права тоже лишними не будут.
Он допил и, брякнув истончившимся льдом, указал на дверь:
– И да. Не говори с Ариадной об искре.
Я вздохнул, но больше ни о чем не спрашивал. Есть вещи, к которым привыкаешь единожды и на всю жизнь. К его тяжелому нраву. К безусловной, во многом пророческой правоте.
Лишь у двери я, наконец, почувствовал, как сильно, до одури голоден.
– Ты не скучаешь по тайне? – вдруг раздалось за спиной. – По тьме?
Я замер. Ладонь стыла от позолоченной ручки.
– По тьме, – повторил Минотавр, – потому что рядом с ней ярче свет?
Шесть–восемь лет назад я ответил бы не размышляя. Он посмеялся бы над сосредоточенным, но беспомощным выражением моего лица. Но ни тогда, ни вчера Минотавр не спросил бы того, что я услышал сегодня:
– В этом расколдованном, обладающем разумом мире, где наши жизни – лишь секунды его самопознания, ребенок… ты не скучаешь по богу?
Я обернулся. За антикварным столом, под скосом промышленно-коричневого неба стоял очень усталый человек. Он не выбирал царства и не способен был править, но все же делал это – ради нас.
– Поспи, – тихо попросил я. – Хотя бы чуть-чуть. А то, когда ты заводишь такие разговоры… я волнуюсь.
Минотавр усмехнулся. Он верно понял мой ответ.
– Разумеется, Миш. Спокойной ночи.
Он знал, что я знал: не поспит. У мальчика, который когда-то шутил о волках, было мало друзей и много сверхурочной работы.
Глава 2
Чудо-девочка
Мне нельзя было не есть. Нельзя было не спать. Нельзя было, чтобы тело, беспричинно уставая, попыталось сбросить балласт, как случалось в начале. Тогда нас обоих вырубало – ни с чего, на ровном месте. Затем Ариадну перестало, а я по-прежнему хлопался виском о раковину, если откладывал завтрак на обед, а сон на завтра, потому как, привыкнув к хронической усталости, ноющим мышцам, тупой боли в висках – иными словами, к нам – стал все чаще забывать об издержках.
– Это безответственно.
Я отодвинул пустую супницу и пообещал:
– В следующий раз поем по первому же напоминанию.
Ариадна сидела напротив и следила сразу за несколькими телевизорами, развешанными по стенам паба. Ее пальцы по неизвестной мне памяти крутили длинный пакетик с сахаром.
– Не поешь. Ты все оттягиваешь до последнего. Как он.
Это было равнодушное, а потому справедливое замечание. Временами мне хотелось, чтобы оно значило: я-же-говорила. Ведь она говорила. Но у меня всегда находились дела поважнее, чем слушать Ариадну с первого раза. Как и у Минотавра.
В телевизорах белоснежные стойла, увитые плющом, чередовались с хороводом девушек-камелий. Мощные крупы, лощеные шкуры в столбах заокеанской солнечной пыли преломлялись трепетом чахоточных тел. Ставки больше не принимались, и почти все телевизоры в «Улиссе» показывали финальные приготовления к конному забегу. Лишь пара разрозненных экранов разбавляла заводь полнокровного азарта беззвучным показом мод по романам Дюма.
– Я знаю участника под номером восемь, – сказала вдруг Ариадна.
Я поднял взгляд на колонну за ее спиной, обшитую красно-коричневыми панелями. Ариадна смотрела на точно такую же за мной.
– Аутсайдер вечера, – кивнул я. – У него недавно умерла жена.
Ариадна посмотрела на меня, чуть склонив голову, с паузой, похожей на вопрос, а потому я рассеянно добавил:
– Так у бара говорили.
Пакетик с сахаром соскользнул в узкую белую ладонь.
– В прошлый раз он тоже был восьмым.
– А?
Ариадна поглядела вглубь переполненного зала.
– В прошлый раз он только женился.
– Прошлый раз?..
Она не ответила. Я притянул тарелку с жареными баклажанами – сдувшийся ежемесячный бюджет не оставлял мне богатого гастрономического выбора. Я прекрасно понимал, что значил прошлый раз (мы жили через четыре дома, очевидный выбор места, чтобы сходить поужинать вдвоем), но все равно спросил:
– Вы бывали здесь?
Ариадна кивнула. Прошлое для нее ничего не значило, оно было лишь инструментом. И, в отличие от тела, действующим.
– Часто? – Я ткнул вилкой в баклажан.
– Он не любил публичные места.
– Да… что-то о таком слышал.
Ариадна по-прежнему сидела, слегка откинувшись, в три четверти бесстрастного лица, но северно-ледовитый океан в ее взгляде резко сместился мне за спину. Я как раз донес вилку до рта, когда над плечом раздался знакомый, вышибающий из любого, даже посмертного уединения голос:
– Как вы, дорогие? Все отлично? Уже пора нести десерт?
От неожиданности кусок встал поперек горла. Я закашлялся и выдернул из подставки салфетку.
Его звали Тедди, но, может, и Тимми, или даже Берти – от Бартоломея? – неважно: он работал в «Улиссе» второй год и был во всем идеален. Полагаю, его приятели слышали сотню этих бертиментов: «сходи с Берти на благотворительный обед», «почему Берти участвует в велозабеге, а ты нет?», «Ах, ты видел букет Берти на День матери? Тринадцать, тридцать, триста, всегда-больше-чем-у-тебя роз». Наверное, даже я в нормальной жизни, третий слева в пятом ряду, отхватил бы парочку сердечных сравнений – настолько Берти, или Тедди, или все-таки Тимми – от Тимофея? – был хорош. Он всегда безукоризненно выглядел, красиво говорил, был искрометен и вежлив даже с самыми трудными клиентами, а сплетничающие у бара коллеги, вопреки законам малых групп, еженедельно приписывали Берти все новые добродетели. Будто бы он делил на всех чаевые. По средам подрабатывал в онкологическом хосписе. А в качестве хобби выходного дня боролся с загрязнением океана – разумеется, ходя по воде.
Я впечатлялся им многие месяцы. А пару недель назад Берти как будто случайно поймал меня у барной стойки и сиятельно объявил:
– Приятель, не могу молчать! У тебя невероятно прекрасная девушка!
Поспешив затупить в телевизор, я объяснил, что Ариадна мне не девушка, а что-то вроде приятельницы, или дальней родственницы, или вообще: короче, наговорил много бессмысленных, размывающих отношения слов. С тех пор Берти подходил к нашему столику по семь раз за вечер, так, чтобы видеть только ее лицо, а я буквально спиной чувствовал, как чужое напористое очарование сносило меня в кювет разбитых сердец.
– Как обычно, – распорядилась Ариадна.
– Нет-нет, – откашлявшись, возразил я. – Спасибо. Не надо.
Ариадна сжала пакетик сахара.
– Ты еще голоден.
– Все в порядке, – я улыбнулся ей, затем прибиравшему посуду Берти. – Очень все здорово, спасибо. Но до конца месяца мы без десертов.
Она тоже подняла на него взгляд и повторила:
– Как обычно.
– Ариадна, – с улыбкой процедил я. – Не надо. У нас почти иссяк бюджет.
Берти охнул, приложив к сердцу ладонь. Вероятно, он отрабатывал этот жест для прижизненной канонизации.
– А вот и не поругаетесь! Ведь у нас есть исключительное предложение для постоянных гостей! Минутку!
Берти одарил Ариадну привычным ласковым взглядом, от которого на Северном полюсе просели ледники, и исчез. В молчаливом смятении я вернулся к баклажанам.
– У него в нагрудном кармане таблетки, – после паузы сказала Ариадна.
Мою вилку это не впечатлило.
– В золотом блистере. Скорее всего, дезатрамицин.
Я рассеянно повторил про себя название.
– Не может быть. Зачем… То есть. Дезатрамицин? Антибиотик против атра-каотики? Ты уверена?
– Скорее всего, – повторила Ариадна.
Я украдкой огляделся, пытаясь вспомнить, першило ли у Берти горло после живописных расшаркиваний, кашлял ли вообще кто-нибудь вокруг. В разгар сезонных простуд это был так себе индикатор, но хоть какой. Ведь на нас с Ариадной атра-каотика не действовала вовсе. Зато мы на нее – еще как. Оттого что были вместе с Дедалом.
– Ну не знаю… – с сомнением протянул я.
– Почему?
– Я… Ну, то есть… Минотавр говорил, что дезатрамицин в ходу только у симбионтов. Но какой смысл такому, как он, связываться с такими, как они? Отдать почку за то, чего он добьется сам, пусть и через время?
Я посмотрел в сторону бара. Берти вынырнул из двустворчатой ширмы и бодро, с пятилитровой башней пива, похожей на призовой кубок, зашагал в дальнюю часть зала. Я уставился ему в спину. Сполз по стулу. Прикрыл глаза ладонью.
– Ты не используешь уджат на людях, – напомнила Ариадна.
Но я уже сделал это.
– Я должен знать.
Атрибут в левом глазу отозвался, и паб вспыхнул золотом, до исходного кода. Узлы, косы, разветвления связей перекрыли материальный мир. Сквозь них, всколыхнувшись, проступили маркеры: миллионы переменных и констант, миллиарды их уникальных сочетаний, по количеству разумных существ на планете. Это и было то, что Минотавр называл мозгом эволюции, а энтропы с синтропами – системой; то, что они видели так же ясно, как деревья или свет, а для меня даже с уджатом все осы́палось секунд через пять, оставив слабые преломления. Их хватило.
Симбионты слабее всех контролировали свою атра-каотику и потому считались безобиднейшими из энтропов… с точки зрения других энтропов. Для людей, к которым они пристраивались, все обстояло точно наоборот. Сильнее прочих пострадав от параграфа четыре-точка-восемь из соглашений, фактически основавших «Палладиум Эс-Эйт» – тот, что про не убий, – симбионты были обязаны отваливаться от своих жертв по первой же из сотни запретительных причин. Многодетность, пневмония и даже – особенно! – вежливая просьба оставить в покое. Но, по словам Минотавра, на деле все всегда заканчивалось древним-добрым ой. Ой, простите. Ой, это вышло случайно. Ой, я просто ел, я не знал, что у него диабет.
Я никогда не видел симбионтов вживую, но видел, что после них оставалось. И то, ради чего люди впускали их в свою жизнь, затем в дом и, буквально, в тело. Ариадна была права. На Берти стоял жирный, как сургуч, маркер симбионта. Однако связи его еще не изменились, оставаясь естественными, не перепривитыми – такими, какими Берти создал их сам, сближаясь с одними людьми, ругаясь с другими. Симбионт еще не начал менять его социальную реальность, обгладывая парные органы в качестве залога.
– И что? – спросила Ариадна. – Он сам так захотел.
Это и казалось мне самым неправильным.
Спрятав глаза в ладони, я отматывал бертименты в обратном порядке, но даже так, без спешки и нимбов в кадре, не находил подвоха. Где ему было мало? Чего он не мог получить сам? Красивую невесту? Дальнего родственника с кучей денег?
– Да блин…
Поэтому я и не любил использовать уджат на людях.
– Хочешь, я поговорю с ним? – спросила вдруг Ариадна.
Я приоткрыл ладонь.
– И что ты скажешь?
– Правду.
– Боюсь, – я натянуто улыбнулся, – он не переживет твоей правды.
– Считаешь, он переживет симбиоз?
– Если захочет остановиться.
Ее пальцы переломили замученный пакетик. Сахар посыпался на стол.
– Такие никогда не останавливаются.
Я молча потянулся к салфеткам.
Прогремел сигнал. Лошади выстрелили из стойл. Закончив прибираться, я отставил тарелку и обнаружил, что Берти ответил на мой бездумный взгляд искрометной улыбкой через весь зал. Я тоже улыбнулся. Мне хотелось придушить его прежде, чем это сделает симбионт.
Экраны грохотали. Ариадна следила за происходящим. Восторженный вопль спортивного комментатора вынудил меня присоединиться к ней. Речь шла об арабском чистокровном, укрощенном ветре пустынь, знойном, раскаленном и так далее; комментатор перебрал дюжину красочных эпитетов, прежде чем воскликнуть главное: восьмой вырвался вперед. «Какая точность заноса, вы поглядите! Он приотпускает поводья перед поворотом, и что же… что же!.. Матерь Божья, вы видите то же, что и я?! Надеюсь, этот парень никогда не захочет сделать карьеру снайпера, иначе мне придется перестать уклоняться от выплат по трем кредитам! Какая точность! Поразительно!».
Берти поставил передо мной располовиненный, посыпанный ягодами кекс, которого я не видел в меню, и торжественно провозгласил:
– За счет заведения! Только для самых постоянных клиентов!
– Не стоило этого делать, – оповестил я сразу по всем пунктам.
Берти широко улыбнулся. Его глаза сияли счастьем, палящим дотла завистников и случайных прохожих. Сервируя приборы, он заливал Ариадне о надвигающихся штормах.
– Исполнилось заветное желание? – не выдержал я.
Берти хохотнул. В его мире тоже не осталось совпадений.
– Ни в коем случае, приятель. Нет и нет. Ведь кто мы без наших желаний?
– И правда, – без выражения согласился я.
Телевизоры грохотали от рева далеких трибун. «Это немыслимо, просто немыслимо! Блестящая победа! – Комментатор срывался от восторга. – Несмотря на погоду, сегодня здесь так жарко, что в пору жечь крамольные книги! Гай Монтег, надевай панамку, тебе слово!»
Когда Берти ушел, Ариадна разблокировала наш априкот и сказала:
– Он прав. Шторма обещают со вторника.
Я не отрывался от экрана.
– Принял-понял. Не растаю.
– Осядешь в кинотеатре?
– Вряд ли. Мне и без того скоро побираться у Мару.
Второй комментатор, без какой-либо панамки, пробирался к победителю сквозь живое заграждение. Я внимательно следил за ним, желая успокоиться, перестать высчитывать рост с весом сиятельного Берти и то, через сколько времени нанесенный симбиозом ущерб станет необратим. Три недели? Два месяца? Наверняка Ариадна уже все подсчитала, но я не хотел знать. Я вдруг понял, что устал, что не хочу больше есть; что, наверное, Минотавр был прав, и мы все нуждались в небольшом отдыхе.
Тогда на пороге «Улисса» и появилась она.
* * *О Кристе Верлибр писали в сети. Называли просто, но по делу – чудо-девочкой. Были и другие заголовки, противоположные интонации; сомнения, громкие заявления «экспертов». Минотавр бесился: сколько было контрфункций, чудом выживших людей, а интернет вцепился в тринадцатилетнюю девочку со спонтанной регрессией нейробластомы.
Поначалу я не боялся за нее. Хотя, наверное, стоило. Я вообще ничего не боялся, пока не встретил Кристу вне больничных стен, и оказалось, что мое не-существование – лишь начало ее пути. Тогда, на переполненном фуд-корте под стеклянной крышей, утопленном в белесом свете февральского дня, Аделина Верлибр пыталась сбить со следа каких-то неприятных людей. Прятать двоих среди четверых показалось Минотавру отличной идеей. Той самой, ради которой мы («нет, ребенок; ты») часом ранее наматывали километры по ледяным улицам, выискивая, где пообедать.
Закинув локоть на спинку моего стула, Минотавр выдумывал нас на ходу. У него еще был акцент, размыкавший сложные гласные; он-то и стал началом истории о путешествующем военном враче и его приемном сыне. Тогда, восемь лет назад, Минотавр был чаще бодр, чуть более трезв, но уже доверху полон той желчной обидой, что превращала любой, даже самый заурядный разговор в ковыряние осиных гнезд. Слушая его, Аделина Верлибр снисходительно улыбалась в стаканчик с кофе. У нее был высокий открытый лоб и блестящие медные волосы – но не как у Кристы, осенним букетом, а короткая, сбивавшая кудрю стрижка. Очень французская. Уверен, она думала, что такое злое чувство юмора могли позволить себе лишь молодые, не столкнувшиеся с нейробластомой отцы-одиночки.
Что касалось Кристы, меньше всего это походило на судьбоносную встречу. Уткнувшись в ягодное желе, я различал лишь неподвижный темно-серый берет напротив, под ним – сгорбленное горчичное пятно. Помню, желе подрагивало от неглубоко залегающей подземки. Иногда я даже чувствовал сквозь подошву гул бетонного пола, пока мама Кристы не выбила его из-под ног, напомнив, что не существовать и быть невидимым – это все-таки разные вещи.
– Скажите, а мальчика в школах не дразнят?
Минотавр удивленно стянул со стула локоть.
– А должны?
Она расценила его недоумение как культурный шок – того рода, что испытывали викторианские аристократы от говора девушек-цветочниц.
– Прошу прощения. Это не мое дело.
Минотавр подался к столу. Он еще не определился, в какого играл приемного отца, равнодушного или вечно занятого, но, как всегда, почуял, что упустил что-то важное. Тогда у меня еще была длинная челка.
– Иногда да, иногда нет. Вот ваша дочь дразнила бы?
Я страдальчески вздохнул. Но мама Кристы, похоже, верила, что где-то там, в стране мягкого, размыкавшего сложные гласные акцента молодые мужчины помогают просто так. Без вопросов о заголовках в сети.
– Нет, что вы. Конечно нет, – улыбнулась она каждым словом. – У Кристы тоже не много опыта со сверстниками. Дети не прощают различий.
Помню, меня под дых ударило это тоже. Наше первое. Одно из многих. А темно-серый берет сдвинулся, приоткрывая пятно сияющего персикового света, и я впервые с больницы услышал ее голос:
– Мне нравится.
Он казался знакомым. Но был совсем чужим. Потому я тоже поднял голову – свериться с тем, что помнил. С высоким лбом, копной буйной рыжины и брызгами веснушек на чувствительной к холоду коже.
– Я хотела бы такие же глаза, – сказала мне Криста.
Живее всех живых, без капельниц и нейробластомы, так мы повстречались во второй первый раз.
Почти восемь лет наши миры задевали друг друга в потоке обыденных дел. На людной набережной, в торговом центре или по разные стороны захлопнувшихся дверей метро – мы всем, наверное, казались теми незнакомцами, что влюбились друг в друга с первого взгляда. Я случайно поднимал голову и замирал. Криста вздрагивала, неловко оступаясь. К ее уотерхаусовскому образу в оттенках ранней осени, в сердце многотысячной толпы, привыкнуть было невозможно. Ни во второй, ни в двадцать первый раз. Забавно, что обо мне она говорила то же самое.
То же, то же.
Но не сегодня.
– Это был вопрос времени. Жизнь – всегда вопрос времени, так?
Криста плеснула в кофе стопку коньяка. Я оглушенно следил за ней в зеркальном панно за батареей цветных бутылок.
– Почему ты раньше не рассказала?
Вторую рюмку она опрокинула в себя. Донышком, не глядя, брякнула о стойку.
– Вы все время проездом…
– Это не причина.
– Может быть. Но как ты себе это представляешь? Привет, Миш, как там целый мир, кстати, моя мама умирает.
Мы сидели так близко, что соприкасались коленями. Ее ярко-желтый дождевик стекал по спинке высокого барного стула. Скачки закончились, и в изогнутом телевизоре над баром дрейфовали косяки экзотических рыб.
– Мне очень жаль, – молвил я, не в силах выразить и сотую часть той межреберной боли, что вызвали ее новости.
Криста сгорбилась, запустила пальцы в убитые дождем волосы. Она так и не созналась, сколько часов слонялась по улице, с подкастами в наушниках, но на нездорово бледном лице не осталось даже потеков туши. Дождь смыл все.
– Мы просто две неудачницы, – выдавила Криста. – На генетическом уровне… понимаешь?
– Нет… Это не так.
Я беспомощно поправил сползший ворот ее растянутого стирками свитера. Уже какую осень Криста носила его, блекло-горчичный: вроде-бы-не-тот, но очень похожий.
– Она делает вид, что все в порядке… Что эпендимома головного мозга – фразочка из интернета, и каждый новый день не отнимает у нее неделю. На сегодня нет даже даты операции. В очереди – ну и ждите, молодцы. Чего-то, когда-то… может, ближе к февралю… Наша страховка не покрывает даже такую простую конкретику.
– Нужно больше денег?
Криста издала отчаянный, полный физической боли смешок и накрыла голову руками.
– Миш… дело даже не в деньгах. То есть, конечно, именно в них, но… Я влезу еще в один кредит, это уже не пугает. Я подниму кое-какие, ну… связи…
Меня насторожила её уклончивая интонация.
– Что за связи?
Она надолго замолчала.
– Неважно.
– Не думал, что это может прозвучать еще хуже, но…
– Дело не в деньгах, – сдавленно напомнила Криста. – А в маме… В ней самой, понимаешь?
Теперь замолчал я.
– Она ведет себя так, что я просто… я не могу ничего поделать. Ей нельзя напрягать глаза, но она по-прежнему пишет эти колонки… по пять часов в день! Она уже и букв не видит, а все… а я… Я должна запретить? Я должна подыграть? Ей прописали постельный режим, но каждый раз, когда я на сменах, она начинает готовить, убираться, отправлять соседку в магазин, выдумывая миллион причин, почему все это вышло случайно… А я… Я ведь тоже могу. Да, у меня две работы, но ведь одна ночная, я ведь могу успевать между ними. А она… Знаешь, что она вместо этого просит? Знаешь, Миш?
Я знал. Как и всегда.
– Продолжать петь.
Криста вцепилась ногтями в волосы.
– Ненавижу… – прохрипела она. – Я такая никчемная, что…
Такое уже было. Примерно в половине из двадцати наших встреч. Сначала ей везло. Потом катастрофически нет. Затем опять выпадал счастливый билетик, от которого не было ни радости, ни толка, только мучительное ожидание, чем все обернется потом. Я знал: через это проходили и другие контфункции. Просто Криста – чуть чаще, чуть дольше. В тринадцать никто не мог исполниться сразу.