
Полная версия:
Пуская мыльные пузыри
Даниил несколько минут держал в руках рамочку лицом в пол, удивляясь тому, какой непривычно теплой она казалась после чужих рук.
– Нина была художницей.
– О, – понимающе кивнул Петр Николаевич.
– Сюрреалисткой.
– О-о!
– Поклонницей моего творчества.
– О-о-о! Я мог бы сказать: «Не продолжай, мой мальчик, и так все ясно!». Но продолжай, мне любопытно.
Даниил усмехнулся. Встал, не оправляя пижаму, достал откуда-то из недр дорожной сумки портсигар. Закурил.
– Это были нездоровые отношения. И дело не в отсутствии пылающей страсти, романтических признаний в свете луны и карамельных мечтаний. Я не люблю это выражение, но нам… было наплевать друг на друга. Ей наплевать на мои чувства, потребности, творческий кризис. Мне, в свою очередь, – на ее ментальные самопытки.
– Само-что?
– Самопытки. Она изводила себя. Жаловалась на душевную пустоту. Понятия не имею, что это вообще значит, но, по словам Нины, это ужасно. Бывали периоды, когда она лежала, ничего не делая, смотря в потолок. Да, она всегда смотрела в потолок, в какую-то одну точку… Мы путешествовали, часто переезжали, потолки менялись, но я уверен, что в выборе точки была какая-то система. Три пальца к окну от сердцевины люстры? Да, примерно так. Она смотрела туда. Ничего не делая, ничего не говоря. Ничего. Ее будто покидала жизнь. Но не-е-т, мертвые не могут причинять столько дискомфорта живым! Она душила меня, давила на жалость, связывала меня, приковывала к себе. И это было невыносимее всего.
Он затянулся. Дым сгущался, образовывал тугой узел, пробку, перекрывающую дыхание. Даниил бросил бы курить уже давно, но мысли о Нине заставляли тянуться к портсигару, толкали в объятья вредной привычки, которая затягивала его, как курильщик затягивает дым.
– Эти «периоды», я так и не смог понять, с чего они вдруг у нее появились. Была ли это болезнь, был ли у нее какой-то существенный диагноз, или Нине просто нравилось издеваться надо мной, нравилось смотреть, как я унижаюсь, говоря заученные фразы, исполняя все ее желания, а перед этим выпрашивая, чуть ли не выпытывая их. Я терпел почти пять лет. А потом… Не знаю, все изменилось. Сколько помню, я мечтал ее бросить, но не мог. Боялся остаться один, наверное…
Он держал в руках портрет Нины. Ее рыбьи глаза смотрели исподлобья, голова наклонена, волосы растрепаны. В руках она держала книги, много книг. Все – его авторства. Все – ее любимые. Она прижимала их к груди обеими руками. Мифическая красота. Попроси Даниила представить молодую кикимору, духа леса или же бесполого инопланетянина с иллюстрации фантастических романов, он непременно бы представил Нину. Было в ее чертах что-то такое, что-то притягательное, за что он полюбил ее шесть лет назад. Что-то необъяснимое, уловимое только при живом общении.
– В последние три года я придумал систему… Да, систему. Не самое подходящее слово для отношений молодой пары, но что я могу поделать… Во времена этих «периодов» – право, не знаю, как еще назвать, – я игнорировал ее, как мог. Уходил из дома по любому поводу. Задерживался где угодно, насколько возможно. Дома играл задумчивость, озабоченность чем-то серьезным. Ссылался на работу над книгами (для нее это священно), даже если не писал. Садился к ней спиной и бил по клавишам незаправленной машинки. Как вам такая любовь? Мне стыдно за свое поведение, правда.
Он посмотрел на Петра Николаевича, что он, осуждает ли, понимает ли. Петр Николаевич сидел неподвижно, глаза его выражали один лишь интерес к тому, что будет дальше.
– Я говорил о ее, – Даниил перемешал что-то невидимое возле правого виска, – переживаниях каждые четыре дня. Не раньше. Не позже. Четыре дня. Это был срок моей службы. Мой, так сказать, график. Только в эти дни я говорил с ней, выслушивал ее, смотрел на ее… страдания. Простите мой тон, Петр Николаевич… Я просто не понимаю ее. Да, у нее было тяжелое детство; да, в ее жизни не все удачно сгладывалось; и мне жаль ее. Правда. Мне жаль. Но что я, черт возьми, мог исправить? Что? Я любил ее, возил за границу, покупал все, что она хотела, делал все, чтобы она была, мать ее, счастлива. Но она никогда не была счастлива. Никогда.
Адовы котлы гнева, обиды, раздражения закипали в душе Даниила, густое, смолянистое варево бурлило в них, готовое вот-вот выплеснуться.
– Конечно, мне легко судить ее с высоты богатства и благополучия. Мой отец был богат, он оплатил мне лучшее образование, позволял мне ездить по Европе и веселиться. Выпорхнул из-под родительского крыла я в двадцать лет, когда был более-менее известным, способным прокормить себя писательством. Мне незнакомы нужда, голод, унижения. Это правда, я не знаю их, но я почему-то уверен: вырвавшись, поднявшись с самого дна, человек гораздо больше ценит деньги, уважение и любовь. Разве нет? Почему Нина не ценила этого? Почему не ценила меня? Почему она страдала? Я не понимаю!
Он замолчал, погрузившись в раздумья. Он пытался вспомнить, когда в последний раз был счастлив с Ниной. Но не мог.
– Так что же было дальше? – деликатно кашлянул Петр Николаевич.
– Я же романтик, сострадающий романтик, Петр Николаевич. Таким, по красней мере, я был шесть лет назад. Когда я в первый раз увидел Нину на кушетке, лежащую, будто впав в летаргию, я подбежал к ней, пал на колени, обнял ее, проверил, дышит ли она, проверил пульс. Когда я в первый раз услышал о чувстве пустоты в ее душе, о бездонной яме, образовавшейся вдоль позвоночника, поглощающей все мысли, эмоции, жизненные силы, я был удивлен, напуган, я сделал все, что было в моих силах, сказал все слова утешения, которые смог подобрать. С годами я привык, выдумал график, превратил общение с любимой женщиной в обязанность. Эти ее печали, смотрение в одну точку на потолке, вздохи больше не трогали меня. Совсем. Они вызывали отвращение, раздражение и желание ударить ее чем-то тяжелым. Мне было стыдно. Я делал все, чтобы снова полюбить ее. Но не мог.
Возможно, я просил слишком много. Возможно, не зная других печалей, я просто не мог быть счастлив в любви. И это, если подумать, справедливо…
Я был готов терпеть ее… Я ведь понимал, Петр Николаевич, что прав, скорее всего, не я. Я понимал это. И поэтому терпел. Поэтому я утешал ее. Да, лишь по графику. Но утешал. Я ведь не бросил Нину, хотя хотел! Я содержал ее. Писал, что приводило ее в восторг. Если подумать, я не такой уж плохой человек…
Я ведь смирился. Смирился с отсутствием… гм, физической близости. Смирился с отсутствием развлечений – в «периоды» Нина отказывалась выходить из дома, а ходить без нее в кафе, театры и парки мне не позволяла совесть. Я смирился со всем этим. Но… Я – поэт в душе, хоть и прозаик в творчестве. Такие, как я, нуждаются в том, чтобы их слушали. Хотя бы иногда.
Настал момент, когда я не мог говорить с Ниной ни о чем, кроме ее страданий. Рассказать что-то веселое значило показать ей, как я развлекаюсь без нее в большом мире. Рассказать что-то интересное о работе значило указать на то, что она, бездельница, забросила свои картины. Рассказать плохие новости значило ввести ее в еще большую тоску, если такое вообще возможно.
Я не мог с ней ничем поделиться. Я оптимист, но тоже порой предаюсь грустным чувствам. Встаньте на мое место: меня мучают головные боли, я раздражаюсь, но не могу сказать ей об этом; у меня очередной творческий кризис, я не могу сказать ей об этом. Порой я плакал, сидя спиной к ней, долбя пальцами по клавишам незаправленной машинки… Только представьте себе эту картину… Так и вижу ее, нарисованную маслом, вставленную в золотую раму с маленькой табличкой: «Молодая пара».
Нервный смешок пробрал Даниила. За окном светило тусклое солнце, освещая серые улицы провинциального городка, укутанного серым дымом фабрик. Петр Николаевич не произнес ни слова.
– Знаете, – продолжил, смотря в окно, Даниил, – бабушка учила меня: «Если ты больше не чувствуешь любви к человеку, но хочешь оценить его по достоинству, представь, какой будет твоя жизнь без него. Представь, представь хорошенько, и тогда твое отношение изменится». Я представил себе жизнь без Нины и…
– Почувствовал облегчение? – догадался Петр Николаевич, хмыкнув.
– Да! Да, именно его. Я рад, что вы меня понимаете, – облегченно выдохнул Даниил. – Она была… словно паразит, злотворное насекомое, впившееся в меня зубами. Я не мог оторвать ее от себя. Она продолжала сосать мою жизненную силу, питаться ей. Когда нас кусают клещи, мы обращаемся к врачам, но что делать, когда паразит – твоя женщина?
– И что же ты сделал?
– Ничего. Она сама ослабила хватку, разжала в сердцах ядовитые клычки, и я вырвался. Я начну издалека, Петр Николаевич, надеюсь, вы не возражаете.
Тот «период» тянулся дольше обычного. Чаще всего они длились недели по две, ну, может, месяц, может – два, но тот «период» тянулся пять месяцев. Пять месяцев! Нина снова думала о смерти. Я боролся с искушением хотя бы раз, хотя бы один чертов раз, сказать: «А почему бы и нет? Раз ты так хочешь, почему нет? Вставай и прыгай, дорогуша, ты меня достала!» Но я держался – говорил заученные слова. Она обвиняла меня в том, что я ее не понимаю, что я просто не могу понять, что она испытывает. Что ж, это была правда, которую я слышал уже в тридцать восьмой раз за «период». В тот день, в четвертый день, я не выдержал. Сам не знаю, что на меня нашло. Видимо, «терпение лопнуло». Я начал собирать вещи. И она успокоилась. За минуту. Как по щелчку. Стала просить прощения, ласкаться, обнимать меня. Сложно верить в искренность человека, когда она так похожа на притворство… Я знаю, вы удивлены. Думали, я уйду прямо сейчас. Но нет, я остался. Я начал издалека.
Даниил провел пальцами по мутному от отпечатков стеклу. Нинины глаза были пустыми, бездушными, выпученными, как у рыбы. В то лето она была красивее, или так кажется. Даниил не мог вспомнить, как за пять лет менялась внешность Нины, и менялась ли она вообще, или все зависело от ее или его настроения, от падающего света, выпитого вина.
– Мы пошли в кино, чего не делали полгода, – продолжил Даниил-рассказчик. – Выпили кофе. Все как на первом свидании. Вернулись домой и она в очередной раз доказала, что вернулась в норму, если вы понимаете, о чем я, – его брови многозначительно поднялись. – Все наладилось. Нина улыбалась, смеялась. Представляете? Это было чудесно! Мне даже начало казаться, что я снова люблю ее. Мы поехали в Париж, в город влюбленных. Мы гуляли, пили вино, спали в одной постели – я храплю и чаще всего сплю в отдельной комнате…
– В этом доме очень тонкие стены, ни для кого не секрет, что ты храпишь, сынок, – перебил его Петр Николаевич, хохотнув в седые усы.
– Да, простите, – смущенно рассмеялся Даниил. На щеках его показались по-детски очаровательные ямочки.
На мгновение Даниилу показалось, что он счастлив. Знаете, эту беспричинно нахлынувшую волну мимолетного счастья? Она появляется неожиданно, совсем маленькой на далеком горизонте, молниеносно приближается, разрастается, накрывает с головой, засасывая в пучину все печали и невзгоды. Но море забирает свои дары, всасывает соленые волны, разбившиеся о камни. Море живет. Море дышит: после выдоха следует вдох. Вода уходит, оставляя лишь белую пену на мокром песке. И печали, эти злобные карлики, вновь выстраивают башни, преграждающие путь к морю, возвращая к реальности.
– Только мне показалось, что я полюбил ее как раньше… – сокрушенно, словно заново пережив все печальные воспоминания, прошептал писатель.
– Что же произошло?
– Знаете журналы в цветастых обложках, которые покупают только тринадцатилетние девочки и старые девы? Так вот, в одном из таких журнальчиков я наткнулся на «тест, определяющий тебя как личность» или что-то в этом роде. Там был вопрос: «Способны ли вы утешить близкого вам человека?» Глупый вопрос, ведь я не знаю, способен ли я, это должны сказать те, кого я утешал или же пытался утешить. Я спросил Нину, мол, как я ей в утешении, могу ли я развеять ее печали…
Они сидели в кафе, за столиком под зонтиком, не спасающим от слепящего солнца. Нина не переставала щуриться, недовольно моргать. В удивительно жаркое лето, в лучах солнца, Нина пила горячий кофе. Перелистывала «Крысолова».
– Она расхохоталась мне в лицо, – сказал наконец Даниил. – И сказала бесчувственно, бесстрастно: «Нет. Ты, конечно, стараешься, но твои попытки делают только хуже. Так что пиши: н-е-т». Ночью я собрал вещи и уехал навсегда, не попрощавшись, без записки. Я оставил смехотворную сумму денег – такую, на которую нельзя жить, но можно красиво уйти из жизни. Я не знаю, где она сейчас, жива ли она… Я ужасный человек, эгоист, эгоист!
Слезы хлынули из его глаз. Петр Николаевич сидел молча, насупившись, теребя засаленные подтяжки.
– Да, ты поступил эгоистично, оставив женщину с суицидальными наклонностями в чужой стране без денег, – ответил он с расстановкой, – но не мне тебя судить. В моих глазах ты герой и глупец, раз терпел ее столько лет. Ты поступил правильно. Давно надо было разорвать нити, связывающие вас. Так лучше для вас обоих. Ну, для тебя точно.
– Вы не осуждаете меня? – поразился Даниил. Слезы продолжали течь из его глаз. Но не от чувства. По привычке.
– Надо быть либо полным кретином, не знающим, как устроена жизнь, либо женщиной, чтобы осуждать тебя. Ты ведь не был счастлив. Ты терпел ее через силу. Только представь, какой была бы твоя жизнь, если бы ты не бросил ее? Был бы ты счастлив? Нет. Ты, Даня, до сих избегал бы ее, прятался в любых темных углах, вероятно, спутался бы не с той компанией, только бы домой не возвращаться.
Мне семьдесят шесть лет, и знаешь, что я усвоил за столько лет? Человека нельзя изменить. Вот нельзя и все. Это невозможно. Сколько ни пытайся, человека не изменить. Если твоей Нине нравится ни во что тебя не ставить и жаловаться на жизнь, лежа на диване, она не изменится. Никогда. Люди не меняются, если это им не выгодно. Любовь – это не самопожертвование и не готовность исправиться, подстроиться друг к другу, нет. Любовь – это совместимость, не больше. Не веришь?
Приведу пример. Зинаида Аполлоновна и мой брат Шурик, картежник и бездельник. Я был на их свадьбе свидетелем, так что смог хорошенько рассмотреть жениха и невесту. Зина стояла, кутаясь в фату, хвалясь собственной важностью. Она была уверена, что красотой и принуждением избавит Шурика от пристрастий к играм, приучит его к работе. Он же мечтал о том, как в браке научит женушку нежности и послушанию. Знаешь, чем все кончилось? Спустя тридцать пять лет, он лежал на смертном одре, пряча колоду под подушкой, а она клевала его в лысину за не помытую посуду. На похоронах Зина скрывала облегчение. Шурик нередко пил и проигрывал деньги, она кричала на него, била, выклевывала остатки мозга, изменяла ему. Не могу сказать точно, сколько именно раз, но измен за тринадцать ручаюсь – это был я. Да… Паршивая семейка, не стоило брать в пример. Но ты понял, к чему я. Глупо портить себе же жизнь, приковывая себя к неприятному человеку в надежде, что он когда-нибудь исправится. Это очень глупо. А ты хоть и романтик, писатель, но не дурак, Даня, и должен это понимать.
– И что же мне делать?
– Для начала, избавься от фотографии. Отдохни, поспи. Может, выпей, если очень захочется. Сходи в парк, или лучше в лес. Да, в лесу сейчас очень красиво! Желтеющая листва, птички не надоедают, тишина… Сходи в лес, Даня. Может, познакомишься с кем-нибудь. Сейчас же каникулы! Мамочки с детьми, молодые учительницы, старшеклассницы… Хе-хе, найдешь, чем заняться!
Какая встреча
Безвылазное сидение дома сказалось на психике. Даниил отвык от дневного света, осеннего ветра, запаха песка, пыли, сырой земли. Кажется, за два месяца в его хрупком сознании творческой личности развилось нечто наподобие агорафобии. Его пугала сама мысль – подняв голову, он не увидит потолка, а вытянув руки, не коснется стен. Количество прохожих, увиденных лиц, нечаянно подслушанных, но будто украденных обрывков чьих-то разговоров будоражило воображение.
По совету Петра Николаевича Даниил вышел на прогулку. Впервые за долгое время. Не совсем добровольно: Петр Николаевич выпнул его за дверь, забрав перед этим ключи, и сказал до полуночи не возвращаться. Суровая, но отеческая забота. Даниил был благодарен.
Во многих городках средней полосы столбы вечной памяти природы – деревья, собирающиеся стаями в леса и парки, – сожительствовали со столбами нового времени – фабричными трубами. Первые закрывали зеленой грудью вторых, как несчастная мать – сына-воришку. Трубы, привыкшие к защите леса, не стеснялись дымить, загрязняя воздух и легкие.
Жил Даниил Николаевич, как оказалось, недалеко от леса – хотя в маленьких городах все недалеко друг от друга, до любого места можно дойти пешком.
Лес оказался хвойным. В большей мере хвойным. Даниил, любивший по юности красоты природы, живший с родителями летом в глуши, не видал ни одного русского леса, в котором не встретились бы хоть один дуб или береза.
У прохожей женщины в желтом берете Даниил выспросил, где пряталась от него тропинка «Олеся» – про нее рассказал Петр Николаевич. По его словам, если искать людей не диких, а цивилизованных, но бегущих в дикие края от цивилизации, то искать надо именно на «Олесе».
Тропа оказалась асфальтированной, с прелестными серыми фонариками и грязными, но очень удобными лавочками. Даниил не смог сразу решить, возмущает его это или подкупает удобством. Он решил подумать на досуге. «Олесю» окружали сосны, высокие, с кудрявыми макушками. На западе виднелись трубы фабрики. Вернее, дым от них. Со стороны казалось: сосны курят.
Лавочки пустовали. Прохожих было немного. Даниила одолевало странное предвкушение чего-то важного, близость духовного просветления и единения с Первозданным. Он был уверен, что вот-вот излечатся все его раны, пиявки несчастья, присосавшиеся к нему, ослабят мелкозубые пасти и опадут, насадившись маленькими извивающими тельцами на хвойные иглы.
«Сейчас, сейчас все будет хорошо, – повторял про себя Даниил. – Как же хорошо. Сейчас все будет хорошо».
Он бессильно опустился на скамейку, как тяжело больной, неуверенный, что выдержит посадку и сможет вновь подняться на ноги. Холодный ветерок отрезвлял, развеивал дурные мысли. Шум копошившихся дождевых червей, бухающего где-то (далеко-далеко) грома, глухого шушуканья веток, перешептывания стволов, игл, смолы, травы – все внушало уверенность в покое, безопасности. Даниил, размякнув, откинув голову, закрыв глаза, был готов заснуть прямо здесь, на влажной от дождевых капель скамье, посреди леса, под защитой сосен, втайне любивших табак.
Из состояния благоговейного покоя, граничащего с покоем смерти, его вырвало звонкое, назойливое тявканье. Он, растерявшись, с досадой открыл глаза. Через его вытянутую ногу перепрыгивал маленький шпиц. Зверек то подпрыгивал, преодолевая для своих размеров невероятное препятствие, то пролезал, прижавшись пушистым брюшком к земле, под коленом Даниила, легонько задевая штанину виляющим хвостом.
– Буба, ко мне! – прозвучал женский голос (довольно приятный) где-то за деревьями, в другом конце заворачивающей на восток тропы. – Буба!
Шпиц, громко тявкнув, по направлению голоса, потом на ногу Даниила, на него самого, поспешил к хозяйке, пачкаясь в грязи, перебирая короткими лапами.
Даниил, потерявший возможность, как и желание, заснуть, забыв об усталости, о бессонных ночах, последовал за собакой.
Шпиц принадлежал одинокой женщине в черном. Она сидела на лавочке, совсем одна, в дальнем завитке тропы «Олеся». Женщина показалась Даниилу меланхоличной, задумчивой. Миловидной. Не красавицей, но миловидной. Она пускала мыльные пузыри. Даниил с детства любил эту забаву.
– Доброе утро, – поздоровался он и улыбнулся. У него были ямочки на щеках, очаровывающие любого собеседника, даже самого грустного и самого одинокого.
Женщина от неожиданности вздрогнула, неуверенно, на одну щеку, улыбнулась. С сомнением посмотрела на маленькие наручные часики.
– Сейчас четыре часа пополудни. Поздновато для утра, вам не кажется?
– Не люблю день, не люблю вечер. Вернее, день мне абсолютно безразличен, а вечер внушает жутковато-сладковатое предчувствие ночи, легкую тоску, снотворную усталость, от которой тяжелеет тело, и иррациональный страх перед завтрашним днем, ведь завтра – это будущее. А будущее для неуверенного в нем человека – страшная вещь. Поэтому я всегда говорю «утро». Ведь утро – символ начала, яркого солнца и блеска росы.
Пухлые губы приоткрылись. Она заворожено слушала, забыв о пластмассовом колечке, с которого мыло капало на асфальт, оставляя совсем не радужные и совсем не волшебные темные пятна.
– Доброе утро, – ответила она, улыбаясь. На ее коленях лежала книга в дешевой обложке. Такой знакомой обложке. – Присядете?
– С удовольствием.
Он сел справа от нее, на расстоянии четырех кулаков, одной ступни Даниила или полторы ступни Любочки.
– Меня, кстати, Люба зовут, – сказала она тихо, пуская пузыри. Они разлетались в разные стороны, маленькие, мокрые, быстрые. – А вас?
Любочка посматривала за Бубой, прыгающей в кустах.
– Даниил, – рассеянно ответил он.
Обложка казалась знакомой до боли в глазах. Красный корешок. Мелкий шрифт.
– Что вы читаете? – не выдержал он.
Любочка от неожиданности вздрогнула. Она совсем забыла о книге, лежавшей у нее на коленях.
– «Мастерская таксидермиста» Клавинского.
«Неужели и она?..» – Даниил внимательно, насколько мог внимательно, всмотрелся в мягкое доброе лицо. Никаких признаков безумия и жажды крови.
– Вам нравится? – не своим голосом спросил он.
– Конечно, нет! – с пылом, даже с некоторой обидой ответила Любочка, бессознательно прижимая книгу к животу. – Вы это читали вообще? Сумасшедший старик убивает детей и делает из их тел чучела, называя каждого Пиноккио № Такой-то. Как такое вообще может нравиться?
– Тогда зачем вы читаете ее? – удивился Даниил. – Закладка на середине, я наблюдательный.
Ее мягкий подбородок дрогнул:
– Это прозвучит глупо.
– Не стесняйтесь, я часто сталкиваюсь с глупостями, так что мне не привыкать.
Она с недоверием и интересом посмотрела на него, выпустила очередной косяк мыльных рыб, плывущих по течению ветра. Ухмыльнулась.
– Я ищу в них смысл. Глубокий смысл. Года три назад я прочла книгу Клавинского. «Обнаженная Венера» – так она называлась. – Сердце Даниила сжалось. – Я до того момента вообще ничего не слышала о нем. Клавинский тогда был довольно молодым писателем. И стал причиной настоящего переполоха в литературном мире. Критики жесткого раскритиковали (уж простите за тавтологию) это произведение, его, кажется, сначала даже отказались печатать. И Клавинский сам издал его, в небольшом тираже – книг двенадцать, если не ошибаюсь. Моя знакомая, коллега, купила одну, она большая поклонница Клавинского, и вы не представляете, как я была удивлена, когда услышала ее весьма, весьма негативные отзывы. В тот день я впервые за шесть лет знакомства услышала от нее две вещи: нецензурную лексику и упреки в адрес ее обожаемого Клавинского. Я отнеслась к этому скептически, ведь я видела обложки его книг, да и репутация у него, знаете ли… Ну, вы понимаете.
– Да, – прохрипел Даниил, – понимаю. Я читал.
– Да, – повторила она. Улыбнулась. – Поэтому я с большими сомнениями взялась за этот рассказ, или повесть, или даже роман – я не знаю, каким словом это описать. Ведь на достаточно небольшим количестве страниц раскрывается столько тем, столько героев, ярких, незабываемых образов, схожесть с которыми может обнаружить каждый думающий человек. Я знаю классику, великую русскую классику, но… ничего подобного не испытывала никогда. Столько боли, отчаяния, мысли и… надежды на что-то, сама не знаю на что… На то, что жизнь не бессмысленна, наверное. И нужно радоваться каждому моменту, даже если он кажется скучным и незначительным. Видеть в каждой минуте драгоценную крупицу жизни и сознания самого себя… Это… это нечто невообразимое, это невозможно описать словами! Но Клавинский смог. Я раз десять перечитывала «Обнаженную Венеру», и перечитаю снова, как только покончу с этим, – она метнула взгляд, полный презрения и брезгливости, на «Мастерскую таксидермиста».
Даниил боялся смотреть на нее, отводил взгляд на что угодно: на торчащий из-за дерева хвост спрятавшейся Бубы, на рослость сосен, на дым. Только бы не смотреть не нее. Он был не готов. С Ниной ведь все начиналось так же: она разглядела в нем талант, она, как Даниилу казалось, единственная поняла его. И чем все кончилось?
– Клавинский не писал больше ничего похожего, – с ненавистью сказал Даниил. – «Обнаженная Венера» – единственный проблеск таланта во всей черной-черной смоле его бульварного – даже «кабачного» – творчества, способного прийтись по душе только сумасшедшим или недоразвитым.
– Вы слишком строги, – мягко возразила Любочка. Мягко. Все в ней было «мягко»: и тело, и голос, и характер. – В остальном его творчестве, кончено, тоже что-то есть. Мне нравится, как Клавинский передает характер героев, их внешность. Если не искать чего-то возвышенного и не сравнивать прочитанное с «Обнаженной Венерой», то во всех «Историях жителей зловонного городка» можно найти любопытное, скрашивающее досуг.