
Полная версия:
Странная история
– Даже уничижение? – спросил я.
– Да. Гордость человеческая, гордыня, высокомерие, вот что надо искоренить дотла. Вы вот упомянули о воле… ее-то и надо сломить.
Я окинул взором всю фигуру молоденькой девушки, произносившей такие речи… «А ведь этот ребенок не шутит!» – подумалось мне. Я взглянул на наших соседей по мазурке: они также взглянули на меня, и мне показалось, что мое удивление их забавляло; один из них даже улыбнулся мне сочувственно, как бы желая сказать: «А? что? какова у нас барышня-чудачка? Здесь все ее за такую знают».
– Вы попытались сломить свою волю? – обратился я снова к Софи.
– Всякий обязан делать то, что ему кажется правдой, – отвечала она каким-то догматическим тоном.
– Позвольте вас спросить, – начал я после небольшого молчания, – верите ли вы в возможность вызывать мертвых?
Софи тихо покачала головою.
– Мертвых нет.
– Как нет?
– Душ мертвых нет; они бессмертны и могут всегда явиться, когда захотят… Они постоянно окружают нас.
– Как? Вы полагаете, что, например, подле того гарнизонного майора, с красным носом, может в эту минуту витать бессмертная душа?
– Почему же нет? Солнечный свет освещает же его и его нос – а разве солнечный свет, всякий свет, не от бога? И что такое наружность? Для чистого нет ничего нечистого! Лишь бы учителя найти! наставника найти!
– Да позвольте, позвольте, – вмешался я, признаюсь, не без злорадства. – Вы желаете наставника… а духовник ваш на что?
Софи холодно посмотрела на меня.
– Вы, кажется, хотите смеяться надо мною. Батюшка мой духовный говорит мне, что я должна делать; но мне нужен такой наставник, который сам бы мне на деле показал, как жертвуют собою!
Она подняла глаза к потолку. Своим детским лицом и этим выражением неподвижной задумчивости, тайного, постоянного изумления, она напоминала мне дорафаэлевских мадонн…[6]
– Я читала где-то, – продолжала она, не оборачиваясь ко мне и едва шевеля губами, – что один вельможа велел себя похоронить под папертью церковною для того, чтобы все приходившие люди ногами попирали его, топтали… Вот это надо еще при жизни сделать…
Бум! бум! тра-ра-рах! – гремели с хоров литавры… Признаюсь, подобный разговор на бале показался мне чересчур эксцентричным: он невольно возбуждал во мне мысли… свойства, совершенно противоположного религиозному. Я воспользовался приглашением моей дамы на одну из фигур мазурки, чтобы уже не возобновлять наших quasi[7] богословских прений.
Четверть часа спустя я отвел mademoiselle Sophie к ее родителю, а дня через два я покинул город Т…, и образ девушки с детским лицом и непроницаемой, точно каменной, душой скоро изгладился из моей памяти.
Минуло два года, и этому образу опять пришлось возникнуть предо мною. А именно: я разговаривал с одним сослуживцем, только что вернувшимся из поездки по южной России. Он прожил несколько времени в городе Т… и сообщил мне кое-какие сведения о тамошнем обществе.
– Кстати! – воскликнул он, – ведь ты, кажется, хорошо знаком с В. Г. Б.?
– Как же, знаком.
– И дочь его, Софью, ты знаешь?
– Я видел ее раза два.
– Представь: сбежала!
– Как так?
– Да так же. Вот уже три месяца, как без вести пропала. И удивительно то, что никто не может сказать, с кем она сбежала. Представь, никакой догадки, ни малейшего подозрения! Она всем женихам отказывала. И поведения была самого скромного. Уж эти мне тихони да богомолки! Скандал по губернии ужасный! Б. в отчаянии… И какая ей была нужда бежать? Отец во всем исполнял ее волю. Главное, непостижимо то, что все губернские ловеласы налицо, все до единого.
– И ее до сих пор не отыскали?
– Говорят тебе, как в воду канула! Одной богатой невестой на свете меньше, вот что скверно.
Известие это меня очень удивило. Оно никак не вязалось с тем воспоминанием, которое я сохранил о Софии Б. Но мало ли чего не бывает!
Осенью того же года меня, опять-таки по служебным делам, судьба закинула в С…кую губернию, находящуюся, как известно, рядом с губернией Т…ской. Погода стояла дождливая и холодная; изнуренные почтовые лошаденки едва тащили мой легонький тарантас по растворившемуся чернозему большой дороги. Помнится, один день выдался особенно неудачный: раза три пришлось «сидеть» в грязи по ступицу; ямщик мой то и дело бросал одну колею и с гиканием и завыванием переползал в другую; но и в той не было легче. Словом, к вечеру я так измучился, что, добравшись до станции, решился переночевать на постоялом дворе. Мне отвели комнатку с деревянным продавленным диваном, покривившимся полом и оборванными бумажками по стенам; в ней пахло квасом, рогожей, луком и даже скипидаром, и мухи роями сидели повсюду; но по крайней мере от непогоды можно было укрыться; а дождь, как говорится, зарядил на целые сутки. Я велел поставить самовар и, присев на диван, предался тем дорожным нерадостным думам, которые так знакомы путешественникам на Руси.
Они были прерваны тяжелым стуком, раздавшимся в общей избе, от которой моя комната отделялась дощатой перегородкой. Стук этот сопровождался отрывочным зычным бряцанием, подобным лязгу цепей, и внезапно гаркнул грубый мужской голос: «Благослови бог всех сущих у дому сему. Благослови бог!» «Благослови бог! Аминь, аминь, рассыпься!» – повторил голос, как-то нескладно и дико вытягивая последний слог каждого слова… Послышался шумный вздох, и грузное тело с тем же бряцаньем опустилось на лавку.
– Акулина! Раба божия, подь сюда! – заговорил опять голос, – зри, яко наг, яко благ… Ха-ха-ха! Тьфу! Господи боже мой, господи боже мой, господи боже мой, – загудел голос, как дьячок на клиросе, – господи боже мой, владыка живота моего, воззри на окаянство мое… О-хо-хо! Ха-ха… Тьфу! А дому сему благодать в час седьмый!
– Кто это? – спросил я тароватую мещанку-хозяйку, вошедшую ко мне с самоваром.
– А это, батюшка вы мой, – отвечала она мне торопливым шёпотом, – блаженный, божий человек. В наших краях недавно проявился; вот и нас посетить изволил. В экую непогодь! Так с него, голубчика, ручьями и льет! И вериги, вы бы посмотрели, на нем какие – страсть!
– Благослови бог! Благослови бог! – раздался снова голос. – Акулина! А Акулина! Акулинушка, друг! И где наш рай? Рай наш прекрасный? В пустыне наш рай… рай… А дому сему, на почине веку сего… радости велии… о… о… о… – Голос забормотал что-то невнятное, и вдруг, вслед за протяжным зевком, опять послышался сиплый хохот. Хохот этот вырывался всякий раз как бы невольно, и всякий раз после него слышалось негодующее плевание.
– Эх-ма! Степаныча нет! вот наше горе-то! – словно про себя промолвила хозяйка, со всеми признаками глубочайшего внимания остановившаяся у двери. – Словцо какое спасительное скажет, а мне бабе и невдомек! – Она проворно вышла.
В перегородке была щель; я приложился к ней глазом. Юродивый сидел на лавке ко мне задом: я видел только его громадную, как пивной котел, косматую голову, да широкую, сгорбленную спину под заплатанным мокрым рубищем. Перед ним, на земляном полу, стояла на коленях тщедушная женщина в старом, тоже мокром, мещанском шушуне с темным платком, надвинутым на самые глаза. Она силилась стащить сапог с ноги юродивого, пальцы ее скользили по загрязненной, осклизлой коже. Хозяйка стояла возле нее со сложенными на груди руками и благоговейно взирала на «божьего человека». Он по-прежнему бурчал какие-то невнятные речи.
Наконец женщине в шушуне удалось сдернуть сапог. Она чуть навзничь не упала, однако справилась и принялась разматывать онучи юродивого. На подъеме ноги оказалась рана… Я отвернулся.
– Чайком не прикажешь ли попотчевать, родимый? – послышался подобострастный голос хозяйки.
– Что выдумала! – отозвался юродивый. – Грешное тело баловать… Охо-хо! Все кости ему сокрушить… а она – чай! Ох, ох, старица почтенная, сатана в нас силен! На него глад, на него хлад, на него хляби небесные, дожди проливные, пронзительные, а он ничего, живуч! Помни день покрова богородицы! Будет тебе, будет много!
Хозяйка легонько даже ахнула от удивления.
– Только ты слушай меня! Всё отдай, голову отдай, рубаху отдай! И просить не будут, а ты отдай! Потому, бог видит! Али крышу долго разметать? Дал он тебе, милостивец, хлеба, ну и сажай его в печь! А он всё видит! Ви…и…ди…ит! Глаз в треугольнике чей? сказывай… чей?
Хозяйка украдкой перекрестилась под косынкой.
– Древлий враг, адамант! А…да…мант! А…да… мант, – повторил несколько раз юродивый со скрежетом зубов. – Древлий змий! Но да воскреснет бог! Да воскреснет бог и расточатся врази его! Я всех мертвых призову! На врага его пойду… Ха-ха-ха! Тьфу!
– Маслица нет ли у вас, – произнес другой, едва слышный голос, – дайте на ранку приложить… Тряпочка у меня чистая есть.
Я снова глянул сквозь щель: женщина в шушуне всё еще возилась с больной ногой юродивого. «Магдалина!» – подумал я.
– Сейчас, сейчас, голубушка, – промолвила хозяйка и, войдя ко мне в комнату, достала ложечкой масла из лампадки перед образом.
– Кто это ему прислуживает? – спросил я.
– А не знаем, батюшка, кто такая; тоже спасается, чай, грехи заслуживает. Ну да уж и святой же человек!
– Акулинушка, чадушко мое милое, дочка моя любезная, – твердил между тем юродивый и вдруг заплакал.
Стоявшая перед ним на коленях женщина возвела на него свои глаза… Боже мой, где видел я эти глаза?
Хозяйка подошла к ней с ложечкой масла. Та кончила свою операцию и, поднявшись с полу, спросила, нет ли чистого чуланчика да сенца немного… «Василий Никитич на сене почивать любит», – прибавила она.
– Как не быть, пожалуйте, – отвечала хозяйка, – пожалуй, родименький, – обратилась она к юродивому, – обсушись, отдохни.
Тот закряхтел, медлительно поднялся с лавки – его вериги опять звякнули – и, обернувшись ко мне лицом и поискав образов глазами, начал креститься большим крестом наотмашь.
Я тотчас узнал его: это был тот самый мещанин Василий, который некогда показал мне моего покойного гувернера!
Черты его мало изменились; только выражение их стало еще необычнее, еще страшнее… Нижняя часть опухшего лица обросла взъерошенною бородою. Оборванный, грязный, одичалый, он внушал мне еще больше отвращения, чем ужаса. Он перестал креститься, но продолжал блуждать бессмысленным взором по углам, по полу, словно ждал чего-то…
– Василий Никитич, пожалуйте, – промолвила с поклоном женщина в шушуне. Он вдруг взмахнул головой и повернулся, да запутался ногами, зашатался… Спутница его тотчас к нему подскочила и поддержала его под мышку. Судя по голосу да по стану, она казалась еще молодой женщиной: лица ее почти невозможно было видеть.
– Акулинушка, друг! – проговорил еще раз юродивый каким-то потрясающим голосом и, широко раскрыв рот и ударив себя кулаком в грудь, простонал глухим, со дна души поднявшимся стоном. Оба вышли из комнаты вслед за хозяйкой.
Я лег на свой жесткий диван и долго размышлял о том, что видел. Мой магнетизер стал окончательно юродивым. Вот куда повернула его та сила, которую нельзя было не признать в нем!
На следующее утро я собрался в путь. Дождь лил по-вчерашнему, но я не мог долее мешкать. На лице моего слуги, подававшего мне умываться, играла особенная, сдержанно-насмешливая улыбочка. Я хорошо понимал эту улыбочку: она обозначала, что слуга мой узнал что-нибудь невыгодное или даже неприличное насчет господ. Он, видимо, сгорал нетерпением сообщить мне это.
– Ну, что такое? – спросил я наконец.
– Вчерашнего юродивца изволили видеть? – немедленно заговорил мой слуга.
– Видел; что же далее?
– А товарку ихнюю тоже видели-с?
– Видел и ее.
– Она-с барышня; дворянского происхождения.
– Как?
– Истину вам докладываю-с; купцы сегодня из Т… проезжали; признали ее. Фамилию даже называли: только я запамятовал-с…
Меня как молнией осветило.
– Юродивый еще здесь или уже ушел? – спросил я.
– Кажись, еще не уходил. Давеча сидел под воротами и мудреное такое творил, что и постигнуть невозможно. Благует с жиру; потому выгоду в том себе находит.
Слуга мой принадлежал к тому же разряду образованных дворовых, как и Ардалион.
– И барышня с ним?
– С ними-с; дежурят тоже.
Я вышел на крыльцо и увидел юродивого. Он сидел на лавочке под воротами и, упершись в нее обеими ладонями, раскачивал направо и налево понуренную голову, – ни дать ни взять дикий зверь в клетке. Густые космы курчавых волос закрывали ему глаза и мотались из стороны в сторону так же, как и отвисшие губы. Странное, почти нечеловеческое бормотание вырывалось из них. Спутница его только что умылась из висевшего на жердочке кувшинка и, не успев еще накинуть платок себе на голову, пробиралась назад к воротам по узкой дощечке, положенной через темные лужицы навозного двора. Я взглянул на эту, теперь со всех сторон открытую, голову и невольно всплеснул руками от изумления: предо мной была Софи Б.!
Она быстро обернулась и уставила на меня свои голубые, по-прежнему неподвижные глаза. Она очень похудела, кожа загрубела и приняла изжелта-красный оттенок загара, нос заострился, и губы обозначились резче. Но она не подурнела; только к прежнему задумчиво-изумленному выражению присоединилось другое, решительное, почти смелое, сосредоточенно-восторженное выражение. Детского в этом лице уже не оставалось ни следа.
Я приблизился к ней.
– Софья Владимировна, – воскликнул я, – неужели это вы? В этом платье… в этом обществе…
Она вздрогнула, еще пристальнее взглянула на меня, как бы желая узнать, кто с ней заговаривает, и, не ответив мне ни слова, так и бросилась к своему товарищу.
– Акулинушка, – залепетал он, тяжело вздохнув, – грехи наши, грехи…
– Василий Никитич, идемте сейчас! Слышите, сейчас, сейчас, – промолвила она, одной рукой надергивая платок себе на лоб, а другой подхватывая юродивого под локоть, – идемте, Василий Никитич. Здесь опасно.
– Иду, матушка, иду, – покорно ответил юродивый и, перегнувшись всем телом вперед, приподнялся с лавочки. – Вот только цепочечку-то подвязать…
Я еще раз подошел к Софье и назвал себя, я начал умолять ее выслушать меня, сказать мне одно слово, я указывал ей на дождь, который полил как из ведра, я попросил ее пощадить собственное здоровье, здоровье ее товарища, я упомянул об ее отце… Но ею овладело какое-то злое, какое-то беспощадное одушевление. Не обращая на меня никакого внимания, стиснув зубы и прерывисто дыша, она вполголоса, короткими, повелительными словами понукала растерявшегося юродивого, подпоясала его, подвязала его вериги, нахлобучила ему на волосы суконный детский картуз с изломанным козырьком, всунула ему палку в руку, накинула самой себе на плечи котомку и вышла с ним за ворота, на улицу… Остановить ее силой я не имел права, да оно ни к чему бы и не послужило; а на последний мой отчаянный возглас она даже не обернулась. Поддерживая «божьего человека» под руку, она проворно шагала по черной уличной грязи, и чрез несколько мгновений, сквозь тусклую мглу туманного утра, сквозь частую сетку падавшего дождя, в последний раз мелькнули предо мною обе фигуры, юродивого и Софьи… Они завернули за угол выдавшейся избы и исчезли навсегда.
Я вернулся к себе в комнату. Раздумье нашло на меня. Я ничего не понимал; я не понимал, как могла такая хорошо воспитанная, молодая, богатая девушка бросить всё и всех, родной дом, семью, знакомых, махнуть рукой на все привычки, на все удобства жизни, и для чего? Для того, чтобы пойти вслед полусумасшедшему бродяге, чтоб сделаться его прислужницей? Ни на одно мгновение нельзя было остановиться на мысли, что поводом к подобному решению была сердечная, хоть и извращенная, наклонность, любовь или страсть… Стоило взглянуть на отталкивающую фигуру «божьего человека», чтоб тотчас выкинуть подобную мысль из головы! Нет, Софи осталась чистой; и, как она однажды сказала мне, для нее не было ничего нечистого. Я не понимал поступка Софи; но я не осуждал ее, как не осуждал впоследствии других девушек,[8] так же пожертвовавших всем тому, что они считали правдой, в чем они видели свое призвание. Я не мог не сожалеть, что Софи пошла именно этим путем, но отказать ей в удивлении, скажу более, в уважении, я также не мог. Недаром она говорила мне о самоотвержении, об уничижении… у ней слова не рознились с делом. Она искала наставника и вождя, и нашла его… в ком, боже мой!
Да, она заставила топтать, попирать себя ногами… В последствии времени до меня дошли слухи, что семье удалось, наконец, отыскать заблудшую овцу и вернуть ее домой. Но дома она пожила недолго и умерла «молчальницей», не говорившей ни с кем.
Мир сердцу твоему, бедное, загадочное существо! Василий Никитич, вероятно, до сих пор юродствует; железное здоровье подобных людей поистине изумительно. Разве падучая его сломила.
Примечания
Источники текста
Черновой автограф. 69 с. Хранится в отделе рукописей Bibl Nat, Slave 76; описание см.: Mazon, p. 78; фотокопия – ИРЛИ, Р. I, оп. 29, № 220.
Беловой автограф. 22 с. Хранится в отделе рукописей Bibl Nat, Slave 76; описание см.: Mazon, p. 78; фотокопия – ИРЛИ, Р. I, оп. 29, № 338.
ВЕ, 1870, № 1, с. 66–85.
Т, Соч, 1868–1871, ч. 8, с. 5–32.
Т, Соч, 1874, ч. 7, с. 5–30.
Т, Соч, 1880, т. 8, с. 241–268.
Т, ПСС, 1883, т. 8, с. 256–284.
Впервые опубликовано: ВЕ, 1870, № 1, с подписью: Ив. Тургенев.
Печатается по тексту Т, ПСС, 1883 со следующими исправлениями по другим источникам:
Стр. 146, строка 9: «решительно ничто не могло» вместо «решительно ничего не могло» (по червовому и беловому автографам, ВЕ и Т, Соч, 1868–1871).
Стр. 157, строки 18–19: «Остановить ее силой» вместо «Остановить ее самоё» (по черновому и беловому автографам).
На обложке чернового автографа стоят даты работы автора над рассказом: «Начат в Бадене около 15-го / 3 июля. Кончен в Бадене, в Тиргартенштрассе 3, в четверг 29 / 17-го июля, в 3 часа пополудни». Та же дата окончания работы указана и в конце текста, рядом с подписью писателя.
Быстрота написания рассказа объясняется, по-видимому, тем, что он был задуман значительно раньше: «Странная история» была обещана издателю немецкого журнала «Салон»[9] еще в конце 1868 г. (см. письмо Тургенева Юлиусу Роденбергу от 26 декабря 1868 г. (7 января 1869 г.). 12 (24) февраля 1869 г. Тургенев об этом же писал Л. Пичу: «…„Салону“ я (к сожалению!) обещал, правда, небольшую повестушку – inédite <…>, но я не написал и первого слова. Когда это будет выполнено – ведает одно только небо!». Вынужденный перерыв в работе над повестью «Степной король Лир» Тургенев использовал для осуществления замысла рассказа «Странная история». Черновая рукопись рассказа помещается в тетради непосредственно вслед за планом названной повести.
Окончив «Странную историю», Тургенев снова пересмотрел текст и внес в него некоторые принципиально важные вставки. Так, на листе 25 рукописи вписан разговор рассказчика с Софи Б., раскрывающий внутренние побуждения, по которым она действовала (в окончательном тексте с. 150, строка 1 и далее); на листе 38 сделана вставка о разрыве Софи с родными и бескорыстно-самоотверженном ее отношении к юродивому (см. с. 157). В конце текста, после завершения работы над рассказом, на полях сделана приписка о судьбе юродивого – своеобразный эпилог жизни Василия (с. 158).
Изучение многочисленных вставок на полях чернового автографа, на оборотах страниц, над строкой дают возможность представить себе, как развивался замысел писателя, углублялись образы произведения. Вся история Софи получила особую четкость и ясность благодаря вставкам и переделкам, которыми изобилует рукопись, отражающая основную работу над рассказом. В начале рассказа писатель включает в текст указание на то, что отец Софи – откупщик, а также иронические замечания о его ростовщической и откупщической деятельности. Эта вставка имела большое значение для объяснения поступка барышни, которая «спасается», «грехи заслуживает» (с. 154) – не свои, а своего отца. Новые штрихи были внесены в описание внешности Софи; писатель особо подчеркнул ее хрупкость, уязвимость. По мере обработки текста в него вводятся детали, говорящие о том, насколько Софи чужда окружающей ее среде и непонятна для провинциально-дворянского общества (в окончательном тексте с. 151–152); расширяется разговор с Софи на бале, во время которого девушка излагает свое credo (с. 149–150), а сравнение ее с другими девушками – революционерками, рвавшими со своим окружением ради того, что они считали «правдой и добром» (черновой вариант), дополняется многозначительным словом «впоследствии», за которым стоит мысль о том, что религиозные искания жаждущих деятельного добра душ характерны для эпохи, предшествовавшей широкому приобщению интеллигенции к революционным идеям. Как итог трагической судьбы героини звучат вписанные на полях листа 38 чернового автографа слова: «Она искала учителя жизни – и нашла его… в ком, боже мой!» (черновой вариант; ср. в окончательном тексте с. 158). Существенны такие, небольшие на первый взгляд, исправления, как, например, замена «незыблемые и неискоренимые мнения» на «незыблемые и неискоренимые убеждения» (с 149).
Детальной обработке подвергся и образ юродивого Василия, причем усилия автора были направлены на то, чтобы показать источники его болезненной психики и раскрыть бесчеловечность стихийного и бессознательного властолюбия, которым он одержим. Именно в связи с этой задачей возникли разработка образа Мастридии и описание ее дома. Постепенно писатель наделяет ее и ухватками торговки, строящей свое благополучие на эксплуатации «богоданных» детей, и чертами сектантки, внушающей своим воспитанникам темные суеверия. В описании внешности Василия на передний план выдвигаются его болезненность и животная бессознательность. Так, возникло сравнение Василия с борзой, преследующей зайца (с. 146), и описание одичалой, оборванной фигуры юродивого (с. 155), с непомерно большой, «как пивной котел», головой (с. 153).
Немалое значение для раскрытия психологических мотивов и социальных причин изображенного происшествия имела и характеристика обстановки действия. Отсюда – тщательность работы над описаниями провинциального быта, трактиров, помещичьего бала и условий путешествия по уездным дорогам, заканчивающимися многозначительной фразой, которая предшествует появлению юродивого и сопровождающей его Софи: «Я <…> предался тем дорожным нерадостным думам, которые слишком знакомы русским людям» (ср. в окончательном тексте с. 152). Следует отметить, однако, что Тургенев, судя по его письму к А. М. Жемчужникову от 5 (17) июня 1870 г., так и не был удовлетворен тем, насколько ему удалось разработать психологические мотивы поступков героев.
По окончании работы над текстом Тургенев переписал рассказ набело и сделал небольшие исправления. Дальнейшая судьба рассказа своеобразна. Отвечая на предложение редактора немецкого журнала «Салон» Юлиуса Роденберга, который просил писателя поддержать издание своим сотрудничеством, Тургенев напечатал рассказ в «Салоне» в немецком переводе – прежде, чем в России в оригинале. 25 сентября (7 октября) 1869 г. он писал И. П. Борисову: «Написал маленький рассказ, который – Вы удивитесь! – появится (или уже появился) в немецком переводе в одной немецкой revue; оригинал будет напечатан в 1-м № „Вестника Европы“. Штучка очень небольшая и зовется „Странная история“. Надо Вам сказать, что я в глазах немцев – у какой писатель! – и столько же меня хвалят здесь, сколько ругают в России». Повесть впервые появилась в переводе на немецкий язык в журнале «Der Salon für Literatur, Kunst und Gesellschaft» в октябре 1869 г. (№ 10, Bd. V, S. 69–86) под заглавием «Eine wunderliche Geschichte».
Выступая в немецком журнале, Тургенев ощущал себя представителем родной литературы, знакомящим с русской жизнью и русскими людьми западного читателя. «Как могли Вы подумать, что я напишу рассказ на другом языке, кроме моего – русского», – писал он 23 февраля (7 марта) 1869 г. Людвигу Пичу, а от редактора «Салона» потребовал, чтобы профессиональный переводчик перевел рассказ на немецкий язык. 25 июля (6 августа) 1869 г. Тургенев писал Ю. Роденбергу: «… посылаю Вам русскую рукопись моей повести, название которой „Странная история“. Разрешите заметить следующее: а. Убедительно прошу прислать мне корректуру перевода – с тем, чтобы я мог ее прочесть до появления повести в „Salon“. Листы я тотчас же верну. б. Будьте так добры вернуть мне русскую рукопись».
Тургенев провел большую и тщательную работу по усовершенствованию перевода, сделанного Л. Кайслером (корректура перевода рассказа была ему прислана 8 (20) сентября 1869 г.). В Институте изучения классиков в Веймаре среди писем Тургенева Ю. Роденбергу хранятся корректурные листы «Странной истории» с обильной правкой Тургенева, которой он занимался 8 (20) сентября 1869 г. Тургенев правил перевод Л. Кайслера, с одной стороны, уничтожая буквализм и добиваясь того, чтобы живым народным языком адекватно передать русскую речь, а с другой – в отдельных случаях, когда изображалось явление, специфичное для русского быта и не известное Западу, отвергая несостоятельные попытки переводчика найти немецкий термин для его обозначения. Так, он отметает обозначения «der Närrische», «ein Glückseliger» (дурак, святой) для юродивого и вводит русское слово в немецкий текст (Jurodiwi), сопровождая его примечанием для немецкого читателя: «Unter Jurodiwi versteht man in Rußland gewisse Fanatiker, die ähnlich den orientalischen Seïdens oder indischen Fakirs die Annehmlichkeiten des Lebens verachtend im Lande umherschweifen. Das Volk betrachtet sie mit frommer Scheu, behandelt sie mit höchster Achtung, hält ihren Eintritt in das Haus für glückbringend und sucht die sinnlosesten Reden dieser Blödsinnigen als göttliche Offenbarungen und Prophezeihungen auszudeuten» («Под „юродивым“ разумеют в России особого рода фанатиков, которые наподобие восточных сеидов или индийских факиров бродят по стране, отрекаясь от благ жизни[10]. Народ смотрит на них с набожным страхом, относится к ним с глубоким уважением, считает их посещение приносящим счастье и старается толковать бессмысленные речи этих безумцев как божественные откровения и пророчества»). Под этим пояснением стояли буквы: «D. V-r» («Der Verfasser» – автор). Примечаниями сопровождает Тургенев и имя «Васенька», поясняя читателю, что это уменьшительное от «Василий», и поговорку «Риск – благородное дело», объясняя, что это народная пословица, чтобы ироническое замечание о ростовщичестве откупщиков не было понято буквально (с. 138–139 текста).