Читать книгу Курс истории древней философии (Николай Сергеевич Трубецкой) онлайн бесплатно на Bookz (18-ая страница книги)
bannerbanner
Курс истории древней философии
Курс истории древней философииПолная версия
Оценить:

5

Полная версия:

Курс истории древней философии

Горгий у Платона определяет искусство слова как «наивысшее благо, которому люди обязаны своею свободой, а равным образом и тою властью, которою каждый из нас обладает в своем городе. Она заключается в том, чтобы уметь убеждать судей в судилищах, членов совета – в совете, народ – на народном собрании и во всяком другом каком бы то ни было политическом собрании. И в этом искусстве рабом тебе будет и врач, и воспитатель. И любой банкир окажется в положении человека, наживавшего не для себя, а для другого, – для тебя, если ты умеешь говорить и убеждать толпу».[53]

Протагор определяет свою науку как «политическое искусство», дающее благоуспешность в делах частных и общественных и делающее человека всего более способным к обсуждению и ведению дел государственных (Prot. 2138 E).

В этом преимущественная цель софистического образования, как ни различны приемы и предметы преподавания. Гиппий преподает «все искусства и науки», арифметику, геометрию, музыку, астрономию, мнемотехнику, археологию, объясняет Гомера; Антифон интересуется физикой, проблемой квадратуры круга и толкованием снов; Продик – синонимикой, физикой, этикой; другие, как Евтидем и Дионисидор, преподавали и военные искусства; наконец были просто учителя риторики: в конце концов все сводилось именно к ней – к высшему из искусств. «Уметь вкратце разговаривать, знать истину вещей, уметь правильно судить, быть способным говорить публично, обладать словесными искусствами и учить о природе вещей, ее устройстве и происхождении» – вот идеал софистики в духе[54] Гиппия. «Политическое искусство» как умение публично защищать свои частные интересы и обсуждать дела общественные – вот конечная цель Протагора.

Отдельные научные и философские знания как для софистов, так и для их клиентов имеют цену не сами по себе, а постольку, поскольку они соответствуют общей и главной образовательной цели: философия, как и наука, получает прикладное значение в качестве воспитательного и образовательного средства. Питомец софистической культуры, Калликл, столь ярко изображаемый в Платоновом «Горгии», прямо обсуждает со своими друзьями вопрос о том, до каких пределов следует предаваться философии, и приходит к заключению, что специализироваться на ней смешно и предосудительно: она похвальна и полезна в юношеском возрасте, но она – недостойное занятие для зрелого мужа (485).

Веры в философию, веры в научное знание при таком отношении, очевидно, быть не может. Философия является предметом литературного интереса, о котором свидетельствуют хотя бы комики или драмы Еврипида, а также и предметом умственного любопытства. Она служит средством к развитию формальной рассудочности, она освобождает от предрассудков наивного мифологического миропонимания, но взамен этих предрассудков еще не дает никакого положительного знания. Интересует ее формальная сторона, ее способы доказательства и убеждения, например, диалектическое искусство Зенона, торжествовавшее над чувственной очевидностью.

Скептицизм софистов. Протагор и Горгии

С софистикой в греческую мысль вливается скептическая струя. Не потому, чтобы все софисты были скептиками, а потому, что та субъективная рассудочность, которую они развивали, неизбежно влечет к скептицизму. Скептицизм софистов и того светского общества, которое они воспитывали, есть явление весьма сложное: в нем можно видеть, во-первых, типичное выражение чисто светского равнодушия к «истине» («что есть истина?» Пилата); затем в нем высказывается результат разложения античной физики во взаимном столкновении ее различных систем и построений; наконец, у двух мыслителей, выдавшихся среди софистов, у Протагора и Горгия, мы находим и общую теорию скептицизма, служащую философским обоснованием их антилогики, эристики (искусства спора), их «словесного искусства» вообще.

Все предшествовавшие философские учения сходились на том, что мир не существует так, как он является, что наши чувственные восприятия обманчивы, что мир чувственного явления не обладает подлинным бытием; элеаты видят в нем иллюзию, и все прочие философы настаивают на субъективности наших оценок и наших чувственных восприятий – особенно физики V в.: мы видели, что, по учению атомистов, все чувственные качества существуют только «по мнению». Чувственному познанию противолагалось рациональное познание как «путь истины»; чувственным явлениям противополагались те или другие «умопостигаемые начала» – огонь Гераклита, сущее Парменида, атомы, стихии, частицы Анаксагора, числа пифагорейцев и т. д. Но оказалось, что и здесь вместо одного «истинно-сущего» получалось лишь множество мнений, и притом различных и противоречивых; оказалось, что и умозрение приводит лишь к «мнениям». Отсюда вывод – что нет объективной истины, а только видимость такой истины, и что высшее из искусств есть искусство производить такую видимость, производить убеждение.

Этом объясняется знаменитое положение Протагора: «человек есть мера всех вещей, – существующих, что они существуют, не существующих, что они не существуют»,[55] или кому что кажется, так для него оно и есть, потому что собственно никакого другого «бытия», кроме того, которое нам представляется и воспринимается нами, для нас безусловно не существует. Ни «теплое и холодное» старых и новых физиков, ни сладкое или горькое, ни что-либо чувственное вообще не существует помимо ощущения. Все наши ощущения субъективны, все наши восприятия субъективны, а следовательно, и все наши суждения, оценки, мнения и познания тоже субъективны: мера всех вещей есть человек, как воспринимающий субъект. Всякое наше суждение о бытии или небытии, или том или другом качестве вещей истинно не безусловно, а только относительно для данного человека, высказывающего данное суждение, и притом в данное время.

Это подтверждается историей предшествующей философии – историей человеческих мнений, это подтверждается и повседневным опытом и самонаблюдением: относительность человеческих мнений, суждений, восприятий и оценок раскрывается на каждом шагу, иллюстрируется множеством примеров из нравственной области[56] и из области чувственных восприятий. Таким образом Протагор является основателем релятивизма или учения об относительности всего воспринимаемого и познаваемого, всего существующего, поскольку оно для нас существует. Это – важный и необходимый шаг от наивного догматизма к философскому идеализму, необходимая ступень в развитии мысли. Правда, с релятивизмом, как и со всяким важным приобретением в философии, связаны новые проблемы, – проблемы, которые были еще не ясны самому Протагору и которые впоследствии так тонко и глубоко освещает Платон в своем «Теэтете» – с полною признательностью к старому софисту. Если все наши восприятия и суждения относительны, если все относительно и мера всего – всех восприятий и суждений, «всех вещей» вообще – есть человек, то, спрашивается, нет ли в самом человеке всеобщей и объективной меры, критерия суждений и оценок? Это – вопрос, который поставил Сократ. Для Протагора он не ставился, и потому само провозглашение человека мерою всех вещей имело значение крайнего индивидуализма и субъективизма, т. е. отрицания какой бы то ни было объективной мерки, кроме индивидуального человеческого мнения и человеческого произвола. Но в таком случае спрашивается, как же возможен спор о чем бы то ни было, раз всякий может быть прав со своим утверждением? Это именно и есть источник всех споров: «обо всяком предмете существуют два рассуждения, противоположные друг другу», – тезис, который Протагор развивает в своем особом сочинении, озаглавленном «Ниспровергающие речи». Субъективизм есть прямое основание софистики. Протагору возражали, что с его точки зрения нельзя браться учить чему бы то ни было или воспитывать кого бы то ни было, потому что и то и другое предполагает объективную норму, определенную и правильную цель умственного и нравственного развития, к которой учитель ведет ученика: сам Протагор недаром же утверждал, что обучение предполагает не только естественные задатки, но и упражнение, и что учиться надо смолоду. Но Протагор мог бы ответить, что роль учителя сводится лишь к развитию естественных задатков.

Скептическое учение Горгия представляется конечным завершением диалектики Зенона. В своем сочинении «О несуществующем или о природе» Горгий подводит итоги элейской диалектики в трех тезисах: 1) ничто не существует, 2) если было бы сущее, оно было бы непознаваемым, 3) если бы оно было познаваемо, такое познание не было бы выразимо в словах, не поддавалось бы передаче.

1. Ничто не существует. Это показывают противоречия элейского понятия о сущем. Парменид представлял его себе как конкретную величину, Мелисс – как бесконечную величину; но раз оно не имеет начала и предела, оно перестает существовать где бы то ни было (т. е. в определенном месте); раз его нет «нигде» – его вовсе нет; чистое «бытие» равно ничто. Его нельзя мыслить ни как конечное, ни как бесконечное, ни как единое, ни как многое, ни как имеющее величину, ни как не имеющее величины. Если оно не имеет величины, оно есть ничто (равно нулю), а если оно имеет величину, оно имеет части, перестает быть единым и делается множественным; в таком случае, однако, каждая часть этого множества в свою очередь не может быть мыслима ни как единое, ни как многое, ни как нуль, ни как величина.

2. Но если бы даже существовало сущее, – оно было бы непознаваемо и немыслимо: сущее отлично от мыслимого нами, – иначе все мыслимое было бы сущим. Если же сущее не есть мыслимое, то оно непознаваемо.

3. Наконец, если бы сущее было мыслимо и познаваемо, то оно не было бы выразимо в словах, поскольку вещи не суть слова, и сущее (существо вещей) не есть слово.

Итак, истины нет, знания нет; есть только мнение и убеждение, вселяемое посредством слов. Искусство доказательства есть лишь часть риторического искусства. Диалектические уловки и ухищрения, «софизмы» в собственном смысле слова, наряду с риторическими приемами, входят в общий арсенал «словесного искусства». Систематической теории софистики, правда, не существовало: учение о ложных умозаключениях могло быть разработано лишь после разработки общего учения об умозаключении.[57] Но самое смешение диалектики с словесным искусством, столь характерное для софистики, должно было пробудить в философии искание логических норм, без которых софистику невозможно было преодолеть.

Нравственные учения софистов

В нравственной области точно так же, как и в области теоретической, софисты отнюдь не являются глашатаями какого-либо одного определенного учения: хотя этические вопросы и занимали их, они и здесь распадались на множество различных направлений, хотя и здесь объединялись некоторыми общими чертами – отсутствием высшего идеального интереса и рассудочностью, которые, как и в области теоретической, вели к субъективизму и скептицизму. «Мера всего – человек» – это положение имеет прежде всего отношение к области оценок и ценностей.

Было бы крайне ошибочным видеть в софистах «развратителей» юношества, как это делали иные древние и новые судьи, или же считать их проповедниками чистого имморализма, хотя некоторые из представителей софистического движения и не останавливались перед крайними выводами субъективизма. Но в общем нравственный результат софистической культуры не мог быть и положительным: давая уму формальное образование, эмансипируя личность, освобождая ее от предрассудков, обучая ее «мыслить и говорить», софисты не задавались целью внушить ей новые положительные идеалы взамен старых. Иные из них, как Протагор, величали себя «учителями добродетели»; но самое понятие и термин «добродетель» (αρετη) ξзначает у греков нечто иное, нежели у нас: это своего рода хорошее качество, добротность, сила (vis, virtus), или «способность», полезная тому, кто ею обладает: Горгий ставит себе целью формировать сильных, способных людей (δειναυζ ποιειν τουζ ανθρωπαυζ), Οротагор воспитывает «добродетель», полезную для наилучшего ведения своих собственных и общественных дел, – находчивый ум, свободный от предрассудков, и «политическую добродетель» – красноречие. Подобно логике, и этика поглощалась риторикой. Честный Продик, обучая риторике, декламировал о добродетели, превознося ее над призрачными внешними благами, что не мешало ему зарабатывать «удивительно сколько денег» своим красноречием и преподаванием (Р1. Hipp. maj. 282 С). Другие софисты, подобно ему, составляли образцовые похвальные слова в честь тех или других героев, победителей городов, надгробные слова, моральные декламации,[58] в которых прославляются те или другие добродетели и в которых софисты оперируют с общепринятыми нравственными понятиями и воззрениями. Это делают, по-видимому, и Горгий, и Протагор, что не заставляет их, однако, подчинять свое «словесное искусство», или искусство убеждать людей, каким-либо объективным этическим нормам. Настоящий адвокат, настоящий ритор, умеющий спорить за и против любого положения, должен уметь делать сильное слабым и слабое сильным (τον ηττω λογον χρεττω ποιειν). Σчитель дает своим ученикам оружие и научает их владеть им: от них зависит то употребление, какое они из него сделают. При этом, однако, при отсутствии ясно осознанных нравственных принципов, этическое до такой степени подчиняется риторическому, что само «оружие» софистов и те приемы владения им, которым они обучали, были сами по себе далеко не безразличными в нравственном отношении и возбуждали к себе отрицательное отношение как со стороны представителей традиционной морали, так и со стороны углубленного философией нравственного сознания, высказавшегося в лице Сократа.

Мысль об относительности всех нравственных и правовых норм, об условности всех человеческих оценок естественно сама собою прокладывает дорогу среди распространения рационалистической культуры и разложения традиционного быта и воззрений. Верования, нравы, обычаи, законы или установления, все то, что «почитается» (α νομιζεται) λюдьми, – различно у разных народов. Софисты с интересом останавливаются на этих различиях, которые отмечает уже Геродот. Да и не выходя за пределы греческого народа, не встречаемся ли мы с величайшим различием в нравах, обычаях, нравственных воззрениях и правовых установлениях? Эти последние являлись особенно изменчивыми, и всякий влиятельный политик или демагог мог способствовать их изменению. Законы – нормы справедливого и несправедливого – сами зависят от произвола правителей, обладателей законодательной власти.

И вот в связи с сознанием условности человеческих законов и установлений является вопрос о естественном основании и происхождении права и нравственности. С одной стороны, еще жива старинная идея о вечном, неписаном божественном законе, вечной правде, – идея, которую высказывал уже Гесиод, и отголоски которой слышатся еще в софистической литературе. Вера в «закон» как высшую, единственную власть в свободном человеческом обществе характеризует собою политические идеалы Периклова века. Но относительно самого содержания вечного, естественного «закона», или права, мнения расходились и до и после софистов. Согласно традиционному представлению, в нем заключалась высшая божественная санкция справедливости, добра, верности долгу, человеколюбия, благочестия. Но уже для Гераклита, например, вечный и естественный закон определяется как закон всеобщей борьбы и вражды. Это – закон природы, стоящий выше условных человеческих понятий добра и зла и санкционирующий неравенство, обусловленное борьбою.

В эпоху софистов спор о естественном основании права и нравственности, об отношении «природы» к «установлению», естественного права к положительным законам – занимает умы, волнует общество, проникает на площадь, на театральные подмостки. Отдельные законы (νομιμα), σчреждения, обычаи греческих и варварских племен делаются предметом сравнительного изучения. Одни софисты, как Гиппий, противополагают вечное «естественное» право, сближающее всех людей в общем равенстве и братстве, – человеческому «закону», который разделяет «насилует» их, принуждая их жить противно природе. Другие софисты, как более скептический Протагор, видят в «естественном состоянии» лишь общую борьбу и анархию и ищут основания нравственности в нормах и законах упорядоченного гражданского союза. Как человек есть мера всех вещей, так мерою справедливого и несправедливого, доброго и недоброго является общественный союз: что в каком государстве считается справедливым и хорошим, то для него так и есть, пока оно признает его таковым. Такой вывод делает Платон из основного положения Протагора (Theat. 167 С), хотя нет основания полагать, чтобы он сам его делал. Но уже Архелай, последователь Анаксагора, признавал, что доброе и дурное, справедливое и постыдное существует не по природе, а по установлению (νομψ Diog. L. II, 16). Νо если нравственные понятия создаются и воспитываются учреждениями и законами посредством наказаний и наград или похвал и порицаний, то где граница между законом и насилием, произволом законодателей, власть имущих? Не сводится ли все к субъективному произволу и к тому «политическому» искусству слова, которое дает человеку власть в государстве и средство для удовлетворения своих желаний? По мнению Протагора, существуют, по-видимому, нравственные нормы, без которых никакое общежитие не может существовать. Другие софисты, как Антифон, тоже указывают на необходимость единодушия или внутренней солидарности (ομονοια) δля существования общественного союза. Стало быть, существуют естественные законы человеческого общества; но положительные законы отдельных государств, очевидно, не только не совпадают с ними (будучи все различны), но даже нередко явно им противоречат, где они являются результатом насилия и произвола или обусловливают собою пороки общественного строя.

Такое противоположение естественного права (το φυσει διχαιον) οоложительному (τα νομιζομενα) ρильно занимает общественную мысль. Естественное право уже тогда понимается одними как основание общего равенства и братства. Мы только что видели зачаток этой мысли у Гиппия: по природе все люди – «сродники, сограждане друг другу, – не по закону; ибо подобное подобному сродно, но закон, тиранически властвуя над людьми, принуждает ко многому противно природе» (Plat. Prot. 337 С). Софисты Алкидам и Ликофрон (Горгиевой школы) восстают против института рабства и родовой аристократии: «природа никого не создала рабом». И эти мыслители встречают отголосок в драме Еврипида. Ίσοτηζ, πавенство, говорит Иокаста, связывает, соединяет друзей, государства, союзников между собою – «ведь равноправие есть правда людям от природы».[59] Но существует и другое воззрение: мы видели, что уже Гераклит признает неравенство между людьми естественным законом. И мы видим отдельных младших представителей софистической культуры, особенно в ярком образе Платонова Калликла (в «Горгии»), которые видят в «естественном праве» лишь право сильного: законы человеческие суть лишь путы, которыми слабые связывают сильных, «справедливое» и «законное» есть лишь то, что выгодно обладателям власти. Законы установлены слабыми. "Ради себя самих и своей выгоды, – говорит Калликл, – они и устанавливают законы, и воздают хвалу, и преследуют порицаниями. Запугивая сильнейших себя и способных достигнуть преобладания, чтобы они не возобладали над ними, эти слабые говорят, что своекорыстное притязание постыдно и неправедно и что неправда состоит в том, чтобы стремиться к преобладанию над другими; ведь и сами-то они, я полагаю, дорожат равенством, будучи ничтожнее. Вследствие этого стремление к преобладанию над большинством и признано дурным и постыдным, и это называют нарушать справедливость. А между тем, я думаю, сама природа учит тому, что лучшему справедливо преобладать над худшими и сильнейшему над слабейшим. И часто показывает она, что это действительно так – как среди прочих животных, так и в целых государствах и родах человеческих, т. е., что суть права в том, чтобы сильнейший имел власть и перевес над слабейшим. А то по какому другому праву Ксеркс пошел походом на Грецию, или отец его на скифов, или еще – десятки тысяч примеров можно было бы привести. И я думаю, что эти люди действуют сообразно природе самого права и, клянусь Зевсом, по закону самой природы, хотя, уж конечно, не по тому закону, какой измышляем мы, когда, взявши смолоду наилучших и наисильнейших из нас, заговаривая и завораживая их как (приручаемых) львов, мы порабощаем их, говоря, что следует держаться равенства и что оно-то есть прекрасное и справедливое. Когда же, полагаю я, найдется муж, обладающий достаточно сильным характером, то он все это стряхнет с себя и разорвет, убежит от всего этого и, растоптав ваши писания, и чары, и заклинания, и законы – те, что противны природе, восстанет и явит себя господином ваш бывший раб, и здесь-то просияет естественное право. Мне думается, что и Пиндар указывает на то, что я говорю, в песне, где он говорит:

Закон, царящий надо всеми,Над смертными и над богами,этот закон, по его словам,Правит, оправдывая высшее насилье,Горней рукой: свидетельствуюсь яГеракла подвигами, как он, не купив —

так приблизительно он говорит: самую песнь-то я не знаю, только говорит он, что Геракл угнал быков, не купивши их и без того, чтобы ему подарил их Герион, так как это-то и есть право по природе, и быки и прочее достояние худших и слабейших – все принадлежит лучшему и сильнейшему" (Gorg. 483-4).

Такова «господская мораль» Калликла, выражение крайнего анархического индивидуализма, одна из разновидностей морали Геракла – могучей человеческой личности. Подобные крайние воззрение, распространявшиеся в обществе, находившие отголоски в драме, в публицистике, в самой политической практике тиранов и демагогов, образы которых нередко окружались своеобразным обаянием, возносясь «по ту сторону добра и зла», – подобные воззрения естественно возбуждали реакцию. Большинство софистов прославляют добродетель, восхваляют доблесть героев, взывают к общественной солидарности и благочестию, в которых иные признавали «неписаный» божественный закон. Гиппий и Продик проповедовали упрощение жизни, возвращение к природе, к первобытной простоте нравов предков. Протагор указывал гарантию мира и безопасности в законном гражданском порядке.

Но основы традиционной морали и права расшатались. Проповедь безнравственных разрушительных учений, правда, могла иметь лишь успех скандала или смелого парадокса, но общие места моральной риторики могли мало помочь делу. Не помогала, очевидно, и реакция против нового течения. Возвращение к золотому веку наивной веры было немыслимо. Стрепсиад Аристофана, поджигающий «мудрилище» Сократа, противополагает натурфилософии старые мифологические объяснения, которые, очевидно, вызывали в публике большую веселость, нежели осмеиваемые гипотезы физиологов, – вспомним его объяснения дождя и грома в особенности[60]… Да и сам Аристофан, искренно указывающий на великую опасность надвигающегося течения философов, в своих комедиях обращает богов в такие же комические маски, какими они являются в оперетках XIX века.

Пути назад не было. Приходилось искать нового обоснования нравственности, и понятие «естественного закона», выдвинутое в эпоху софистов, было слишком двусмысленно, чтобы служить таким обоснованием, в особенности в своем противоположении положительному закону.

В области религиозных верований софистика вносит с собою то же начало рационалистического скептицизма. «О богах, – говорит Протагор, – я не могу знать, ни что они есть, ни что их нет, ни каковы они видом, ибо есть многое, что мешает их знать, – и неясность предмета и жизнь человеческая, которая так коротка». – Таково начало сочинения Протагора о богах, за которое он был осужден в атеизме. Из этого начала мы видим только агностицизм философа, который вполне последовательно согласуется с его основным положением о субъективности человеческого познания и его относительности.

В связи с сознанием относительности всех человеческих учреждений естественно явилась мысль и об относительности, условности религиозных установлений: боги, различные у различных народов, чтимы по «закону» каждой страны. Религия, как и нравственность, держится «установлением» – мысль, которая настолько проста, что для ее выражения требовалось более дерзости, нежели оригинальности. Но, с другой стороны, не есть ли религия, культ богов вообще – всеобщий, неписаный закон всех народов?

Рационалистическое отношение к богам и к мифам отличает философию со времен Ксенофана. Физика радикально изменила религиозно-мифологическую концепцию природы. Задолго до софистов появляются попытки рационального объяснения мифов, делаются опыты аллегорического истолкования Гомера, которые тянутся от VI в. до Р.Х. вплоть до того времени, когда этот аллегорический метод переносится в Александрии на истолкование священных книг Ветхого Завета! Здесь софисты лишь продолжали дело своих предшественников. Первым по времени истолкователем Гомера в этом смысле был некто Феаген из Региона, современник Ксенофана, столь жестоко нападавшего на нечестие Гомера. Феаген истолковывает его в «физическом» и в «моральном» смысле (см. D. Fr. параграф 72, р. 510), объясняя борьбу богов борьбою стихий или столкновением страстей, которые они олицетворяют. Позже такими истолкованиями занимались Демокрит (fr. 25 и др.), Анаксагор и в особенности его Метродор из Лампсака, который обращает Агамемнона в эфир, Ахилла – в солнце, Гектора – в луну, а богиню Деметру – не более и не менее, как в печень, Аполлона – в желчь и Диониса – в селезенку (Fr. параграф 48, 3 и 4). После таких попыток нас не должна удивлять попытка Продика объяснить происхождение религии из боготворения полезных человеку предметов: «Солнце и луну и реки и источники и вообще то, что приносит пользу человеческой жизни, древние признали богами вследствие вытекающей от них пользы, например, египтяне – Нил, и через это хлеб был признан Деметрой, вино – Дионисом, вода – Посейдоном, огонь – Гефестом, и так каждая из благопотребных вещей» (Fr. пар. 77 В 5; Sext. adv. math. IX, 18). Иначе учил о происхождении религии Критий, один из «тридцати» тиранов, ученик Горгия, яркий представитель второго поколения софистической культуры (Fr. пар. 81 В 25).

bannerbanner