
Полная версия:
Постоялый двор
Аким повернулся к нему спиной; Наум начал его развязывать.
– Смотри же, старик, – прибавил он, стаскивая с его кистей веревку, – помни, я тебя пощадил, смотри!
– Голубчик вы мой, Наум Иваныч, – пролепетал тронутый Ефрем, – господь вас помилует!
Аким выправил опухшие и похолоделые руки и пошел было к воротам…
Наум вдруг, как говорится, ожидовел – знать, ему жаль стало, что выпустил Акима…
– Ты побожился, смотри, – крикнул он ему вслед.
Аким оборотился – и, обведя глазами кругом двора, промолвил печально:
– Владей всем, навеки нерушимо… прощай.
И он тихо вышел на улицу в сопровождении Ефрема. Наум махнул рукой, велел отпрячь телегу и вернулся в дом.
– Куда же ты, Аким Семеныч, разве не ко мне? – воскликнул Ефрем, увидав, что Аким своротил с большой дороги направо.
– Нет, Ефремушка, спасибо, – ответил Аким. – Пойду посмотреть, что жена делает.
– После посмотришь… А теперь надо бы на радости – того…
– Нет, спасибо, Ефрем… Довольно и так. Прощай. – И Аким пошел не оглядываясь.
– Эка! Довольно и так! – произнес озадаченный дьячок, – а я еще за него божился! Вот уж не ожидал я этого, – прибавил он с досадой, – после того как я за него божился. Тьфу!
Он вспомнил, что забыл взять нож свой и горшок, и вернулся на постоялый двор… Наум велел выдать ему его вещи, но даже не подумал угостить его. Совершенно раздосадованный и совершенно трезвый, явился он к себе домой.
– Ну что, – спросила его жена, – нашел?
– Что нашел? – возразил Ефрем, – вестимо, нашел: вот твоя посуда.
– Аким? – с особенным ударением спросила жена.
Ефрем кивнул головой.
– Аким. Но каков же он гусь! Я же за него божился, без меня бы ему в остроге пропадать, а он хоть бы чарочку мне поднес. Ульяна Федоровна, уважьте хоть вы меня, дайте стаканчик.
Но Ульяна Федоровна не уважила его и прогнала его с глаз долой.
Между тем Аким шел тихими шагами по дороге к деревне Лизаветы Прохоровны. Он еще не мог хорошенько опомниться; вся внутренность в нем дрожала, как у человека, который только что избежал явной смерти. Он словно не верил своей свободе. С тупым изумлением глядел он на поля, на небо, на жаворонков, трепетавших в теплом воздухе. Накануне, у Ефрема, он с самого обеда не спал, хоть и лежал неподвижно на печи; сперва он хотел вином заглушить в себе нестерпимую боль обиды, тоску досады, бешеной и бессильной… но вино не могло одолеть его до конца; сердце в нем расходилось, и он начал придумывать, как бы отплатить своему злодею… Он думал об одном Науме; Лизавета Прохоровна не приходила ему в голову, от Авдотьи он мысленно отворачивался. К вечеру жажда мести разгорелась в нем до исступления, и он, добродушный и слабый человек, с лихорадочным нетерпением дождался ночи и, как волк на добычу, с огнем в руках побежал истреблять свой бывший дом… Но вот его схватили… заперли… Настала ночь. Чего он не передумал в эту жестокую ночь! Трудно передать словами все, что происходит в человеке в подобные мгновения, все терзанья, которые он испытывает; оно тем более трудно, что эти терзанья и в самом-то человеке бессловесны и немы… К утру, перед приходом Наума с Ефремом, Акиму стало как будто легко… «Все пропало! – подумал он, – все на ветер пошло!» и махнул рукой на все… Если б он был рожден с душой недоброй, в это мгновение он мог бы сделаться злодеем; но зло не было свойственным Акиму. Под ударом неожиданного и незаслуженного несчастья, в чаду отчаянья решился он на преступное дело; оно потрясло его до основания и, не удавшись, оставило в нем одну глубокую усталость… Чувствуя свою вину, оторвался он сердцем от всего житейского и начал горько, но усердно молиться. Сперва молился шепотом, наконец он, может быть, случайно, громко произнес: «Господи!» – и слезы брызнули из его глаз… Долго плакал он и утих, наконец… Мысли его, вероятно бы, изменились, если б ему пришлось поплатиться за свою вчерашнюю попытку… Но вот он вдруг получил свободу… и он шел на свидание с женою полуживой, весь разбитый, но спокойный.
Дом Лизаветы Прохоровны стоял в полутора верстах от ее деревни, налево от проселка, по которому шел Аким. У поворота, ведущего к господской усадьбе, он остановился было… и прошел мимо. Он решился сперва зайти в свою бывшую избу к старику дяде.
Небольшая и довольно уже ветхая Акимова изба находилась почти на самом конце деревни; Аким прошел всю улицу, не встретив ни души. Весь народ был у обедни. Только одна больная старуха подняла окошечко, чтоб посмотреть ему вслед, да девочка, выбежавшая с пустым ведром к колодцу, зазевалась на него и тоже проводила его глазами. Первый человек, ему попавшийся навстречу, был именно тот дядя, которого он искал. Старик с самого утра просидел на завалинке под окошком, понюхивая табачок и греясь на солнце; ему не совсем здоровилось, оттого он и в церковь не ходил; он только что собрался было навестить другого, тоже хворого старика-соседа, как вдруг увидал Акима… Он остановился, допустил его до себя и, заглянув ему в лицо, промолвил:
– Здорово, Акимушка!
– Здорово, – отвечал Аким и, минуя старика, вошел в ворота своей избы… На дворе стояли его лошади, корова, телега; тут же ходили его куры… Он молча вошел в избу. Старик последовал за ним. Аким присел на лавку и оперся в нее кулаками. Старик жалостливо посматривал на него, стоя у дверей.
– А где хозяйка? – спросил Аким.
– А в барском доме, – проворно возразил старик. – Она там. Здесь твою скотинку поставили, да сундуки, какие были, а она там. Аль сходить за ней?
Аким помолчал.
– Сходи, – проговорил он наконец. – Эх, дядя, дядя, – промолвил он со вздохом, пока тот доставал с гвоздя шапку, – помнишь, ты мне что накануне свадьбы сказал?
– На все воля божия, Акимушка.
– Помнишь, ты мне сказал, что, дескать, я вам, мужикам, не свой брат, а теперь вот какие времена подошли… Сам гол как сокол стал.
– Про дурных людей не напасешься, – отвечал старик, – а его, бессовестного, кабы кто мог проучить хорошенько, барин, например, какой или другая власть, а то чего ему бояться? Волк, так волчью хватку и знает. – И старик надел шапку и отправился.
Авдотья только что возвратилась из церкви, когда ей сказали, что мужнин дядя ее спрашивает. До того времени она очень редко его видала; он к ним на постоялый двор не хаживал и вообще слыл за чудака: до страсти любил табак и все больше помалкивал.
Она вышла к нему.
– Чего тебе, Петрович, аль что случилось?
– Ничего не случилось, Авдотья Арефьевна; муж тебя спрашивает.
– Разве он вернулся?
– Вернулся.
– Да где ж он?
– А на деревне, в избе сидит.
Авдотья оробела.
– Что, Петрович, – спросила она, глядя ему прямо в глаза, – серчает он?
– Не видать, чтобы серчал.
Авдотья потупилась.
– Ну, пойдем, – промолвила она, надела большой платок, и оба отправились. Молча шли они до самой деревни. Когда же стали они приближаться к избе, Авдотью страх разобрал такой, что коленки у ней задрожали.
– Батюшка, Петрович, – проговорила она, – войди ты первый… Скажи ему, что я, мол, пришла.
Петрович вошел в избу и нашел Акима, сидящего в глубоком раздумье, на том же самом месте, на котором он его оставил.
– Что, – промолвил Аким, подняв голову, – али не пришла?
– Пришла, – возразил старик. – У ворот стоит…
– Ну, пошли ее сюда.
Старик вышел, махнул Авдотье рукой, сказал ей: «Ступай», а сам опять присел на завалинке. Авдотья с трепетом отперла дверь, переступила порог и остановилась.
Аким посмотрел на нее.
– Ну, Арефьевна, – начал он, – что мы теперь с тобою будем делать?
– Виновата, – прошептала она.
– Эх, Арефьевна, все мы грешные люди. Что тут толковать-то!
– Это он, злодей, погубил нас обоих, – заговорила Авдотья звенящим голосом, и слезы потекли по ее лицу. – Ты, Аким Семеныч, этого так не оставляй, получи с него деньги-то. Ты меня не жалей. Я под присягой готова показать, что деньги ему взаймы дала. Лизавета Прохоровна вольна была двор наш продать, он-то за что нас грабит… Получи с него деньги.
– Мне с него не приходится получать деньги, – угрюмо возразил Аким. – Мы с ним рассчитались.
Авдотья изумилась:
– Как так?
– Да так. Знаешь ли ты, – продолжал Аким, и глаза его загорелись, – знаешь ли ты, где я провел ночь? Не знаешь? У Наума в подвале, по рукам, по ногам связанный, как баран, вот где я провел ночь. Я у него двор хотел поджечь, да он меня поймал, Наум-то; ловок он больно! А сегодня меня собирался в город везти, да уж так помиловал; стало быть, мне с него денег не приходится получать. Да и как я получу с него деньги… А когда, скажет он, я у тебя занимал деньги? Что ж мне, сказать: жена их у меня под полом отрыла, да и снесла тебе? Врет, он скажет, твоя жена. Али тебе, Арефьевна, огласки мало? Молчи уж лучше, говорят тебе, молчи.
– Виновата, Семеныч, виновата, – шепнула снова перепуганная Авдотья.
– Не в том дело, – возразил Аким, помолчав немного, – а что мы будем делать с тобой? Дома у нас теперь не стало… денег тоже…
– Как-нибудь перебьемся, Аким Семеныч; Лизавету Прохоровну попросим, она нам поможет, мне Кирилловна обещала.
– Нет, Арефьевна, уж ты сама ее проси с твоей Кирилловной сообща; вы ведь одного поля ягодки. Я вот что тебе скажу: ты здесь оставайся, с богом; я здесь не останусь. Благо, у нас детей нет, а я один авось не пропаду. Одна голова не бедна.
– Что же ты, Семеныч, аль опять в извоз пойдешь?
Аким горько засмеялся.
– Хорош я извозчик, неча сказать! Вот нашла молодца. Нет, Арефьевна, ведь это дело не то, что, примерно сказать, жениться; на это дело старик не годится. Я только здесь не хочу остаться, вот что; не хочу, чтобы на меня пальцами тыкали… понимаешь? Я пойду грехи свои отмаливать, Арефьевна, вот куда я пойду.
– Какие же твои грехи, Семеныч? – робко произнесла Авдотья.
– Уж про них, жена, я сам знаю.
– Да на кого же ты меня оставишь, Семеныч? Как я без мужа жить-то буду?
– На кого я тебя оставлю? Эх, Арефьевна, как ты это говоришь, право. Очень тебе нужен такой муж, как я, да еще старый, да еще разоренный. Как же! Обходилась прежде, обойдешься и вперед. А добро, какое еще у нас осталось, возьми себе, ну его!..
– Как знаешь, Семеныч, – печально возразила Авдотья, – ты лучше это знаешь.
– То-то. Только ты не думай, чтоб я серчал на тебя, Арефьевна. Нет, чего серчать, когда уж того… Прежде надо было спохватиться. Сам я виноват – и наказан. (Аким вздохнул.) Люби кататься, люби и саночки возить. Лета мои старые, пора о душеньке своей подумать. Меня сам господь вразумил. Вишь я, старый дурак, с молодой женой хотел в свое удовольствие пожить… Нет, брат-старик, ты сперва помолись, да лбом оземь постучи, да потерпи, да попостись… А теперь ступай, мать моя. Устал я очень, сосну маленько.
И Аким протянулся, кряхтя, на лавке.
Авдотья хотела было что-то сказать, постояла, поглядела, отвернулась и ушла… Она не ожидала, что так дешево отделается.
– Что, не побил? – спросил ее Петрович, сидя, весь сгорбленный, на завалинке, когда она с ним поравнялась. Авдотья молча прошла мимо. – Вишь, не побил, – произнес про себя старик, усмехнулся, взъерошил бороду и понюхал табаку.
Аким исполнил свое намерение. Он устроил наскоро свои делишки и, несколько дней спустя после переданного нами разговора, зашел, одетый по-дорожному, проститься с своей женой, которая поселилась на время во флигельке господского дома. Прощание их продолжалось недолго… Тут же случившаяся Кирилловна присоветовала Акиму явиться к барыне; он явился к ней. Лизавета Прохоровна приняла его с некоторым смущением, но благосклонно допустила его к руке и спросила, куда он намерен идти? Он отвечал, что пойдет сперва в Киев, а оттуда куда бог даст. Она похвалила его и отпустила. С тех пор он очень редко показывался домой, хотя никогда не забывал принести барыне просвиру с вынутым заздравным… Зато везде, куда только стекаются богомольные русские люди, можно было увидеть его исхудавшее и постаревшее, но все еще благообразное и стройное лицо: и у раки св. Сергия, и у Белых берегов, и в Оптиной Пустыне, и на отдаленном Валааме; везде бывал он…
В нынешнем году он проходил мимо вас в рядах несметного народа, идущего крестным ходом за иконой богородицы в Коренную; на следующий год вы заставали его сидящим, с котомкой за плечами, вместе с другими странниками, на паперти Николая-чудотворца во Мценске… В Москву он являлся почти каждую весну…
Из края в край скитался он своим тихим, неторопливым, но безостановочным шагом – говорят, он побывал в самом Иерусалиме… Он казался совершенно спокойным и счастливым, и много говорили о его набожности и смиренномудрии те люди, которым удавалось с ним беседовать.
А Наумово хозяйство шло между тем как нельзя лучше. Живо и толково принялся он за дело и, как говорится, круто пошел в гору. Все в околотке знали, какими средствами достал он себе постоялый двор, знали также, что Авдотья отдала ему мужнины деньги; никто не любил Наума за его холодный и резкий нрав… С укоризной рассказывали про него, будто он однажды самому Акиму, попросившему у него под окном милостыню, отвечал, что бог, мол, подаст, и ничего не вынес ему; но все соглашались, что счастливей его человека не было; хлеб у него родился лучше, чем у соседа; пчелы роились больше; куры даже чаще неслись, скот никогда не болел, лошади не хромали… Авдотья долго не могла слышать его имени (она приняла предложение Лизаветы Прохоровны и снова поступила к ней на службу в качестве главной швеи); но под конец ее отвращение несколько уменьшилось; говорят, нужда заставила ее прибегнуть к нему, и он дал ей рублей сто… Не будем слишком строго судить ее: бедность хоть кого скрутит, а внезапный переворот в ее жизни очень ее состарил и смирил: трудно поверить, как скоро она подурнела, как опустилась и упала духом…
– Чем же все кончилось? – спросит читатель.
А вот чем. Наум, удачно хозяйничавши лет пятнадцать, выгодно сбыл свой двор другому мещанину… Он бы никогда не расстался с своим двором, если б не случилось следующего, по-видимому, незначительного обстоятельства: два утра сряду собака его, сидя под окнами, протяжно и жалобно выла; он во второй раз вышел на улицу, внимательно посмотрел на воющую собаку, покачал головой, отправился в город и в тот же день сошелся в цене с мещанином, который уже давно приторговывался к его двору… Через неделю он уехал куда-то далеко – из губернии вон; новый хозяин переселился на его место, и что же? В тот же самый вечер двор сгорел дотла, ни одна клеть не уцелела, и Наумов наследник остался нищим. Читатель легко себе представит, какие поднялись толки в соседстве по случаю этого пожара… Видно, он свою «задачу» с собой унес, – твердили все… О нем ходят слухи, будто он занялся хлебной торговлей и разбогател сильно. Но надолго ли? Не такие столбы валились, и злому делу рано или поздно приходит злой конец. О Лизавете Прохоровне много сказать нечего: она жива до сих пор и, как это часто бывает с людьми такого рода, ни в чем не изменилась, даже не слишком постарела, только как будто суше стала; притом скупость в ней чрезвычайно усилилась, хотя трудно понять, для кого это она все бережет, не имея детей и не будучи ни к кому привязана. В разговоре она часто упоминает об Акиме и уверяет, что с тех пор, как узнала все его качества, она русского мужика очень стала уважать. Кирилловна от нее откупилась за порядочные деньги и вышла замуж, по любви, за какого-то молодого, белокурого официанта, от которого терпит муку горькую; Авдотья живет по-прежнему на женской половине у Лизаветы Прохоровны, но опустилась еще несколькими ступенями ниже, одевается очень бедно, почти грязно, и от столичных замашек модной горничной, от привычек зажиточной дворничихи не осталось уже в ней и следа… Ее никто не замечает, и она сама рада, что ее не замечают; старик Петрович умер, а Аким все еще странствует – и бог один знает, сколько ему еще придется странствовать!
1852Примечания
1
В Лейпциг. (Прим. автора.)
2
«Ты, шлюха» (нем.).