
Полная версия:
Три портрета
Ольга Ивановна несколько говорила по-французски – но с сильным русским произношением: в ее время об эмигрантах не было еще и помина. Словом, при всех ее хороших качествах, она все-таки была порядочным дичком – и, пожалуй, в простоте сердца своего из собственных рук не раз наказывала какую-нибудь злополучную горничную…
За несколько времени до приезда Василия Ивановича Ольгу Ивановну сговорили за соседа – Павла Афанасьевича Рогачева, добрейшего и честнейшего человека. Природа позабыла наделить его желчью. Собственные люди не слушались его, уходили иногда все, от первого до последнего, и оставляли бедного Рогачева без обеда… но ничто не могло возмутить тишину его души. Он с детских лет отличался толстотою и неповоротливостию, нигде не служил, любил ходить в церковь и петь на клиросе. Посмотрите, господа, на это доброе, круглое лицо; вглядитесь в эту тихую, светлую улыбку… не правда ли, вам самим становится отрадно? Отец его в кои-то веки езжал в Лучиновку и по праздникам привозил с собой Павлушу, которого маленькие Лучиновы всячески терзали. Павлуша вырос, начал сам ездить к Ивану Андреевичу, влюбился в Ольгу Ивановну и предложил ей руку и сердце – не лично ей, а ее благодетелям. Благодетели согласились. У Ольги Ивановны даже не подумали спросить: нравится ли ей Рогачев? В то время, по словам моей бабушки, «таких роскошей не водилось». Впрочем, Ольга скоро привыкла к своему жениху; нельзя было не привязаться к этому кроткому, снисходительному созданию. Воспитания Рогачев не получил никакого; по-французски умел только сказать: «бонжур» – и втайне почитал даже это слово неприличным. Да еще какой-то шутник выучил его следующей, будто бы французской песне: «Сонечка, Сонечка! Ке вуле ву де муа – я вас обожаю – ме же не пё па…» Эту песенку он всегда напевал вполголоса, когда чувствовал себя в духе. Отец его был тоже человек доброты неописанной; вечно ходил в длинном нанковом сюртуке и, что бы ему ни говорили, – на все с улыбкой поддакивал. Со времени помолвки Павла Афанасьевича оба Рогачевы – отец и сын – хлопотали страшно; переделывали свой дом, пристроивали разные «галдареи», дружелюбно разговаривали с работниками, потчевали их водкою. К зиме не успели окончить все постройки – отложили свадьбу до лета; летом умер Иван Андреевич – отложили свадьбу до будущей весны; зимой приехал Василий Иванович. Ему представили Рогачева; он принял его холодно и небрежно и в последствии времени до того запугал его своим надменным обхождением, что бедный Рогачев трепетал как лист при одном его появлении, молчал и принужденно улыбался. Василий раз чуть-чуть не уходил его совершенно, предложив ему пари, что он, Рогачев, не в состоянии перестать улыбаться. Бедный Павел Афанасьевич едва не заплакал от замешательства, но – действительно! – улыбка, глупейшая, напряженная улыбка не хотела сойти с его вспотевшего лица! А Василий медленно поигрывал концами своего шейного платка и поглядывал на него уж чересчур презрительно. Отец Павла Афанасьевича узнал также о прибытии Василия и спустя несколько дней – для «большей важности» – отправился в Лучиновку с намерением «поздравить любезного гостя с прибытием в родные палестины». Афанасий Лукич славился во всем околотке своим красноречием, то есть уменьем, не запинаясь, произнести довольно длинную и хитро сплетенную речь, с легкой примесью книжных словечек. Увы! на этот раз он не поддержал своей славы: смутился гораздо более сына своего, Павла Афанасьевича; пробормотал что-то весьма невнятное и хотя отроду не пивал водки, но тут «для контенансу»[3], выпив рюмочку (он застал Василия за завтраком), хотел было по крайней мере крякнуть с некоторою самостоятельностью – и не произвел ни малейшего звука. Уезжая домой, Павел Афанасьевич шепнул своему родителю: «Что-с, батюшка?» Афанасий Лукич с досадой отвечал ему, также шепотом: «И не говори!»
Рогачевы начали реже ездить в Лучиновку. Впрочем, Василий застращал не их одних; в братьях своих, в их женах, даже в самой Анне Павловне возбуждал он тоскливую, невольную неловкость… они стали всячески избегать его; Василий не мог этого не заметить, но, по-видимому, не имел намеренья переменить свое обращение с ними, как вдруг в начале весны он явился опять тем любезным, милым человеком, каким его прежде знали…
Первым проявлением этой внезапной перемены был неожиданный приезд Василия к Рогачевым. Афанасий Лукич в особенности порядком струсил при виде коляски Лучинова, но испуг его исчез весьма скоро. Никогда Василий не был любезнее и веселее. Он взял молодого Рогачева под руку, пошел с ним осматривать постройки, толковал с плотниками, давал им советы, делал сам нарубки топором, велел себе показать заводских лошадей Афанасья Лукича, сам гонял их на корде – и вообще своей радушной любезностью довел добрых степняков до того, что они оба неоднократно его обняли. Дома Василий тоже в несколько дней по-прежнему вскружил всем головы: затеял разные смешные игры, достал музыкантов, на́звал соседей и соседок, рассказывал старушкам самым потешным образом городские сплетни, слегка волочился за молодыми, придумывал небывалые увеселения, фейерверки и т. д., словом, оживил всё и всех. Печальный, мрачный дом Лучиновых превратился вдруг в какое-то шумное, блестящее, очарованное жилище, о котором заговорил весь околоток. Эта внезапная перемена удивила многих, всех обрадовала; начали носиться разные слухи; знающие люди говорили, что Василья Ивановича до тех пор сокрушала какая-то скрытая забота, что ему представилась возможность возвратиться в столицу… но до истинной причины перерождения Василья Ивановича не добрался никто.
Ольга Ивановна, господа, была очень недурна собой. Впрочем, ее красота состояла более в необыкновенной нежности и свежести тела, в спокойной прелести движений, чем в строгой правильности очертаний. Природа одарила ее некоторой самобытностью; ее воспитанье – она выросла сиротой – развило в ней осторожность и твердость. Ольга не принадлежала к числу тихих и вялых барышень; но одно лишь чувство в ней созрело вполне: ненависть к благодетелю. Впрочем, и другие, более женские страсти могли вспыхнуть в душе Ольги Ивановны с необычайной, болезненной силой… но в ней не было ни того гордого холода, ни той сжатой крепости души, ни той самолюбивой сосредоточенности, без которых всякая страсть исчезает весьма быстро. Первые порывы таких полудеятельных, полустрадательных душ бывают иногда необыкновенно стремительны; но они изменяют самим себе весьма скоро, особенно когда дело дойдет до безжалостного применения принятых правил; они боятся последовательности… И между тем, господа, признаюсь вам откровенно: на меня женщины такого рода производят сильнейшее впечатление… (При этих словах рассказчик опорожнил стакан воды. «Пустяки, пустяки! – подумал я, глядя на его круглый подбородок, – на тебя, любезный друг, ничто в свете не производит „сильнейшего впечатления“…»).
Петр Федорович продолжал:
– Господа, я верю в кровь, в породу. В Ольге Ивановне было более крови, чем, например, в нареченной ее сестрице – Наталье. В чем же проявлялась эта «кровь», спросите вы меня? Да во всем: в очерках рук, губ, в звуке голоса, во взгляде, в походке, в прическе, – в складках платья, наконец. Во всех этих безделках таилось что-то особенное, хотя я должен признаться, что та… как бы выразиться?.. та distinction[4], которая доставалась на долю Ольге Ивановне, не привлекла бы внимания Василья, если б он встретился с нею в Петербурге. В деревне же, в глуши, она не только возбудила его вниманье, но и даже вообще была единственной причиной той перемены, о которой я говорил выше.
Судите сами: Василий Иванович любил наслаждаться жизнью; он не мог не скучать в деревне; братья его были добрые ребята, но весьма ограниченные люди: он ничего не имел с ними общего; сестра его Наталья в течение трех лет прижила с своим супругом четырех человек детей: между ней и Васильем была целая бездна… Анна Павловна ходила в церковь, молилась, постилась и готовилась к смерти. Оставалась одна Ольга, свежая, робкая, миленькая девочка… Василий ее сперва не заметил… да и кто обращает вниманье на воспитанницу, на сироту, на приемыша?.. Однажды, в самом начале весны, шел он по саду и тросточкой сбивал головки цикорий, этих глупеньких желтых цветков, которые в таком множестве первые появляются на едва зеленеющих лугах. Он гулял по саду, перед домом, поднял голову – и увидал Ольгу Ивановну. Она сидела боком у окна и задумчиво гладила полосатого котенка, который, мурлыча и жмурясь, угнездился на ее коленях и с большим удовольствием подставлял свой носик весеннему, уже довольно яркому солнцу. На Ольге Ивановне было белое утреннее платье с короткими рукавами; ее голые, бледно-розовые, не вполне развитые плечи и руки дышали свежестью и здоровьем; небольшой чепчик осторожно сжимал ее густые, мягкие, шелковистые локоны; лицо слегка пылало: она недавно проснулась. Ее тонкая и гибкая шея так мило подавалась вперед; так пленительно небрежно, так стыдливо отдыхал ее незатянутый стан, что Василий Иванович (большой знаток!) невольно остановился и загляделся. Ему вдруг пришло в голову, что не следует оставлять Ольгу Ивановну в ее первобытном невежестве; что из нее может со временем выйти премилая и прелюбезная женщина. Он подкрался к окну, поднялся на цыпочки и на белой и гладкой руке Ольги Ивановны, немного пониже локтя, напечатлел безмолвный поцелуй. Ольга вскрикнула и вскочила, котенок поднял хвост и прыгнул в сад, Василий Иванович с улыбкой удержал ее за руку… Ольга покраснела вся до ушей; он начал шутить над ее испугом… звал ее гулять с собой; но вдруг Ольга Ивановна заметила небрежность своего наряда – и «быстрее быстрой лани» улизнула в другую комнату.
В тот же самый день Василий отправился к Рогачевым. Он вдруг повеселел и просветлел духом. Василий не полюбил Ольгу, нет! – словом «любовь» шутить не надобно… Он нашел себе занятие, поставил себе задачу и радовался радостью деятельного человека. Он и не вспомнил о том, что она – воспитанница его матери, невеста другого; он ни на один миг не обманывал себя; он очень хорошо знал, что ей не быть его женой… Может быть, его извиняла страсть – правда, не возвышенная, не благородная, но все-таки довольно сильная и мучительная страсть. Разумеется, он влюбился не как ребенок; он не предавался неопределенным восторгам; он очень знал, чего он хотел и к чему он стремился.
Василий Иванович вполне владел способностью в самое короткое время приучить к себе другого, даже предубежденного или робкого, человека. Ольга скоро перестала его дичиться. Василий Иванович ввел ее в новый мир. Он выписал для нее клавикорды, давал ей музыкальные уроки (он сам порядочно играл на флейте), читал ей книги, долго разговаривал с ней… Голова закружилась у бедной степнячки. Василий совершенно покорил ее. Он умел говорить с ней о том, что до того времени ей было чуждым, и говорить языком, ей понятным. Ольга понемногу решалась высказывать ему свои чувства; он помогал ей, подсказывал ей слова, которых она не находила, не запугивал ее; то удерживал, то поощрял ее порывы… Василий занимался ее воспитанием не из бескорыстного желания разбудить и развить ее способности; он просто хотел ее несколько к себе приблизить и знал притом, что неопытную, робкую, но самолюбивую девушку легче завлечь умом, чем сердцем. Если б Ольга была даже существом необыкновенным, Василий никак бы не мог этого заметить, потому что он обращался с ней, как с ребенком; но вы уже знаете, господа, что в Ольге особенно замечательного ничего не было. Василий старался по возможности действовать на ее воображение, и часто вечером она уходила от него с таким вихрем новых образов, слов и мыслей в голове, что не в состоянии была заснуть до зари и, тоскливо вздыхая, беспрестанно прикладывала горящие щеки к холодным подушкам или вставала, подходила к окну и пугливо и жадно глядела в темную даль. Василий наполнял каждое мгновенье ее жизни, ни о ком другом она думать не могла. Рогачева она скоро даже перестала замечать. Василий, как человек ловкий и хитрый, в его присутствии не говорил с Ольгой; но либо смешил его самого до слез, либо затевал какую-нибудь шумную игру, прогулку верхом, катанье ночью по реке с факелами и музыкой – словом, не давал опомниться Павлу Афанасьевичу. Однако, несмотря на всю ловкость Василья Ивановича, Рогачев смутно почувствовал, что он, жених и будущий муж Ольги, как будто стал для нее чужим человеком… но, по бесконечной своей доброте, боялся огорчить ее упреком, хотя действительно любил ее и дорожил ее привязанностью. Наедине с ней он не знал, что заговорить, и только старался всячески прислуживаться. Прошло два месяца. В Ольге исчезла наконец всякая самостоятельность, всякая воля; слабый и молчаливый Рогачев не мог служить ей опорой; она даже не хотела противиться обаянью и с замирающим сердцем безусловно отдалась Василью…
Ольга Ивановна, вероятно, узнала тогда радости любви; но ненадолго. Хотя Василий – за неимением другого занятия – не только не бросил ее, но даже привязался к ней и заботливо ее лелеял, но сама Ольга до того потерялась, что даже в любви не находила блаженства, и все-таки не могла оторваться от Василья. Она стала всего бояться, не смела думать; не разговаривала ни о чем; перестала читать; тоска ее грызла. Иногда удавалось Василью увлечь ее за собою и заставить позабыть всех и всё; но на другой же день он находил ее бледной, безмолвной, с похолодевшими руками, с бессмысленной улыбкой на губах… Настало довольно трудное время для Василия; но никакие трудности запугать его не могли. Он весь сосредоточился, как опытный игрок. Он нисколько не мог полагаться на Ольгу Ивановну; она беспрестанно себе изменяла, бледнела, краснела и плакала… ее новая роль не пришлась ей по силам. Василий работал за двух; в его буйном и шумном веселье только опытный наблюдатель мог бы заметить лихорадочную напряженность; он играл братьями, сестрами, Рогачевыми, соседями, соседками – как пешками; вечно был настороже, не терял ни одного взгляда, ни одного движенья, хотя казался беззаботнейшим человеком; каждое утро вступал в сражение и каждый вечер торжествовал победу. Он нисколько не тяготился такой страшной деятельностью; спал четыре часа в сутки, ел очень мало и был здоров, свеж и весел. Между тем день свадьбы приближался; Василий успел убедить самого Павла Афанасьевича в необходимости отсрочки; потом услал его в Москву за покупками, а сам переписывался с петербургскими приятелями. Он хлопотал не столько из сожаленья к Ольге Ивановне, сколько из охоты и любви к хлопотам и тревогам… Притом Ольга Ивановна начала ему надоедать, и он уже не раз, после неистового взрыва страсти, поглядывал на нее, как, бывало, на Рогачева. Лучинов всегда оставался загадкой для всех; в самой холодности его неумолимой души вы чувствовали присутствие странного, почти южного пламени; и в самом бешеном разгаре страсти от этого человека веяло холодом. При других он по-прежнему поддерживал Ольгу Ивановну; но наедине он играл с ней, как кошка с мышью, или пугал ее софизмами, или тяжело и ядовито скучал, или, наконец, опять бросался к ее ногам, увлекал ее, как вихрь щепку… и не притворялся тогда влюбленным… но действительно сам замирал…
Однажды довольно поздно вечером Василий сидел один у себя в комнате и внимательно перечитывал последние, полученные им из Петербурга, письма, – как вдруг дверь тихонько заскрипела и вошла Палашка, горничная Ольги Ивановны.
– Что тебе надобно? – спросил ее Василий довольно сурово.
– Барышня изволит вас просить к себе.
– Теперь не могу. Ступай… Ну, что ж ты стоишь? – продолжал он, увидя, что Палашка не выходила.
– Барышня приказала сказать, что очень, дескать, нужно-с.
– Да что там такое?
– Сами изволите увидеть-с…
Василий встал, с досадой бросил письма в ящик и отправился к Ольге Ивановне. Она сидела одна, в углу – бледная и неподвижная.
– Что вам угодно? – спросил он ее не совсем приветно.
Ольга посмотрела на него и, содрогаясь, закрыла глаза.
– Что с вами? что с тобой, Ольга?
Он взял ее за руку… Рука Ольги Ивановны была холодна как лед… Она хотела заговорить… и голос ее замер. Бедной женщине не оставалось никакого сомнения насчет своего положения.
Василий несколько смутился. Комната Ольги Ивановны находилась в двух шагах от спальни Анны Павловны. Василий осторожно подсел к Ольге, целовал и грел ее руки, шепотом ее уговаривал. Она слушала его и молча слегка вздрагивала. В дверях стояла Палашка и тихонько утирала слезы. В соседней комнате тяжко и мерно стучал маятник и слышалось дыхание спящего. Оцепенение Ольги Ивановны разрешилось наконец слезами и глухими рыданиями. Слезы – что гроза: после них человек всегда тише. Когда Ольга Ивановна успокоилась несколько и лишь изредка судорожно всхлипывала, как ребенок, Василий стал перед ней на колени и ласками, нежными обещаниями успокоил ее совершенно, дал ей напиться, уложил ее и ушел. Всю ночь он не раздевался, написал два-три письма, сжег две-три бумаги, достал золотой медальон с портретом женщины чернобровой и черноглазой, с лицом сладострастным и смелым, долго рассматривал ее черты и в раздумье ходил по комнате. На другое утро, за чаем, он с необыкновенным неудовольствием увидел покрасневшие, распухшие глаза и бледное, встревоженное лицо бедной Ольги. После завтрака предложил он ей прогуляться с ним по саду. Ольга пошла за Васильем, как послушная овечка. Когда же, часа через два, она вернулась из сада – на ней лица не было; она сказала Анне Павловне, что ей нездоровится, и слегла в постель. Во время прогулки Василий, с достодолжным раскаянием, объявил ей, что он тайно обвенчан, – он был такой же холостяк, как я. Ольга Ивановна не упала в обморок – падают в обморок только на сцене; но вдруг окаменела, хотя сама не только не надеялась выйти за Василья Ивановича, но даже как-то боялась об этом думать. Василий начал ей доказывать необходимость разлуки с ним и бракосочетания с Рогачевым. Ольга Ивановна глядела на него с немым ужасом. Василий говорил холодно, дельно, основательно; винил себя, каялся – но кончил все свои рассуждения следующими словами: «Прошедшего не вернешь; надобно действовать». Ольга потерялась совершенно; ей было страшно, стыдно; унылое, тяжкое отчаяние овладело ею; она желала смерти – и с тоской ожидала решения Василья.
– Надобно во всем сознаться матушке, – сказал он ей наконец. Ольга помертвела; ноги у ней подкосились.
– Не бойся, не бойся, – твердил Василий, – положись на меня, я тебя не оставлю… я все улажу… надейся на меня.
Бедная женщина посмотрела на него с любовью… да, с любовью и глубокой, хотя уже безнадежной, преданностью.
– Я все, все устрою, – сказал ей на прощанье Василий… и в последний раз поцеловал ее похолодевшие руки.
На другое же утро Ольга Ивановна только что встала с постели – дверь ее растворилась… и Анна Павловна появилась на пороге. Ее поддерживал Василий. Молча добралась она до кресел и села молча. Василий стал возле нее. Он казался спокойным; брови его сдвинулись, и губы слегка раскрылись. Анна Павловна, бледная, негодующая, разгневанная, собиралась говорить, но голос изменял ей. Ольга Ивановна с ужасом окинула взором свою благодетельницу, своего любовника: страшно замерло в ней сердце… она с криком упала посреди комнаты на колени и закрыла себе лицо руками… «Так правда… правда? – прошептала Анна Павловна и наклонилась к ней… – Отвечайте же!» – продолжала она, с жестокостью схватив Ольгу за руку.
– Матушка! – раздался медный голос Василия. – Вы обещали мне не оскорблять ее.
– Я хочу… признавайся же… признавайся… правда ли? правда?
– Матушка… вспомните… – проговорил медленно Василий.
Это одно слово сильно потрясло Анну Павловну. Она прислонилась к спинке кресел и зарыдала.
Ольга Ивановна тихонько подняла голову и хотела было броситься к ногам старухи, но Василий удержал ее, поднял и посадил на другие кресла. Анна Павловна продолжала плакать и шептать несвязные слова…
– Послушайте, матушка, – заговорил Василий, – не убивайте себя! Беде помочь еще можно… Если Рогачев…
Ольга Ивановна вздрогнула и выпрямилась.
– Если Рогачев, – продолжал Василий, значительно взглянув на Ольгу Ивановну, – вообразил, что может безнаказанно опозорить честное семейство…
Ольге Ивановне стало страшно.
– В моем доме, – простонала Анна Павловна.
– Успокойтесь, матушка. Он воспользовался ее неопытностью, ее молодостью, он… Вы что-то хотите сказать? – прибавил он, увидя, что Ольга порывается к нему…
Ольга Ивановна упала в кресло.
– Я сейчас еду к Рогачеву. Я заставлю его жениться сегодня же. Будьте уверены, я не позволю ему насмехаться над нами…
– Но… Василий Иванович… вы… – прошептала Ольга.
Он долго и холодно посмотрел на нее. Она замолчала снова.
– Матушка, дайте мне слово не беспокоить ее до моего приезда. Посмотрите – она едва жива. Да и вам надобно отдохнуть. Надейтесь на меня; я отвечаю за все; во всяком случае, подождите моего возвращения. Повторяю вам – не убивайте ни ее, ни себя – и положитесь на меня.
Он приблизился к дверям и остановился.
– Матушка, – сказал он, – пойдемте со мной, оставьте ее одну, прошу вас.
Анна Павловна встала, подошла к иконе, положила земной поклон и тихо последовала за сыном. Ольга Ивановна молча и неподвижно проводила ее глазами. Василий проворно вернулся, схватил ее за руку, шепнул ей на ухо: «Надейтесь на меня и не выдайте нас, – и тотчас удалился… – Бурсье, – закричал он, спускаясь быстро вниз по лестнице, – Бурсье!..»
Через четверть часа он уже сидел в коляске с своим слугой.
В этот день старика Рогачева не было дома. Он поехал в уездный город закупать мухояру на кафтаны своим челядинцам. Павел Афанасьевич сидел у себя в кабинете и рассматривал коллекцию полинявших бабочек. Приподняв брови и вытянув губы, он осторожно переворачивал булавкой хрупкие крылышки «ночного сфинкса», как вдруг почувствовал у себя на плече небольшую, но тяжелую руку. Он оглянулся – перед ним стоял Василий.
– Здравствуйте, Василий Иванович, – проговорил он не без некоторого изумления.
Василий посмотрел на него и сел перед ним на стул.
Павел Афанасьевич улыбнулся было… да взглянул на Василья, опустился, раскрыл рот и сложил руки.
– А скажите-ка, Павел Афанасьевич, – заговорил вдруг Василий, – скоро ли вы намерены сыграть свадебку?
– Я?.. скоро… конечно… я, с моей стороны… впрочем, как вы и ваша сестрица… я, с моей стороны, готов хоть завтра.
– Прекрасно, прекрасно. Вы человек весьма нетерпеливый, Павел Афанасьевич.
– Как это-с?
– Слушайте, – прибавил Василий Иванович, вставая, – я все знаю; вы меня понимаете, и я вам приказываю без отлагательства, завтра же жениться на Ольге.
– Позвольте, позвольте, однако ж, – возразил Рогачев, не поднимаясь с места, – вы мне приказываете? Я сам искал руки Ольги Ивановны, и мне нечего приказывать… признаюсь, Василий Иванович, я вас что-то не понимаю.
– Не понимаешь?
– Нет, право, не понимаю-с.
– Даешь ты мне слово жениться на ней завтра же?
– Да помилуйте, Василий Иванович… не сами ли вы неоднократно откладывали нашу свадьбу? Без вас она бы уже давно состоялась. И теперь я и не думаю отказываться. Что же значат ваши угрозы, ваши настоятельные требования?
Павел Афанасьевич отер пот с лица.
– Даешь ли ты мне слово? говори: да или нет? – повторил с расстановкой Василий.
– Извольте… даю-с, но…
– Хорошо. Помни же… А она во всем призналась.
– Кто призналась?
– Ольга Ивановна.
– Да в чем призналась?
– Да что вы передо мной-то притворяетесь, Павел Афанасьевич? Я ведь вам не чужой.
– В чем я притворяюсь? Я вас не понимаю, не понимаю, решительно не понимаю. В чем могла Ольга Ивановна признаться?
– В чем? Вы мне надоели! Известно в чем.
– Убей меня бог…
– Нет, я тебя убью – если ты на ней не женишься… понимаешь?
– Как!.. – Павел Афанасьевич вскочил и остановился перед Васильем. – Ольга Ивановна… вы говорите…
– Ловок, братец, ты ловок, признаюсь, – Василий с улыбкой потрепал его по плечу, – даром что на вид смирен…
– Боже мой, боже!.. Вы меня с ума сводите… Что вы хотите сказать, объяснитесь, ради бога!
Василий нагнулся к нему и шепнул ему что-то на ухо.
Рогачев вскрикнул:
– Как?.. я?
Василий топнул ногой.
– Ольга Ивановна? Ольга?..
– Да… ваша невеста…
– Моя невеста… Василий Иванович… она… она… да я ж ее и знать не хочу! – закричал Павел Афанасьевич. – Бог с ней совсем! за кого вы меня принимаете? Обмануть меня – меня обмануть… Ольга Ивановна, не грешно вам, не совестно вам… (Слезы брызнули у него из глаз.) Спасибо вам, Василий Иванович, спасибо… А я ее и знать теперь не хочу! не хочу! не хочу! и не говорите… Ах, мои батюшки – вот до чего я дожил! Хорошо же, хорошо!
– Полно вам ребячиться, – заметил хладнокровно Василий Иванович. – Помните, вы мне дали слово: завтра свадьба.
– Нет, этому не бывать! Полноте, Василий Иванович, опять-таки скажу вам – за кого вы меня принимаете? много чести: покорно благодарим-с. Извините-с.